Пышки с изюмом


«Что ты, это же мужик в юбке!»

Вот такие слова о себе услышала инженер-геолог Пархомова и теперь плакала. Она была одна в своей маленькой палатке и поэтому могла плакать, нисколько не боясь, что кто-нибудь увидит ее за таким бабьим занятием. Впервые плакала на изысканиях. Ей было тяжело, ей было так тяжело, что она готова была вцепиться себе в волосы. А за палаткой лил дождь, то припуская, то переходя на тихий шелест, монотонный, удручающий, и тогда становилось особенно печально и горько и хотелось вскочить и куда-то бежать с криком: «Не такая я, не такая!»

А было время, когда эти слова — «мужик в юбке» — не только не обижали, наоборот — радовали. Она и хотела быть такой, чтобы навсегда отбить у парней охоту заигрывать с ней, чтобы прежде всего в ней видели геолога — мужественного человека, работающего наравне с ними, а не легкомысленную бабенку. И поэтому взяла себе за правило говорить резко и грубо, и ходить не семенящим шажком, а широким шагом, как ходят сильные, волевые люди, и не хныкать, когда приходилось работать под проливным дождем или мерзнуть на ветреном холоде.

Как-то еще в начале первых изысканий, тогда ей было всего девятнадцать лет, старший инженер, в общем-то добрый дядька, сказал ей:

— Уж слишком вы, Катя, размашисты...

— Ну и что? — вызывающе посмотрела она на него.

— Девушке пристало быть более мягкой.

— Девушки сидят дома, а в тайге изыскатели! — отбрила она и отошла, сплюнув в сторону.

Он был достаточно опытный и в какой-то мере мудрый, этот старший инженер, поэтому он снисходительно посмотрел на фыркающую девчонку, полагая, что время сделает свое нужное дело и эта задиристая, грубоватая геологиня вернется в свой цех тех самых женщин, которым надлежит быть прежде всего милыми и нежными.

Но этого с Пархомовой не случилось ни в те, ни в последующие изыскания. Напротив, чем больше она работала, то есть чем больше ездила на изыскания, тем откровенно грубее становилась. Стала курить. И не какие-нибудь папиросы высшего сорта, а настоящую махорку, заворачивая ее в газету. За что и прозвали ее Катей-махоркой. Но ей было наплевать на всякие прозвища. Она нарочно, чтобы ничего в ней не было бабьего, даже по выходным дням носила не платья, не кофточки с юбками, а всегда такие же, как у работяг, штаны, заправленные в русские сапоги, и вместо платка — кепку, а то и фуражку. И случалось, издали ее принимали за парня. И она была только рада. И все же вблизи, на нее смотрели как на женщину. Это она видела по губам изыскателей. Они сразу же начинали растягиваться, улыбаться ей, эти губы, потому что никакие ее усилия не могли испортить того, что ей дала природа, а она дала ей крупные синие глаза и красивый рот. И тогда, чтобы отвязались от нее, она говорила хриплым, прокуренным голосом:

— Ну, чего уставился? Иди куда шел!

— Ох, и груба ты!

— Давай-давай, чеши! — окидывая презрительным взглядом того, кто пытался любезничать с ней, говорила она, и ее глаза становились темными от злости.

Еще когда училась в техникуме, случайно услыхала от гогочущих ребят о том, что девчат специально посылают в экспедиции, чтобы парням не было скучно, и тогда же дала себе клятву доказать всем и каждому, что это ложь! Что девчата такие же мужественные и влюбленные в свое дело геологи, как и парни, и что они прекрасно могут и без них обходиться! И доказывала. И ненавидела тех девчат, которые позволяли с собой заигрывать, сближались с парнями. Она бы могла оправдать это любовью, но видела — любви нет, а есть от скуки простое сожительство, — и от этого становилась еще грубее.

«Ты потому бесишься, что никому не нужна!»

Но даже и такие обидные слова не задевали ее, может потому, что не было такого, кто был ей нужен. Даже в городе, возвращаясь с изысканий, не встречала такого, да и не искала. Ходила в кожаной куртке, отдававшей какой-то ворванью, в платке, сбитом на шею.

