Семейный кухон Повесть


И эту ночь я плохо спала. Теснило сердце. И всякий раз, когда его поджимало, казалось, падаю в глубокую черную яму, и немели руки, и, просыпаясь, трясла ими, чтобы сбросить оцепенение. А за окнами было темно и тихо, как бывает ночью в большом городе, когда не работает транспорт и улицы пустынны. Я засыпала снова и опять падала в какую-то черную пустоту и, просыпаясь, встряхивала руками. Но даже когда спала, слышала, как глухо кашляет Витька. Приехал с практики. Надо бы ему выпить горячего молока с содой. Куда там, и слышать не захотел. «И так пройдет». Как меняются ребята! Маленьким был, чуть что бежит ко мне, а теперь нога на ногу, сигарета во рту.

— Ах, Витька, Витька, не надо бы курить. Чего хорошего нашел? Вон как отец заходится в кашле, неужели и тебе так?

— От старости у него. Да и пьет много.

— Так и ты старым будешь...

— Все будем, если шарик не лопнет.

— Избави бог!

Со всем могу примириться, но только не с войной. Вот уж тридцать лет прошло, из молодой стала старой, и все не могу забыть да и не забуду всего, что принесла война... Но лучше об этом и не думать.

Кашляет Витька. Тяжело вздыхает во сне муж, что-то быстро бормочет, ворочается. Вчера приплелся совсем пьяным. Требовал еще, ладно, угомонился. Не раздеваясь завалился на постель и спит беспробудно... Все чаще и чаще пьет. И когда конец будет, и будет ли?

— Что уж так, или совсем опостылела жизнь? Пьешь, пьешь. Умрешь ведь.

— А, один черт!

— Чего тебя гложет? Или вина какая?

— Какая у меня вина.

— Не знаю. Другие от этого пьют.

— Нет никакой у меня вины.

— Ты вот, Паша, не сердись, я знаю, не любишь ты такие разговоры, но ведь когда-то и об этом поговорить надо.

— Ну...

— Что же, так и станем доживать с тобой? Разве об этом мечталось, когда были молодыми?

— То молодыми.

— А что же, теперь, когда не молодые, губить себя? Есть люди совсем старые, а живут.

— Ну и хрен с ними. Мне-то что? У каждого свой интерес. Дай-ка на кружку пива, голова болит.

— Еще бы не болеть, если не каждый день, так через день пьешь.

— Ну, хватит, заведешь тоже. Чего зря месить!

На этом и разговору конец. Это теперь. А раньше и руку подымал, а на другой день каялся. Один раз на коленях стоял, когда хотела развестись. Плакал. Простила. А через неделю снова налился винищем. И все пьет и пьет. Неужели Паша, когда-то милый Пашка, сопьется вконец? Лечился, не помогло. Правда, держался три месяца, а потом запил с новой силой.

Я поглядела на часы — было еще только начало пятого. И за окном все так же темно и так же тихо. Только слышалось, как за стеной, в другой квартире, плакал ребенок. И это тоже отгоняло сон. Кому-кому как не мне знать, что такое детский плач ночью. Троих вырастила. Теперь они, как готовая продукция, чистенькие, отделанные, с какой стороны ни подойди, а были и сопливые, и хворые, и в слезах, и в пачкулях. Сколько одних пеленок перестирала! Только мать это знает... Ну, куда было торопиться Люсе с замужеством? Еще и в институт не поступила, а уже выскочила. И года не прошло, уже ребенок... Надо бы поехать к ней, как она там...

Многое переберешь в голове в такую нескладную ночь, как эта. Но все же заснула, а очнулась, когда в окнах уже забелел рассвет. Павел лежал как распятый, раскинув руки. Храпел, широко открыв рот. От его постели несло перегаром табака и водки. Не знаю, как я раньше не замечала этой вони, когда спала с ним вместе. А теперь не могу, всю воротит. Ах, Пашка, Пашка, так хорошо мечталось, когда мы начинали с тобой жить. Помню, прибежали из загса веселые, хохочем и сами не знаем чего. Отец и мама смотрят на меня и качают головой. Дескать, какая я жена. А мне и самой смешно — «жена», слово-то какое занятное! А он — «муж». «Муж мой, Пашка, ведь ты муж мой! А я жена твоя, Пашка!» — шептала я ему на свадьбе. И думалось, конца счастью нет и не будет. Вот так и пойдет жизнь с этого дня, веселая, светлая, радостная. И может, и пошла бы, если б не война. Ох как много она убила в его сердце! Завидовали мне, что Пашка вернулся. Но никто не знал, каким он вернулся. А он весь истаскался там, пока воевал. Научился такому, что мне и сейчас вспомнить стыдно. И нехороша ему стала. И сорочка грубой показалась. А где взять шелковую, до нее ли было в войну?

