За кефалью


Степан Лагутин вышел из дому еще затемно и скорей-скорей к берегу, так, чтобы до рассвета забросить донки. Что-то предсказывало — даже под ложечкой посасывало, — что в этот день кефаль наконец-то осядет на дно, и тогда только успевай вытаскивать. Будет клев, будет! И Степан Лагутин, еще не так чтобы старый, но все же довольно поизрасходованный жизнью, спотыкаясь о крупные камни, плохо различимые в предутренней мгле, скользя по жидкой гальке, торопко бежал к морю, на свое заповедное место, которое облюбовал лет тридцать назад, как вышел из госпиталя и поселился на берегу моря в небольшом абхазском поселке.

Место было примечательно тем, что там протекала речушка, еле приметная в сушь и бурно набухавшая в ливень. Тогда она шла широким скачущим потоком, неся в себе всякий сор — щепу, ветви, размывы желтой глины, — и все это сбрасывала в море с разным придонным кормом, приманивая кефаль. И кефаль приходила, металась на дне, выбирая лучшее и натыкаясь на донки, подброшенные Степаном, всасывала вязкий корм, не замечая заделанных крючков. А потом билась, стараясь избавиться от них, уходила в сторону, но где там! Степан привычными движениями быстро перебирал жилку, выкладывая ее возле ног кругами, и последним ловким рывком выбрасывал рыбу на берег, подальше от снасти, чтобы не перепутала, и уже там освобождал ее от заглоченных крючков. Но это когда кефаль ходит у дна, а не шныряет, как теперь, выставив поверх воды плоскую голову. Кто не знает, подумает — лягухи плавают с темными головками, с белой грудкой. Плещется красивая рыба, хватает разную мошкару, то вблизи берега, то подальше, плотными стаями ходит, разжигая азарт, и не опускается на дно, хоть дни и ночи сиди со своей вязкой наживкой. Но ничего-ничего, должен быть клев. Нынче что-то должно произойти...

Степан Лагутин привычно воткнул гибкие тростинки в намытую гальку, размотал жилку, вдавил в приманку крючки, так, чтобы рыба не почувствовала, не накололась, и, раскрутив на жилке тяжелый груз, забросил снасть в воду.

В этот день Черное море было спокойно, хотя и шумело, слабо наваливаясь на берег, перекатывая по всему побережью гладкую, будто обсосанную гальку. Порой шум был похож на громкое дыхание спящего человека, порой на шуршащий выход из трубы сухого пара, но Степан этого шума не замечал. Заметил, если бы море вдруг замолчало.

Бросив донки и насторожив жилки на кончики тростинок, Степан Лагутин закурил и поглядел вдаль. Туда, где еще с вечера слабо погромыхивало и время от времени всплескивались, как зарницы, тусклые отблески молний. Там, далеко в море, шла гроза, но так далеко, что туча была не темная, а только чуть поплотнее, чем все предутреннее небо в серой мгле. Она, пожалуй, там вся и выльется, так что о ней и думать не стоит. Оглянувшись назад, Степан увидел над одной из вершин близких гор светлеющее небо и удовлетворенно вздохнул, — успел до восхода, теперь надо только терпеливо ждать. Обычно кефалька берет на восходе, когда вода чуть посветлеет...

Пусто было на берегу. Ни одной рыбацкой души. Это потому, что многие охотятся за ставридкой, ловят ее в море с лодок на «самодур». Оно неплохо бы и ему половить, но как-то уж так получилось, что не сладилось у него с морем — несколько раз заставала буря, еле выбирался и решил больше судьбу не испытывать. Зато на берегу не было усерднее рыбака, чем он, — чуть ли не каждый день торчал у воды.

Докурив, Степан потрогал каждую жилку в слабой надежде — не дергает ли, но нет, все пять жилок были тихи. Тогда, чтобы зря не вставать и не подходить для проверки, подвесил к каждой жилке легонькие кусочки белого пенопласта. Дело не хитрое, а сразу покажет поклевку — начнет прыгать на жилке и тогда только успевай выматывать. Бывает, что зараз на нескольких удочках отплясывает пенопласт, не знаешь, какую в первый черед и тянуть.

Не клевало.

Степан оглянулся на горы. И тут же солнце легко, словно воздушный шар, оторвалось от вершины и пошло в чистое небо. И сразу же однотонные склоны местами засветились, местами потемнели, обнаружив впадины и ущелья, а по воде разлился широкий, с золотистыми искрами поток солнечного света. И сразу же небо разделилось на две части. Одна, большая, была ясная, созданная для спокойного дня; другая из мглистой быстро превратилась в тяжелую мрачную тучу, закрывшую своей неподвижностью всю правую сторону, где до этого слабо погромыхивало. Теперь в ней все чаще стали прорезаться белые вспышки. И от них, казалось, стала вздрагивать вся необъятная вода, накрытая чернью. И все явственнее стало доносить гулы орудийных раскатов. И все мрачнее нависала над морем глухая, плотная, без продыху, чугунно-однотонная грозовая туча.

