Старые счеты


Дом горел ярко и дружно, будто подпалили его сразу с четырех углов. И тьма отодвинулась на край села, и не было кропящего дождя, который заладил было к вечеру, и не было покойного безмятежия уснувшей деревни. И только августовское небо, черное, какое бывает всегда ночью в пожары, еще ближе придвинулось к земле, как бы пытаясь узнать, чего там опять натворили людишки.

— Васьки Топлякова работа! — кричал с дороги старый Морков.

Рядом с ним крестилась его старуха, высокая, костлявая, в темном платье. Сам же Морков был в одной нательной рубахе и потому особенно заметен в белом среди других, стоявших плотной стеной и молча взиравших на то, как высоко, кувыркаясь, взлетают полыхающие, словно в газовых накидках, выброшенные головни, как отрываются в небо языки огня и как весело трещат, сгорая на ветру, тонкие пластины щепы.

Дом горел ярко и дружно, и отстаивать его было так же невозможно, как невозможно было и проникнуть в него, чтобы хоть что-нибудь спасти:

— Васька Топляков поджег, больше некому!— озираясь на темный с черными в красных отблесках окнами дом Василия Топлякова, кричал все с большей яростью старый Морков. И причины на такое тяжкое обвинение были. Не раз грозился Василий Топляков отомстить за свою поломанную жизнь Моркову, хотя Морков и оправдывался и тогда и много поздней, ссылаясь на сложную обстановку и несознательность масс. Но что ему, Василию Топлякову, были эти оправдания? И, подвыпив, если доходил до пьяного угара, он плакал, и, страдая, кричал, что жена ему — тихая Пелагея — всегда была постылой, а любил он только Татьянку, и стучал тяжелым кулаком по столу, и в безысходной тоске крутил головой...

Давно это было, в тридцатом году, в разгар коллективизации. Тогда поставил его, Ваську Топлякова, еще совсем зеленого парня, председатель колхоза Андрей Морков, кубатый, резкий человек, сторожем на конюшню. А Васька, вместо того чтобы охранять лошадей, следить за порядком, убежал к девчатам на посиделки, а оттуда ушел с Татьянкой Белоруковой в поле и всю ночь простоял перед ней, как перед березкой, а в это время на конюшне ожеребилась кобыла — и как уж случилось, но придавила жеребенка насмерть.

— Твой недогляд, — испепеляя Ваську взглядом провалившихся от бессония глаз, сурово сказал Морков.

Васька стал выкручиваться — что, мол, всего на минутку отлучился по надобности, но Морков тут же оборвал его:

— Ври больше! Или кто другой был с Татьянкой?

И отдал Ваську под суд.

— Зря это, и в своем хозяйстве случается такое, — заговорили мужики. — К тому же молодой.

Но Морков был непреклонен.

Просил его Васькин отец, чтоб простил он, но Морков и слушать не захотел. Мать Васькина метнулась к нему поздним вечером с подарком, хотела кинуться в ноги. Но он не пустил ее в дом.

И засудили Ваську. Еще хорошо, не посчитали вредителем, врагом народа.

За время, пока Васька строил Беломорканал, Татьянка успела выйти замуж и нарожать ребят, — и когда он вернулся и узнал обо всем этом, то хотел себя решить жизни, но вовремя доглядели за ним, а потом уже, несколько позднее, когда поотошел, пьяный стоял перед домом Моркова и кричал: «Ну, дядя Морков, попомни, я не я буду, если забуду!»

За такую угрозу Морков хотел было тоже отдать его под суд, но, посчитав, что время сгладит все, Васька «охолонет», пожалел его. И совсем ему было невдомек, что угроза эта не только не забудется, а от каждой встречи с Васькой все больше будет внедряться в память, и он, Морков, участник гражданской войны, старый вояка, станет оглядываться, словно ожидая удара со спины.

Облегченно вздохнул, когда по селу прокатилась Васькина свадьба. Ну, думал, теперь Васька угомонится, отойдет у него обида, посыплется ребятня, не до того будет; но не прошло и года, как затосковал Васька, запил и пьяный опять вспоминал свою Татьянку, а это значило — не забыл он его, Моркова, разрушителя его жизни. И снова глухая тревога заставляла внезапно оборачиваться, настораживаться, когда слышал за собой в темноте чьи-то шаги, и просыпаться ночью от невнятного крадущегося шороха.