Ох эти мужики-мужья. Послушаешь другой раз подружек — оторопь берет. Будто не на равных мы с мужьями начинали жизнь, будто подписку давали на унижение свое. Ведь не было же этого, так почему же подминают они своих жен? Чем таким не угождаем им? Пьяных спать укладываем, грязных обстираем, голодных накормим, усталых пожалеем, и все никак не угодить. Все чего-то им не так. Ну, что надо Павлу? Семья хорошая, ребята один к одному, уважительные, толковые. Витька скоро инженером будет. Гриша после армии закончит институт. Люся учится. В какой семье чтобы из троих трое получили высшее образование? А он все не рад. И добро бы сам содействовал их учебе, куда там, только мешал. Пил да пропивал, да шумел, а на меня все заботы взвалил. А я что, свободная, что ли? Сложа ручки сижу? Как бы не так, и в войну, и после войны на работе, да на какой! Входишь в цех, так и обдаст гарью, будто асфальтируют, и во рту горечь. Потом уж привыкнешь, не замечаешь. По вредности на первой категории стоим. Резина. На пенсию в пятьдесят лет выходят. Только мне не положено. Диспетчером стала работать, за перегородку посадили. Будто не тем же воздухом дышу. А все потому, что технический персонал. «А не уходи с конвейера, не уходи!» — смеялись товарки. Теперь еще дальше ушла, стала начальником смены. Училась. Курсы мастеров кончила на «отлично». Пока училась, Пашка еще сильнее стал пить. Да новую моду завел: как получит зарплату, так тут же и заявляет, что отделяется, будет жить один, хватит с него жилы тянуть! И за три-четыре дня всю получку просадит, а потом сидит на кухне голодный. И зло на него и жаль: я не накормлю — никто не накормит. «Иди, Паша, поешь...» — «А что у тебя там?» — «Суп мясной. Котлеты картофельные». — «Вообще-то, не очень охота. Ну да ладно».

А чего уж там неохота... Ешь, да не торопись. До чего дошел. И вот все стараюсь понять, почему у него такая неустроенная жизнь? Сказать, чтобы ему было тяжелее, чем мне, — не скажу. Я ведь что, мне и на завод надо, и дома управиться: обед приготовить, обстирать, прибрать. И Люсе надо помочь. Учится, до хозяйства ли ей. А ему что, пришел с завода, поел и «козла» пошел забивать. Ну, а там уж, как заведено у них, наскребут на красное или на пиво. А как начали, так и пошло. И слова не скажи, злой стал. Все водка...

Прошел первый трамвай. Пора и вставать. Я люблю, когда просыпается город. Понемножку собирается утренний народ на трамвайных и автобусных остановках. Бывает, моросит дождь или завевает снежок, холодно, и все же как-то отрадно на сердце. Впереди весь день. Он только еще начинается, мой трудовой день. На трамвае до завода. Тоже хорошо — едешь, о чем-то думаешь, дремлешь или смотришь в окно. Потом заводской двор. Цех. Товарки, с которыми проработала вот уже тридцать лет. Сроднились так, что ближе и некуда, и посмеемся, и погрустим. Другой раз думаешь — уйти бы на другой завод. На других, послушаешь, и автоматизация полная, и сады в цехах, а наш, каким был при царе Горохе, таким и сегодня остался. Мало что изменилось на конвейере. Вся работа вручную. Некоторые намахивают за смену по четыре тысячи движений. И я, было время, намахивала. Но из-за товарок не ушла. С ними начинала в молодости, с ними состарилась, с ними вся жизнь.

Мои еще спят. Это мне надо к семи на работу. Даже еще пораньше, за четверть часа до смены. Обежать все, принять от ночной смены, наладить, связаться с диспетчерской, обеспечить бесперебойный конвейер. А на нем ни много ни мало триста человек вкалывают. И все бабы. В других цехах и мужикам работа находится, а у нас чисто женский цех. А с бабами хлопот хватает...

Но вот уже и совсем светло. На дворе сентябрь. Бывает, что к этому времени вся листва пожелтеет, но нынче осенью и не пахнет. Небо чистое, дождей нет, и солнце греет так, что на работу хожу в одном платье.

Ну, вроде все в порядке. Встанут, поедят. И уйдут по своим делам. Ключ мы кладем под коврик на лестничной площадке. Было три ключа, как въехали в новую квартиру, и два вскоре потеряли. И что смешно, никак было не установить, кто потерял. Все отпираются. Друг на друга сваливают. Тогда и решили последний ключ класть под резиновый коврик. Воровать у нас нечего, так что грабителей не боимся. Зато удобнее стало — по карманам хлопать не надо.

До завода я обычно добираюсь на трамвае. А там до проходной немного пешком, вдоль длинной кирпичной стены, почерневшей от времени. Когда-то мой отец работал на этом заводе. Здесь прошла его жизнь. Теперь — моя. Помню, пришла впервые в цех, поставили на конвейер носочки обтягивать, — грохот, вонь, духота. Поглядела вокруг: одни разгоряченные бабы; кто в сорочках работает, кто в лифчиках. Конвейер, он не стоит. Только давай-давай. Заплакала. Забилась в угол. Шурочка подошла, — тогда молодая была, красивая. «Чего ты, глупая? Да это только с непривычки, а осмотришься — куда как славно. Бабы у нас дружные, веселые. Идем-ка, идем на свое место. Нельзя, чтоб лента пестрела». Это потом уж я узнала, что когда лента «пестреет», значит, не все работают на конвейере. Шурочка работала на лакировке. Самая была тяжелая у нее операция. Зато больше всех и зарабатывала со своей напарницей. И теперь работает, хотя уже десять лет как на пенсии. Не хочет уходить, втянулась. «Чего я дома-то буду сидеть. С тоски околею».

В проходной пусто. Вот через четверть часа тут будет поток, а сейчас свободно. И на дворе пусто. Но уже на лестнице оживленно. Ночная смена потихоньку рассасывается. Надо быстрей, быстрей, пока не захлестнул поток. Идут, торопятся, не до шуток, не до смеха. Ночная самая тяжелая. Потом весь день голова как налитая, хоть проспи с утра до ночи. Но мне еще не скоро до ночной, впереди еще вся неделя вечерней. Молодая была — как-то не очень замечала ночную, а теперь вся как разбитая.