Ветра на земле не было. Море по-прежнему спокойно вздымало гладкие валы, лишь высоко-высоко навстречу грозовой туче беспечно плыли легкие прозрачные облачка. И то ли таяли, не дойдя до нее, то ли поглощались ею.

Было уже часов восемь, когда из ближнего санатория выбежали к морю отдыхающие. Стали прыгать, разминаться, делать зарядку, купаться. Степан хмуровато покосился на них, хотя они и не лезли к его донкам.

Не клевало.

Неожиданно стали падать редкие тяжелые капли, Туча была еще далеко, но капли определенно падали из нее. Их, наверно, сносило верховым ветром. И отдыхающие засуматошились, заторопились и, боясь вымокнуть, побежали к себе, боязливо поглядывая на черную тучу. Теперь она уже быстро приближалась. Только что светило солнце, и вот его уже нет. Степан оглянулся и увидел, как с гор ползут лохматые облака в долину, а за ними, переваливаясь, табунятся новые, и вот уже не видно вершин. И тут же широкая светлая половина на небе пошла на убыль, и все небо враз стало черным, и густо почернела вода, и из морской дали побежали мелкие с белым подбоем барашки. Они бежали от светлой полоски, которая лежала у берега Турции.

Теперь уже совсем рядом грохнул гром, вслед за клинком молнии. Степан было подумал смотать донки и уйти, пока не застигла гроза, но так не хотелось отказываться от хорошего клева...

«Ведь должно же... должно», — упрямо бормотал он, с опаской глядя на небо.

И было отчего — теперь уже туча нависла над самой головой, полыхало так, что слепило, и грохало так, что закладывало уши. И полил дождь. И Степан, не выдержав, побежал под навес, под которым обычно прячутся от солнца отдыхающие.

Потемнело. И никаких барашков уже не было. С моря пришли волны, обрушились на берег, загрохотали камнями, пересыпая их, повлекли за собой на глубину, и тут же снова выбросили, продвигаясь все дальше по берегу, подбираясь к одиноко торчащим тростинкам. Надо было все же их снять, но теперь уже нечего было и думать спасать снасти, оставалось только ждать, когда поутихнет ветер да спадет волна. И Степан стал ждать. Закурил. И вначале пусто было в его голове, безмысленно, но затем от какого-то особенно сильного удара молнии и раската грома он вдруг вспомнил свою деревню, в которой родился, вырос, женился и ушел на войну, оставив молодую жену и трехлетнего сына на Псковщине, на краю Чудского озера. Может, потому и здесь прижился, что была большая вода. Отводила тоску. Но только никогда не помышлял он вернуться в свою деревню. Было время, закрутила ему голову веселая санитарка из госпиталя, в котором он лежал, и когда вышел, то направился прямо в ее дом. И считал, что здорово ему повезло, — и место благодатное, и баба такая влюбчивая, не чета застенчивой Клавдее, и дом к тому же с лвумя мандариновыми деревьями. И стал работать истопником при санатории. И только об одном мечтал — чтобы не нашла его Клавдея. И вот уже на пенсии. Так что вроде бы все и обошлось...

С трех сторон навеса лилась вода, а с четвертой, которая с моря, заносило брызги, и Степан все дальше отодвигался, чтобы они его не доставали. Пережидать грозу было скучно, он курил, но так как ничем больше занять себя не мог, то мысли опять стали толочься вокруг прошлого.

Думал и вспоминал он нестройно, как приходилось. То видел себя еще мальчонкой, застигнутым в поле вот такой грозой. И он бежит, с опаской оглядываясь на чугунное небо. И плачет от страха. И вдруг видит мать среди дороги, босую, простоволосую, в одной прилипшей к плечам и груди тонкой кофточке... «Цела ли могила- то? Может, и могилы давно уж нет», — вяло подумал он. «А все же не мешало бы съездить». Но от этой мысли сразу же отказался. Хорош бы он был, явившись теперь. Степан усмехнулся, представив, как изумились бы все, кто его знает и помнит. Нет уж, лучше об этом и не помышлять. Он беспокойно поежился, подумав о том, что все эти годы, что прожил вдали от деревни, прошли так, будто он все это время скрывался. Да, собственно, так оно и было.