Кто знает, до чего бы все это дошло, но началась война, Василий Топляков, к тому времени уже здоровый, сильный мужик, из которого можно было бы выкроить двоих Морковых, пошел воевать. И не попадись в тот день ему на глаза Морков, может, и прошло бы все, но, увидя его, Василий, возбужденный от бабьих криков, слез, причитаний и самогона, погрозил Моркову пальцем:

— Дай бог, вернусь жив-здоров, дядя Андрей, посчитаемся!

И укатил, пыля телегой, а Морков глядел ему вслед и желал в душе, чтобы не вернулся он, остался там, хотя и понимал, что в такой час неладно так думать.

Но Василий вернулся с орденами, медалями и двумя золотыми нашивками за тяжелые ранения.

Встреча произошла посреди улицы летним днем. Шли по разным сторонам порядка, встречь друг другу, и Морков как-то посчитал неловким не поздороваться с возвратившимся фронтовиком и подошел к нему.

— С прибытием, значит, Василий Андреевич, — сказал он.

— С прибытием, значит, — разглядывая Моркова, как какую диковину, ответил Василий Топляков, и сказано это было с особым значением. И Морков, уже отвыкший от тревожной оглядки, услыхал, как в груди глухо, в самое дно, стукнуло сердце. И впервые тягостно ему стало от нелюбви этого человека к себе, и, не показывая вида, что понял его, радушно сказал:

— Здравствуй, Василий Андреевич. Поздравляю с Победой! Экого врага одолели, а? — и протянул руку.

Но Василий руки не принял, обошел его и зашагал дальше.

«Не забыл, значит...» — подумал Морков и на первой же неделе направил его в лес на заготовки. С глаз долой! Стране нужен лес, вот и давай его, Василий Андресвич! Гони кубики, живи на картохах. Авось деревом тебя прижмет, укоротит росточек, а то уж больно длинным вымахал! Будь ты неладен!

Другим мужикам подмену устраивал, Ваське Топлякову никогда! Три зимы не выпускал из лесу. И весной и летом не давал передыху — работы на полях хватало. Почернел Василий Андреевич, только глаза и остались синими, а так весь как головешка. И все затем, чтоб уж на один конец: или бы взорвался Васька и тогда от суда бы не ушел, либо смирился...

Но ни того, ни другого не произошло, только время от времени докатывался толк до Моркова, что Василий Топляков пьяный опять вспоминал свою Татьянку и плакал, не стыдясь своих взрослых детей. И Морков в такие дни опасался выходить по вечерам и оставаться один вдали от дома...

Как-то, не выдержав гнетущего томления, Морков решил пожаловаться районному прокурору.

— И давно уже он грозит? — поинтересовался прокурор.

— А вот с тридцатого года... уже двадцать пять лет.

— Терпелив, — засмеялся прокурор. — Это он просто тебя пугает, товарищ Морков.

— Если бы...

Нет, не успокоил прокурор.

Еще стало тревожней, когда освободили от председательства. С рядовым-то легче расправиться! И ворочался без сна в постели старый Морков, и днем не находил себе места, и не раз думалось — взять бутылку водки и пойти к Василию. На мировую. Упросить его. Ну, мало ли чего не бывает в жизни. Неужели уж так до самой смерти и ходить во врагах? Вась!.. Но знал, ничего из такой затеи не получится, и еще тоскливее становилось на сердце...

И вот горел дом. Через сорок лет после того дня, как Васька Топляков пригрозил отомстить Моркову. Горел весело. Ярко. С треском. Облизывал пламенем стены со всех сторон. Задирал крышу. Из окон выметывались красные флаги. И все дальше отодвигалась тьма. И он, старый Морков, хозяин этого дома, стоял посреди дороги в нательной рубахе и кричал, чувствуя, как огромная тяжесть сваливается с сердца.

— Васькина работа! Он поджег! Он, больше некому!

— Да полно тебе грешить-то! — дергала его за руку жена. — Трясучий. — Это она так прозвала его за то, что от старости стал весь трястись, даже губы у него тряслись. — Ты поджег дом-то, ты, своей цигаркой... ведь с локоть заворачиваешь... ну и заронил искру, а Василий-то Андреич Топляков вот уже с месяц как помер, царствие ему небесное... Путаешь все, старый... — И старуха широко перекрестилась, глядя на полыхающий дом, и в ее глазах сверкнули рубинами две остановившихся слезы.


1973


Загрузка...