Ну вот и мой цех. Глаза закрою, поведи — узнаю. Запахом гари наваливается он на меня. И во рту горько. Но это ненадолго. Привыкаешь, и перестаешь замечать. Великое дело — привычка. Вдоль цеха — а он у нас большой, чуть ли не сто метров в длину да метров тридцать в ширину — проложены рельсы. По ним идут вагоны, и пустые, и груженые. В груженых готовая продукция — цветная резиновая обувь. На конвейере работницы. У каждой так отработана своя операция, что и не глядя будет как надо. От голой колодки до опущенного в лак сапога, через все операции, — вот наша ленточка. Триста человек по обе стороны конвейера. Хватает дела...

Все хорошо, все принято. Без трех минут семь — начало моей смены. И вот одна за другой, кто быстро, кто так себе, входят в цех мои васильки-василечки, все в синих халатах. И справа и слева ко мне летит: «Здравствуй!», «Привет!». Знают они меня давно, как уже говорила, чуть ли не всю жизнь, но начальником смены всего с полгода. Сначала настороженно присматривались — какова-то буду начальницей, не забурею ли? Ну, а коли я дров не наломала, то и приветливы. И улыбнутся, проходя мимо. Вот и Шурочка прошла, поздоровалась. Поглядеть на нее, так самый настоящий сухой корень стала. Ноги кривые, руки ухватом, сгорбленная. А в работе никому не уступит. «Здравствуй, Шурочка!» — это я. «Здравствуй, здравствуй, начальница!» — это она. «Здравствуй, Глаша!» — это я ответила своей подружке, когда-то вместе начинали в этом цеху. Вместе невестились, в один год замуж вышли. Только вот она бездетная, а у меня, слава богу, трое...

Идут, идут синим потоком к своим местам. Заполняется конвейер. Остается всего одна минута, и тронется. Вбегают в цех девчонки. Им всегда не хватает времени. Я оглядываю всю линию. Пестренькая, пестренькая ленточка нынче. Уже все мои кадровые в расходе, кадровые — это на случай замены. У меня их двадцать. Каждую куда ни поставь, любую операцию выполнит. Но только сегодня, чувствую, и кадровых не хватает. Вирусный грипп. Придется переставить кое-кого...

— Валентина Николаевна, пришла я, а что-то мне нездоровится...

— А зачем же выходила?

— Думала, разомнусь, а все больше забирает. Разрешите, схожу к врачу.

— Ну конечно, иди. Что-то и верно ты неважно выглядишь…

Худо, ой как худо начинается день. У меня у самой голова чего-то тяжелая. Ну, это оттого, что плохо спала.

Но вот и пошел конвейер. Кто натягивает рогожку, — кто стельку кладет, кто делает рубчик, кто задник натягивает, носок обводит, кто закатывает. Каждый свое. Я иду вдоль ленты, становлюсь на место Светланки, которую отпустила к врачу, и сразу же включаюсь в установленный ритм, и, как у всех, все вылетает из головы, и только одно — как бы успеть сделать носочек, не задержать поток. А он тянется и тянется — нет ему конца. И не отойти. И так до обеда. И так после обеда. Так неделю. Месяц. Год. Жизнь. Вроде, думается, и однообразная работа. Но со временем и в ней находишь что-то увлекающее. Добиваешься того, чтобы не только успевать, но так справляться с операцией, чтобы несколько секундочек отдыха иметь. А как войдешь в ритм, уже и не такой нудной и тяжелой кажется работа.

Все же нет-нет да и погляжу то вправо, то влево по ленте, как там у них. Ни с кого, с начальника смены спрос. Если что не так, бегу. Сделаю — и опять на свое место. Начальник смены — промежуточное звено. И не рабочая, и не интеллигенция. Не мужик и не барин, как говорили раньше. Мостик от руководства к рабочему. Начальник цеха от меня узнает о том, как работает смена, работницы опять же через меня узнают о распоряжениях и указаниях начальства. По мне, так начальник цеха должен бы ежедневно бывать в цеху, но наша чаще бывает в верхах — у директора или главного инженера, а то в парткоме или завкоме. Ну, на совещаниях, летучках. Не до нас ей.

К обеденному перерыву работницы все чаще поглядывают на электрические часы. Они у нас большие, висят над входом в цех. Последние минуты особенно тянутся. Другой раз думаешь, не испортились ли. Но вот длинная стрелка вздрогнула, совпала с нужным местом, но еще не сразу все покинут конвейер. Надо, чтобы он был чистый, то есть закончить начатое, и только уж после бежать в столовую. Бегут в умывальню, бегут из умывальни, торопятся, спешат и лишь за столом успокаиваются, неторопливо едят, перебрасываясь друг с другом шутками, делясь своими заботами.

Я наскоро перекусила и побежала в цех, в диспетчерскую. Узнать, как там с выполнением. Ну, как думала, так и вышло. Еще бы надо восемь швей, а у меня всего две. Вот уж где на самом деле «зашиваемся». Опять будет крик, насядут на меня, а я, что ли, делаю швей? И с подкладками неладно. В другое время от таких неполадок я бы растерялась, но сегодня какая-то апатия. Равнодушно выслушала сводку и пошла. Даже не подумала, что начальница цеха накричит на меня. Впрочем, и не привыкать. У нас уж так заведено — чуть что, сразу на крик. Таков стиль работы. Я-то сама не люблю кричать, ну, конечно, не нравится, когда и на меня кричат. Мужу и то не позволяю, а тут чужой человек.

А вот и наши возвращаются. Поотдохнули и уже смеются, перекидываются словечками. И вдруг шум, крик — что такое? Опять с Шурочкой схватка. Никак не хочет она уступить место молодой. И слышать не хочет, чтобы наконец-то уйти на пенсию.

— Я поздоровше любой буду! — кричит Шурочка. — У меня ничего не болит. Ни внутри, ни снаружи. Чего я буду уступать свое место! Ты кака была? Никака! А Шурочку уж ценили. Чуть что — Шурочка, выручай. По три смены не сходя отрабатывала. А теперь на вынос? Накося!