Степан всмотрелся в небо, в тучу, которая не двигалась, в ливень, закрывший своей струящейся завесой море и тростинки, и снова закурил. И опять его мысли потекли в этом проложенном грозой и воспоминаниями русле. Они текли даже вроде бы и привычно, по крайней мере ничего в них нового не было. Так же другой раз и в бессонные ночи перебирал в голове разное о деревне, о брошенной семье, и порой становилось совестно, даже тревожно; другой раз вроде и радостно, что так ловко он укрылся. Так что ничего особенно нового эти мысли не приносили. Но только в этот раз они потекли, расширяясь, как та речушка, все больше захватывая нетронутое. И Степан, вспоминая, стал уже думать о том, что было время, когда он даже гордился тем, как ловко устроился на новом месте, — и край отменный, с его беззимьем, вечной зеленью, фруктами, не чета его деревушке с клюквой да гоноболью, и баба опять же лихая. Но вот прошло время, а чего достиг? Ну-ка, приехал бы в деревню, что ответит, когда спросят: «Как жил-поживал, чего наживал?» А ничего не наживал. Всю жизнь прокочегарил. До пояса голым, в поту вкалывал у раскаленных топок. «Так чего ж там жил?» — спросят. И ответить будет нечего... И почему-то подумал о Клавдее. В памяти его она была все той же приземистой, молчаливой, вечно в заботах, молодой бабой. Теперь, конечно, уж постарела... Может, и не искала его, а может, до сей поры ждет, надеется, что живой он, вернется. Он поди-ка для нее, да и для всех в деревне, как пропавший без вести. Возможно, так и сообщили ей. А Николка уж теперь мужик...

Степан озадаченно встряхнул головой, и на его морщинистом, со впалыми щеками лице скользнула кривая улыбка.

Повстречайся, и не узнаешь. Да и деревня поди изменилась. Он вспомнил ту, которую знал лет тридцать назад. Вспомнил перелески, поля, речку, в которой не раз купался и пацаном, и парнем. Вспомнил лес, куда бегал за грибами. Там еще есть ельник, про который только он один и знал и в котором было полно рыжиков. Прошел памятью по избам, кто в какой жил, и вдруг что-то сжало сердце, будто кто его взял в кулак. И тут же он подумал о том, что вряд ли когда доведется ему повидать свои родные места. Вряд ли. Пожалуй, уж никогда. Настолько никогда, как вот если бы уже умер и нет его.

Степан растерянно улыбнулся и похлопал себя по карманам, торопливо достал новую пачку папирос. Закурил, глубоко затягиваясь. И тут же закашлял надсадно. Откашлявшись, уже не обращая никакого внимания на дождь, продолжал встревоженно думать. А туча между тем уходила, и все реже гремело и сверкало.

«Это что же, и впрямь никогда не побываю?» Ему всегда казалось, что это хорошо, что никто изо всей деревни не знает, где он. Но ему и в голову не приходило, что эта самая деревня начисто отрезана от него. Как вот если бы прошла граница, и там другая страна, другой мир. Ему все думалось — только захоти, и все к твоим услугам. А выходит так, что больше и не бывать в родных местах!

Он настороженно оглянулся. С навеса уже не лило, но ему было как бы и ни к чему. Только теперь, когда до него дошло, что и на самом деле все, что связано с его родным краем, отрезано напрочь, только тут понял, что в его жизни прошла черта, разделившая все надвое, и прошла давно и сразу, как только он не вернулся в свою деревню. Уже тогда он обрек себя на отрешенность. Тогда похоронил себя для деревни. Так его, верно, и считают все погибшим, и если вспоминают, то вспоминают как умершего, и не знают того, что он, живой и уже старый, доживает остатки здесь, на берегу этого вечного моря, которому нет никакого дела до него.

Осознание своей отрешенности от тех, кого знал и кого сам-то в душе никогда от себя не отрешал, было настолько неожиданно и горько, что он даже оглянулся, как бы ища совета или помощи. Особенно щемящим было сознание того, что впереди — одно доживание вот здесь, и никогда уже ему не видать своей деревни, которую он всегда имел в виду и держал как бы про запас... Да ведь и здесь не худо. Чем там-то лучше? Но тут же эту мысль и откинул, подумав, что это все равно как если бы сравнивать мать с другой женщиной и прикидывать: лучшей бы та была для него матерью или нет.

Дождь совсем уже перестал. И гром гремел теперь в стороне, над Гаграми. Стихал и ветер. Степан вышел из-под навеса.

Широким разливным валом мчалась в речушке желтая вода. Она бурно несла с гор все, что попадало на ее пути, и вместе с сором тянула тот самый корм, который привлекает кефаль.

И кефаль пришла. Большой стаей осела в самом устье речушки, в заповедном Степановом месте, и стала с жадностью пожирать корм, смытый с гор и предгорий. И вместе с кормом, не замечая заделанных крючков, всасывала вязкие приманки. И белые кусочки пенопласта дергались, прыгали, подскакивали на жилке, и Степан Лагутин, сутулый, сухой старик, еле успевал снимать больших сильных рыб. Предчувствие все же не обмануло его. Но все, что он ни делал. — снимал ли рыбу с крючков, наживлял ли приманку, забрасывал ли снасть в море, — все это было не так, как раньше, не было той живой радости. И Степан знал, отчего это, и уже несколько раз сплюнул с досады, как бы отмахиваясь от тех дум, которые навязались ему под навесом. Но они не уходили, они сидели в нем так же цепко, как крючки во рту у кефали. Только там-то можно их оторвать, хоть и с мясом, а тут вряд ли. Тут они в самое сердце впились, так что уж он до конца будет помнить. До последнего вздоха. Будь ты неладен!..


1974


Загрузка...