И постепенно перестали с ней шутить, заговаривать. Узнали. И если попадал в ту партию, где она работала, новый человек, его сразу же предупреждали, вернее — не предупреждали, потому что не все ведь такие, чтобы заигрывать с девчатами, а просто со смешками рассказывали про нее, даже не преувеличивая, и этого было достаточно, чтобы новый человек не приближался к ней, — обдерет, кому это нужно?

Так прошло шесть лет. К ней привыкли и даже не смеялись над ней. Что ж, всякие бывают люди... И пошел ей двадцать шестой, когда она — впервые — заплакала...

Лежала и плакала. А дождь хлестал, вода всплескивала в лужах у входа, и слышно было, как из большой палатки, где жили гидрометристы, временами доносился громкий хохот. Там их было четверо, и среди них тот, которому сказали, что она «мужик в юбке». Он появился в их отряде только вчера, высокий парень с крепко посаженной на широкие плечи головой. И, конечно же, ничего до этого дня он про нее не знал, как не знала ничего про него и она. Но были у него какие-то удивительно властные глаза, таких еще ей не приходилось видеть. И когда он посмотрел на нее, она тут же в непонятном ей смятении ушла.

Весь вечер, до самой ночи, она просидела на берегу — и все думала об этом парне и видела его глаза. И думая о нем, глядела, как солнце садилось за высокий хребет далекой сопки и как по всему небу потянулись алые полосы, и это было похоже на несметные миллионы полыхающих знамен. Надвигались темные облака и на какое-то время врезались в алые полосы, и тогда становилось уже совершенно похоже на бесконечные колонны со знаменами и флагами... В удивлении она глядела на небо и понимала, что в другой раз могла бы этого и не заметить... Потом от реки стал подниматься туман, все гуще, плотнее, и пропали в нем берега с деревьями, и небо стало гаснуть. Наступила тишина. И только шумела река на кривуне у завала.

А она все сидела и вспоминала, как он поглядел на нее своими необыкновенными глазами. И все запахи окружавшего ее вечера — остывающей реки, горьковатый дым угасающего костра, — и звуки — урчание воды у завала и шелест ее у прибрежных камней, — и теплая влага тумана, и темное, уже затянутое облаками небо — все это было для нее прекрасным, и она чувствовала, как сердце ее наполняется такой нежностью, что от смущения перед самой собой она все ниже опускала голову.

И вот тут-то и услыхала: «Что ты, это же мужик в юбке!» Ее не видели в тумане. Но она слышала, как они прохрустели по гальке сапогами, направляясь к реке, и как тот, про которого все это время она думала, сказал:

— Вот никогда бы не решил, что она такая...

На что послышалось:

— Попробуй. Так обдерет, не отхаркаешься!

— Замужняя, что ли?

— Ну да, просто мужик в юбке!

Они засмеялись и прошли. А она осталась сидеть в тумане. Потом была длинная ночь. Под утро застучал дождь, и стала всплескивать вода по краям палатки, в лужицах. Под дождь всегда хорошо спится, но она не могла уснуть. Плакала...

И утром плакала. Не вышла к завтраку. Хорошо, что барабанил дождь, и, значит, никому не было до нее дела, и она могла плакать, не боясь, что кто-нибудь увидит ее за таким бабьим занятием...


* * *

Начальник отряда по случаю дождя объявил выходной. Решено было, коли выходной, затеять пульку. И сразу же после завтрака засели. Играли уже часа три, когда в палатку вошла Катя-махорка. В ее руках была миска, полная горячих пышек с изюмом. Но пришла она не в очень удачный момент — разыгрывался мизер, и поэтому всем было не до нее. Только начальник отряда, во всем любивший порядок, отрывисто спросил:

— Почему тетя Шура не принесла?

— А какая разница! — тут же воскликнул самый молодой из гидрометристов. — Были бы пышки! — и ухватил из миски сверху самую румяную..

— Поставь сюда, — сказал начальник отряда и кивнул головой на край стола.

Она поставила. И тут же про нее забыли. Им и в голову не пришло хотя бы взглянуть на нее. И уж тем более не пришло в голову подумать, что это она, Катя-махорка, мужик в юбке, раздобыв у поварихи тети Шуры муки, соды, изюма и масла, целых два часа возилась с этими пышками и, раскрасневшаяся от печного жара, принесла их, в надежде, что, может, у того, с властными глазами, переменится о ней мнение. И стояла с опущенной головой, смущенная. Но они даже не поглядели на нее...


1969


Загрузка...