— Да ведь тебе шестьдесят. Вон и напарница обижается, что вагон не пособляешь ей толкать, только видимость делаешь...

— Она-то обижается? Да кто ж толкает, как не я! Кака нашлась. Накося! Я и в местком, и в партком пойду. За меня заступа везде найдется. «Пора с производства!» Чего захотели! Я не толкаю! Поболе ее толкаю. Вот они, рученьки-то, поработали. Кому дали медаль-то, тебе, что ли? Я получила. Меня поздравляли.

— Не тебе одной дали! — вступается Федосья Бажина. — Другие не хуже тебя. С какой стати за тебя будет Санька надрываться!

— О-о-о-о! Завидки взяли! — закричала теперь уже на Федосью Шурочка. — Медалькой тебя обошли. А я еще и орден получу. Я жилиста, у меня жиру-то никогда не бывало. С меня хоть веревки вей, выдержу. А с нонешних-то чего? Краска осыплется, и шиш тебе. Одно званье — работница. Знаю я. И не перечь! Какая нашлась! Вас всех завидки берут, что я как барыня живу. Пирожные ем...

— Вот репродуктор-то, — смеется Глаша, — откуда что прет!

— А все оттуда, откуда и у тебя, — уже миролюбиво говорит Шурочка и оглядывает со всех сторон пирожное, чтобы ловчее приложиться. Нарочно показывает, как она хорошо, лакомо живет, ну да теперь этим мало кого удивишь.

Конвейер трогается, и все быстро расходятся по своим местам. И тут ко мне подбегает запыхавшаяся Томка:

— Валентина Николаевна, милая, отпустите меня. Узнала сейчас: получку выдают на стройучастке. Так надо, чтоб Вася не загулял.

Я помню ее, она пришла в цех девчонкой. Еще бегала в вечернюю школу. Потом вышла замуж за этого самого Васю. Видела я его, ничего был парень, работал на кране, тоже вроде учился, а вот теперь Томка бегает за ним в дни получки. Но как же мне ее отпустить, если на конвейере и так нехватка людей и первая половина смены недодала двадцать восемь процентов плана? Как же тебе помочь-то? Смотришь мне в глаза и чуть не к плачешь, да и заплачешь, если не пущу. И все равно не пойдет тебе работа на ум, только и будешь думать, как бы не пропил Вася получку да не натворил бы чего, не попал бы на пятнадцать суток. Это ведь не его накажут, а ее с ребятишками. Им он недонесет денег на жизнь.

А если отпущу, тогда ведь всех собак повесят на меня, и вирусный, скажут, ни при чем.

— Иди. Ладно, — говорю я, а сама чуть не плачу от жалости к Томке и оттого, что уж больно нескладна у меня жизнь. Тоже ведь и мой Пашка хорош, и вот как кончилась война, так всю жизнь и маюсь. И не хочу, чтобы так было у Томки. У нее мягкое сердце, доброе, а с таким сердцем тяжело жить.

Конечно, я никакой не начальник. Начальник должен быть суровым, строгим. Вон как наша начальница цеха. Говорит: «Я себя не жалею, но и другие от меня жалости не добьются! Мне, говорит, главное — план! Это в первую очередь, а всякие заботы-хлопоты работниц — дело десятое. Завод есть завод». Вот она такая. Скажет — и бровь у нее не дрогнет. Другое дело я. Мне от работниц уйти некуда. От их глаз никуда не спрячешься. Да и зачем же прятаться от своих-то?

Всякий раз, когда выхожу с завода, гляжу на небо. Ничего не ищу в нем, ни солнышка, ни синевы, просто гляжу, и как-то хорошо становится на сердце. Вот, думаю, как все же славно в природе устроено — светит солнышко для всех одинаково. Всем поровну, никто не в обиде. Иду не торопясь. Это редкие у меня минутки, когда я полностью отдыхаю, то есть ни о чем не думаю. Иду и гляжу. Особенно бывает отрадно, когда день ясный. Тогда я даже останавливаюсь, подставляю лицо солнышку, и так приятно, будто дремлю. Дальше иду, гляжу на речку. В этом месте она широкая, течет медленно, настолько медленно, что в ней отражаются облака, и все небо, и трамваи, бегущие по мосту.

Мой путь до трамвая. Тут и отдыху конец. Хорошо, если уступит кто место, а если стоять, то тут уж какой отдых.

Дочка живет в старом городском доме, в коммунальной квартире. Занимает одну комнату. Поначалу она, как вышла замуж, жила у свекрови, но вскоре незаладили, начались ссоры и пришлось разменяться. Свекровка до сих пор не может простить ей, что из-за нее лишилась трехкомнатной квартиры и должна жить в двухкомнатной с дочерью и сыном.

Ах, Люся, Люся, поторопилась ты выйти замуж. Не успела окончить школу, и вот вам, извольте радоваться: «Мама, я дружу с одним мальчиком. Он завтра придет к нам». — «Ну что ж, пусть приходит», — ответила я, а у самой сердце екнуло. Так и подумала, что не зря он придет. И вот пришел. Сидит. Мнется. А потом выдавил из себя, что любит Люсю и что они хотят жить вместе.

— А на что будете жить? — спросила я, а у самой даже дух перехватило.

— На стипендию.

— Сколько же стипендия? — Двадцать четыре рубля, это у меня. И у нее будет столько. Хватит.

— Вряд ли... А если ребенок появится?

— Ну о чем ты, мама, говоришь.

— Да ведь дело житейское, Люся.

— Пока мы учимся, у нас детей не будет.

— А где жить будете?

— У нас трехкомнатная квартира. Мать одну комнату выделит.

— Она уже знает о том, что ты женишься?

— Пока нет, но она не станет возражать.

— Сейчас апрель, подождите до осени, пусть Люся поступит в институт, а уж потом и поженитесь.

Они переглянулись.

— На данном этапе можно согласиться, — ответил Коля.

Но не прошло и недели, как он снова явился. Я тогда только пришла с работы, была усталая, хотелось полежать.

— Вы знаете, мы решили теперь жениться, — сказал он.

— Из-за того, что мы врозь, он получил тройку. Так и стипендии его могут лишить, — сказала Люся. Сказала так, будто это я ему вкатила тройку.

— Я говорил с матерью, она согласна. И вы не должны нам мешать.

— Да разве я мешаю, я хочу, чтобы вам было лучше.

— Самое лучшее, если мы будем вместе, — сказала Люся. Она всегда так это определенно и твердо, будто заранее знает, что все у нее хорошо будет.

— Ну, если так, пусть так, — сказала я, и грустно мне стало.

А они оба заулыбались, Люся кинулась ко мне, стала целовать.

— Я же тебе говорила, она согласится. Мои родители — ребята что надо!

И только тут мы вспомнили об отце, А как же он? Но и с ним все обошлось без осложнений. Павел даже обрадовался, когда узнал, что Люся выходит замуж. Еще бы — свадьба. А где свадьба, там и выпивка. И уж постарался, конечно. Всех раньше дозрел.

Боялась я — выйдет замуж, будет не до учебы ей. Но нет, поступила в Библиотечный. Он-то в Технологическом учился. Тогда они жили еще у свекровки. И вдруг как-то заметила я, что глаза у Люси ввалились, похудела она.

— Чего ты? — спросила ее.

То ли не ожидала она, что спрошу, то ли сама находилась в смятении, но заплакала, уткнулась мне в грудь.

— Ну вот, говорила же я. Подождать надо было замуж-то выходить.

— Аборт сделаю.

— Еще чего!

— Колина мама говорит, чтобы я сделала, Только страшно...

— Как это легко она распоряжается твоим здоровьем. А если у тебя больше детей не будет, тогда как?

— Почему не будет?

— А потому, что нельзя на первом ребенке аборт делать. Да и вообще нельзя. Как это убить его! Он ведь у тебя живой. Живет, понимаешь ты или нет? Как же ты убьешь его? Нет, если уж понесла, так и неси.

— А как же учиться буду?

— А об этом надо было раньше думать. Николай-то что говорит?

— Самой велит решать.

— И то ладно, что не настаивает. А ты и думать не смей, я вот троих вас родила, всех сохранила. А ты с чего начинаешь?

Послушала меня. Зато свекровка рассердилась. Чужой-то жизнью легко распоряжаться, Анастасия Викторовна! Сама бы для себя небось так быстро не решила. И вот словно в укор ей растет мальчонка. Славик. Теперь уж ему три года.

Живут они на четвертом этаже. Лестница крутовата, лифта нет, но ничего, я еще на ногу легкая.

— Бабуленька! Бабуленька! — Слава кричит, ликует, прыгает, тянет меня в комнату, и я еле успеваю поздороваться с жиличкой, старой-престарой пенсионеркой, которая иногда присматривает за Славой.

— Ты один? А где мама?

— Учится. А я в садик не ходил. Я дома. Дома я! — возбужденно объясняет он, будто я не вижу, что он дома. — А ты не уходи, ладно? Не уходи, — и вдруг затихает, прижимается к моим коленям, глядит в лицо, и я целую его, целую. И так счастлива, что он есть. А ведь — могло бы и не быть. Может, он это чувствует и поэтому особенно ласков со мной? — Бабуленька! Бабуленька!

Это второй мой отдых, когда я с ним. Потом он будет шуметь, разыграется так, что и не унять, и надоест, но сейчас я чувствую, как светлая отрада льется мне в сердце и уходит дневная усталость. И я готова снова работать и работать. И на самом деле, надо постирать белье, вымыть пол.

И я стираю, и, когда белье уже развешано на чердаке и я возвращаюсь с пустой корзиной, меня встречает Люся. Смотрит с укором. Мягко и осуждающе. У нее очень кроткий характер. Особенно стал таким, как выо шла замуж. А Славик радостно тормошит ее за руку, кричит, что приехала к ним бабуленька.

— Ну что это, — говорит Люся, не обращая на него внимания, — будто я сама не могу белье постирать. Я просто отложила на воскресенье.

— Ну да, в воскресенье самая пора стирать. Все люди отдыхают, а ты стирку затеешь. Молчи-ка уж лучше да поздоровайся с матерью.

— Здравствуй, мама.

— Бабуленька к нам приехала! Ну, бабуленька! Мама! — Славик дергает ее, злится.

— Да вижу, вижу, — наклоняется она к нему.

— Так поцелуйся с ней. Поцелуйся! — кричит Слава.

— Правильно, милый, — говорю я. — А то уж совсем отвыкла твоя мама от бабушки.

— Ну что ты, мама, — прижимается ко мне Люся. — Не говори так. Люблю, люблю тебя...

Ну, конечно, любит, знаю же я. И внимательно оглядываю ее лицо, и опять, в который уже раз, вижу усталость в ее глазах. Когда-то были голубые до синевы, а теперь понемножку обесцвечиваются. И на скулах припухлости. Нет, нелегко ей достался Славик. Нелегко... Даже давление стало подскакивать. И это в двадцать-то два года! И, видно, сердце пошаливает. Но я не спрашиваю — не скажет правду. Да и зачем спрашивать, если и так видно — нелегко ей.

— Ну как Николай?

— Работает.

Я знаю, он работает технологом на большом заводе. Но не об этом я спрашиваю — меня тревожит: не пьет ли он, не гуляет ли? Теперь это так стало широко, куда ни посмотри. Но нет, Николай ни тем, ни другим не увлекается, и хорошо, и сразу на душе светлее. И уже у Люси вроде бы и делать больше нечего. Надо бы пол вымыть, но Люся не позволит. И, посидев еще немного, я начинаю собираться.

— Ну, куда ты? Посиди. Чаю попьем.

— Нет, нет, хочу Олю проведать. Давно уж у нее не была. Как там она...

— А чего она тебе не позвонит? Или ты позвонила бы.

— Вот потому и надо проведать, что не звонила мне. Здорова ли?

— Ну, посиди, успеешь, — ласково просит Люся. — Скоро должен Коля прийти.

— Бабуленька, посиди, бабуленька! — просит Слава.

И я остаюсь.

— Только чем же мне заняться?

— А отдыхай.

— Что я, больная, что ли? Давай хоть белье поглажу.

— Не дам. Сиди. Расскажи, как дома? Как отец, пьет?

Мне не хочется ее расстраивать, да и что проку от того, что скажу правду. Бывает, когда и скрыть на пользу.

— Ничего, последнее время держится, — подвираю я.

— Это хорошо. Витя здоров?

— Здоров, да курить стал.

— Вот дурак, — Люся мягко улыбается. Витя любимый ее братишка, в детстве дружили, мало когда ссорились. Улыбается только нижней губой, под верхней прячет подпорченные от беременности резцы.

— А Гриша как, пишет?

— Пишет. Теперь уж год осталось служить. Скучает...

— Ну, а ты как?

— А что я? Я ничего. На работе да дома, дома да на работе, не заметишь, как и день летит. Ты-то как учишься?

— Нормально. Жду не дождусь, когда кончу. Все же тяжеловато на одну Колину зарплату. Сто тридцать, ну, моя стипендия. Я уж подумываю, может, перейти на заочное? — Она говорит, как бы спрашивая моего совета. А что я могу посоветовать? Если бы помочь, как другие родители, деньгами, тогда другое дело, а нам самим еле хватает.

— Смотри сама, как лучше. Только не подорви здоровье. Работать, да учиться, и еще ребенок...

Люся молчит. Думает, опустив голову, и мне становится до слез ее жаль. Первенькая моя. Росла больше в детских яслях да садиках, чем дома. На ее детство мало пришлось радости. Во многом в жизни тогда были и недохватки и недостатки. И жили мы тогда в одной комнате, в большой коммунальной квартире, и даже не помышляли о том, что будет время, когда переселимся в новый дом и нам дадут отдельную квартиру с ванной. Переселились, сколько было радости. А вот теперь она начинает свою жизнь опять с коммуналки. Правда, встали на очередь, да когда еще дойдет их очередь. Еще надо ребенка, тогда быстрей продвинется. Первенькая моя... «Я толковенькая, — говорила она, — буду хорошо учиться. Всех лучше!» Ничего не скажешь, хорошо учится, только вот здоровье стало сдавать. Гляжу на нее и не пойму, не знаю, от чего зависит в жизни стать счастливой? Что для этого надо? Никто не знает, и вряд ли кто узнает. А если бы знать. Сказала бы каждому: То-то и то-то делай, так-то и так живи, и вокруг были бы только довольные, радостные да приветливые...

— О чем ты? — слышу я голос Люси.

— Да так... просто задумалась.

Тихо в квартире. Сквозь ее старые толстые стены не доносится с улицы грохот и шум. Притих и Слава, мастерит что-то на полу. Тихо и грустно на сердце. И хочется прижать к себе первенькую и поплакать, так, негромко, без боли, и, думается, легче станет и посветлеет на душе.

— Ну что это, сижу и сижу, а время идет‚— спохватываюсь я. — Пойду!

— Не уходи! Не уходи! — сразу же вскакивает Слава. — Не пущу!

— Ну как же, надо, — глажу я его по голове. У него густые, даже жестковатые светлые волосы и глаза светлые. Это он в нашу породу, в новгородскую. Теперь таких в городе мало увидишь. У иного ребенка несколько кровей в жилах течет. Может, это так и надо. Время такое, все движется к тому, чтобы народы смешивались в один. Только не знаю, как кому, а мне всегда отрадно глядеть вот на такого светловолосого русачка.

— Не пущу! Не пущу тебя! — Слава стоит в дверях, не пускает. А тут, к его радости, приходит отец.

— Точно, не пускай ее, — говорит Николай еще в дверях. Здоровается со мной, целует Люсю. — А я шел и думал — давно тебя не видал. Почему редко ходишь?

— Да ведь когда? У телевизора посидеть нет времени. Ну, а тут выбралась. Я и сама соскучилась, — отвечаю и думаю о том, как быстро меняется человек. Совсем, совсем уже взрослым стал Николай. Ничего не осталось от того студентика, которому так не терпелось жениться. И спит, видно, мало, вон какие покрасневшие глаза, и побледнел, осунулся...

— А, Владислав! Здорово! — он жмет, руку сыну.

— Здорово! — отвечает Владислав.

У них только такие серьезные отношения. Никаких подкидываний к потолку. И не целуются. Суровые, мужские отношения.

— Чего делал?

— А ничего.

— Молодец.

Ну, теперь, пожалуй, можно и уходить.

— К нам хоть бы пришли. Приходите в воскресенье. Пирог спеку. Кухон.

Это наш любимый семейный пирог. Мама, бывало, по воскресеньям нам, девчонкам, пекла его. Пристрастила и я своих к нему. Сладкий. Люся улыбается. У нее очень мягкая улыбка, — наверное, вспомнила, как раньше мы всей семьей садились в воскресный день за стол и я каждому давала по большому куску кухона.

— Приходите.

— А что, и придем! Верно, Коля?

— А почему бы не прийти, если пирог кухон.

— Кухон! Кухон! — кричит Слава. — Я хочу кухон!

— Испеку, испеку, приходите.

Ну, теперь самое время уходить.

Народу, народу! Все же утром и днем больше работает людей, чем вечером. Вон сколько их, самых разных, высыпало на улицы, и молодых, и пожилых, и веселых, И озабоченных, куда-то спешащих и лениво перебирающих ногами. И молодежи, молодежи! Девчата кто в мини-мини, кто в расклешенных брюках, с высокими прическами. Мальчишки длинноволосые, бородатые, с усами. Что делается! Что делается! Как посмотрят какой западный фильм, так и мода тут же. Что это, хорошо или плохо? И Витька тоже отрастил патлы. «Хоть мой, — говорю ему, — чаще, а то гниды заведутся». — «Какие гниды?» Нет, все же далеко ушли от прошлого. Даже и не верится, что когда-то грязь всякая в голове водилась. Только вот не нравится мне все же, как наша молодежь сейчас выглядит. А может, и ничего такого в этом нет? Просто с непривычки?

Оля живет в новом районе. Когда-то там была деревня. Горожане снимали дачи, а теперь высятся девятиэтажные дома. И в одном из них живет моя средняя сестра Оля.

В молодости она была очень красива. Куда там я или наша старшая, Нина! Отсюда, наверное, и заносчивость была в ее характере. В молодости. А теперь злая ирония. Ей не повезло в жизни. У кого как складывается судьба. Долго она выбирала себе «самого лучшего, самого красивого». Сколько ребят из-за нее перестрадали, так не счесть. И все же нашла. Однажды явилась домой с высоким голубоглазым летчиком. Мама не знала, куда его усадить. Я высматривала из-за шкафа, робела выйти. Нины дома не было. Она уже не жила с нами, вышла замуж за архитектора.

— Познакомься, мама, — сказала Оля. — Его зовут Георгий.

Мама познакомилась. Потом вышла из-за шкафа и я, и тоже познакомилась. А потом была свадьба. А спустя месяц война. И Георгий был убит в воздушном бою. С тех пор Ольга одна. Теперь ей пятьдесят семь. Вот уже два года на пенсии.

К ней я подымаюсь на лифте. Удобная штука. Раз — и на пятом этаже. Надо бы позвонить Ольге по телефону, а ну, нет ее? Но вряд ли — куда ей уйти?

— Кто там?

— Я это, Оля.

Она открывает дверь и смотрит на меня так, будто недовольна моим вторжением. Собственно, в какой-то мере так оно и есть. Если бы хотела видеть меня, то ей ничего бы не стоило приехать ко мне или позвонить в цех, но нет, она молчит и не едет.

— Ну как ты?

— А что?

— Да ничего, просто проведать приехала.

Оля садится напротив меня, достает вазелиновую коробочку, в которой хранит нюхательный табак, и заправляет понюшку в ноздрю. Никак не могу привыкнуть к тому, что Оля стала заниматься таким некрасивым делом. Как не могу свыкнуться и с тем, почему так устроена жизнь человека, — давно ли был молод, красив, и вот уже стар и безобразен. Зубов у Оли нет, нос расплылся, а был когда-то веселый, вздернутый носишко, сводивший сума парней. Куда ушла ее красота? Где она сейчас находится? Вот найти бы и отдать ей. «На, Оля, на! Ты еще и не пожила как следует. Что ты видала? Одну печаль да тоску, да бесконечные, как наш конвейер, думы о нем, об убитом. Ты даже в мыслях никого другого до себя не допускала, чтобы он, твой сын неба, не обиделся. И не потому, что надеялась — вернется. Нет, ты не ждала его, сразу поверила похоронной. Поверила так, что наутро уже не было в твоих глазах живого блеска. С того дня они стали тусклыми».

— Что не заходишь? Или уж так занята? — спрашиваю я.

— Неохота.

— Чего неохота?

— Ничего неохота. Если бы не надо было есть, никуда бы и из квартиры не выходила.

— Рано ты на пенсию ушла. Надо бы работать. Вон у нас Шурочке уже шестьдесят, а все работает,

— Мне и так хватает.

— Не из-за денег. На людях была бы.

— А помирать надо. Все. Все уже.

Она заправляет в нос еще одну понюшку табаку.

И движения ее рук, и то, как она втягивает табачную пыль, полны равнодушия. И я вижу — ей на самом деле не хочется жить. Да и понять ее можно — ни детей, ни мужа, ни работы. Чего ждать? Тут и повеситься недолго. И я стараюсь как-то оживить ее.

— Слушай, Оля, а что, если мы в воскресенье испечем кухон? Никто ведь лучше тебя не делает его. Давай, а?

— Чего это тебя вдруг потянуло на сладкое?

— Люся приедет. Славик. Витя дома. Давай, а?

— А как они?

— Кто?

— Ну, Люся, Славик?

— Здоровы. Про тебя спрашивали.

— Врешь ведь.

— Честное слово! Соскучились. Давно уж не видали. Как она там, говорят. Давай, а? Только вот дрожжей бы достать. Мне-то некогда, а ты бы походила по магазинам.

— Ладно, похожу. Может, и достану.

— Достанешь. Если захочешь, достанешь, — льщу я ей.

И, судя по тому, как немного разгладились морщины у ее рта, вижу, что придет к нам. А мне пора уходить.

— Ну, ладно, пойду. Еще к Нине зайти надо. Давно ее не видала?

— С месяц. Она не заходит, даже не звонит. А я что, хуже ее?

— Это ты зря. Она любит тебя.

— Ага, любит. Год не приди, и не вспомнит. Ты, Валя, как маленькая, неужели не видишь, что у нее совсем другая жизнь, чем у нас. Что мы ей? А у нее салон. Как же!

— А, считаться...

— Гордости в тебе нет.

— А какая может быть гордость между сестрами. В чем-то и уступить, и простить надо. Поедем, а? Вот она ахнет!

— Именно ахнет. Еще инфаркт хватит. Нет уж, если хочешь — поезжай одна.

— Ну ладно. Привет от тебя передам.

— Передай, если ей нужен.

На улице уже огни. Да, что ни говори, а сентябрь сказывается. На небе темно. Ни звездочки. А я в платьице. Правда, не холодно. И ветра нет. Только бы до метро добраться, а там рядом. На улице Горького живет. Дорогу перебежать — и дом.

— Спасибо. — Это мне молоденькая девчоночка уступила место в вагоне. Мальчишки, как правило, не догадываются. Даже глаза закроют, будто спят. А девчата, словно понимают, что их ждет впереди, всегда мне уступят место.

Да, все же удобная штука лифт, особенно если устанешь. А я что-то и притомилась. Ночь плохо спала. Вот и шестой этаж. Кнопочка, и за дверью мелодичный звон: «Ти-та-танннн...» Не сразу, но все же:

— Кто там?

— Я это, Нина.

Она, конечно, узнала мой голос, но по привычке, открыв замок, отодвинув задвижку, глядит, не снимая цепочку, в дверную щель.

— Ам! — пугаю я ее.

Нина снисходительно улыбается и впускает меня в прихожую.

Из столовой доносится гул голосов.

— У тебя гости?

— Да, к мужу пришли. Но это ничего, раздевайся. Мы посидим на кухне. — Она прикрывает дверь в столовую, то ли для того, чтобы я не увидала гостей, то ли для того, чтобы они меня не увидали. Конечно, чего греха таить, я ведь не собиралась в гости, в рабочем платье, так что все понятно.

Нина угощает меня чаем. Кладет передо мной большой кусок торта, достает из холодильника ветчину и... кетовую икру. Моя слабость. Давно ее не ела, а когда-то очень любила. Раньше она была везде и недорого, а теперь пропала. Но вот у Нины есть.

— Ешь, ешь, — говорит она.

— Да, знаешь, я с удовольствием... Тем более была у Ольги, заговорилась и как-то совсем забыла поесть у нее. Ну, как ты живешь?

Собственно, можно бы и не спрашивать — и так видно, как живет:

— Устаю, — жалуется Нина, — сплю плохо. А ты?

— Ага, я тоже. Сегодня среди ночи проснулась, какая-то тяжесть легла на сердце. А потом уснула. Днем разошлась.

— Ты посиди немного, я пройду к ним, а то неудобно. Если б одни мужчины, а то с женами.

— Иди, иди, конечно... — сказала я и вспомнила, как Оля сказала: «У нее салон». — Знаешь, — сказала я, — Я, пожалуй, пойду. Как-нибудь в другой раз, ладно? Я забежала на минутку.

— Ну, посиди, посиди. Я сейчас приду.

Я сижу, ем икру, пью цейлонский чай. Единственный ароматный, какой я люблю. Надо бы попросить у нее хоть осьмушечку, да стыдно. Нищая, что ли!

— Ну вот и я... Дома все хорошо?

— Здоровы.

— Это главное. Здоровье. Хоть бы собраться нам, что ли. Затеять бы кухон, — говорит Нина.

А я сама хотела ей сказать про кухон, но за последние минуты что-то произошло, и я уже не хочу затевать этот общий кухон. Ведь если разобраться, то в нем ничего особенного и нет. Простое тесто, сверху мелко порезанные яблоки, посыпанные обжаренной мукой с сахаром. Вот и весь наш семейный кухон.

— Конечно, надо бы, — говорю. я. — Как-нибудь обязательно соберемся. Да, а ты бы заехала к Оле. Ведь она все одна, одна. Совсем уж состарилась...

— А почему она не позвонит?

— Ну, боится надоесть. Ведь она у нас гордая. А ты когда ее видела?

Нина хмурит брови, напряженно вспоминает.

— Да как-то... Хотя уже давно... Но ведь она совсем не занятая. Позвони, пусть приезжает. Буду рада.

— Ага, так и передам... Ну, пойду. Поздно уже.

— Да. Ты бы все же предварительно звонила, мало ли, могли бы и уйти...

— Это верно, извини.

— У тебя сумка есть?

— Я всегда хожу с авоськой.

— Я тебе положу торт. Гости уже сыты, а у нас пропадет. Кофе растворимый, баночку. Ну, и твоей любимой тоже баночку. — И Нина кладет в авоську баночку кетовой икры.

— Ой, что ты, что ты! — Но это я так уж, для приличия.

— И еще, вот возьми три рубля на такси. А так когда еще доберешься. Время-то уже одиннадцатый.

И Нина дает мне три рубля.

— Ты уж извини, сама понимаешь — гости...

— Ну, что ты, конечно...

Мы целуемся. И я ухожу. Стоянка такси рядом с их домом, но я и не думаю туда, а иду к трамваю. Хорошо пробежаться перед сном. И часа не пройдет, как буду дома. А трешка пригодится. Пойдет на мясо. Еще чего не хватало — на такси буду разъезжать. И так больно хорошо.

В трамвае народу мало, я сижу и дремлю. Завтрашний день будет полегче. Это уж сегодня я так перестаралась, такой большой круг дала. А завтра дома, завтра спать лягу пораньше. Завтра будет полегче...


1976


Загрузка...