Восточная мелодия


Сутулый, лохматый, в манишке, прикрытой изрядно поношенным фраком, он холодно смотрел со сцены на сидящих в зале. Смотрел долго и даже как бы высокомерно до тех пор, пока не наступала нужная тишина. Тогда он медленно доставал из нагрудного-кармашка накрахмаленный платок, клал его на подбородник скрипки и закрывал глаза. В таком состоянии он пребывал не менее минуты, так что в зале не было слышно даже дыхания, — после чего плавно подымал руку со смычком, и в воздухе проносился тихий, печальный звук. Постепенно звук усиливался, доходил до пронзительного свиста, затем начинал стихать и угасал.

Это было вступление к «Восточной мелодии» — единственной вещи, с которой выступал Николай Семенович на концертах.

Я бы, конечно, никогда не догадался, какую картину должна была создавать в воображении сама «Восточная мелодия», если бы «маэстро» — так называл себя Николай Семенович — не объяснил мне, «молоденькому дикарю», что, слушая ее, люди должны были представить необъятную пустыню, бесконечное движение песков, где-то в этих песках бредущий караван, унылых верблюдов и усталых людей, качающихся в седлах меж их горбов. И палящий зной. И как надежда — далекий оазис. Но оазиса нет, — это всего лишь мираж...

И, слушая, я пытался представить эту картину, даже закрывал глаза, и все равно в моем воображении ничего не вырисовывалось, как, видимо, ничего не вырисовывалось и у сидящих в зале, потому что, чем дольше играл Николай Семенович, тем явственнее слышались вокруг меня голоса, скрипели стулья, раздавался кашель, и я понимал, что людям уже надоело слушать. Но Николай Семенович, казалось, не слышал шума — водил и водил смычком, исторгая из скрипки протяжные, дрожащие звуки, и с каждой минутой мне становилось все больше жаль его.

Жили мы с ним в одной квартире, в полуподвале, неподалеку от Вознесенского. Если говорить о нашей семье, то это была обыкновенная семья, в которой отец работает, мать занимается хозяйством, а дети бегают в школу. Поэтому утром, когда мы уходили по своим делам, в комнате Николая Семеновича еще стояла сонная тишина — работал он только по вечерам, и то не всегда.

До того как познакомиться с Николаем Семеновичем, жизнь артистов мне всегда представлялась какой-то сказочной, думалось, что живут они в прекрасном волшебном саду и всегда нарядно одеты. Узнав же поближе Николая Семеновича, я понял, что жизнь не ко всем артистам бывает одинакова, есть у нее свои любимчики, есть и пасынки. Судя по тому, как жил мой сосед, он не принадлежал к числу ее любимчиков. И тем надменнее, даже величественнее была его поступь, когда он выходил к освещенной рампе, тем холоднее был его взгляд. Почему он так вел себя, я не знал, но, наверное, у него были на то свои причины. И дома он вел себя так же высокомерно, особенно в те дни, когда нужда по-хозяйски разваливалась в его комнате.

Как и многие люди искусства, Николай Семенович верил в приметы. Так, нельзя было класть скрипку на стол — не будет денег. Шапку или шляпу тоже ни в коем случае нельзя было класть на стол, и не потому что это неприлично, а опять-таки — не будет денег. И еще были приметы, которые он соблюдал свято, но денег, как правило, не бывало. И случалось, когда по всей квартире распространялся жирный запах жарившихся котлет, Николай Семенович выходил в кухню и высокомерно спрашивал:

— Чем это здесь пахнет?

— Котлетами, чем же еще, — отвечала моя мать, — вот жарю.

Николай Семенович медленно подходил к плите, приподымал крышку жаровни, в которой томились дымящиеся котлеты, и, не теряя достоинства, говорил:

— Вы прекрасно умеете готовить.

— Было бы из чего, а сготовит каждая, — не очень то любезно отвечала мать. Привыкшая всегда в мужчине видеть работника-добытчика, она недолюбливала Николая Семеновича.

— Не скажите, — не соглашался с матерью скрипач, и аккуратно, словно. смычок, брал вилку и ею пронзал бронзовую от жира, хрустящую корочку котлеты — и пробовал. Съев, клал вилку на место и величественно удалялся из кухни.

— Фанфаронишка чертов! — возмущалась мать. — Нет чтобы девчонке снести, сам съел!

И, положив на блюдечко котлету, несла его дочке, шестилетней Ляльке.

— А вот это совершенно напрасно, — осуждающе говорил он, — или вы полагаете, что у нас есть нечего?

— Кушай, Ляля, — не обращая внимания на слова Николая Семеновича, говорила мать. — Кушай.

Но бывали и веселые дни в угловой комнате. Николай Семенович приходил нагруженный множеством разных пакетов, и уже через полчаса стол ломился от яств — на нем высилась бутылка мадеры в окружении пирожных, ветчины, семги, черной икры, — и в угловой комнате начинался пир. Из-за стены до нас доносились веселые голоса, громкий, самоуверенный смех хозяина, звонкий — его жены Веры Аркадьевны, красивой, но удивительно неряшливой женщины, тоненький — Лялькин.

Случалось, Николай Семенович звал меня. Такое исключение изо всей моей семьи, может быть, он делал потому, что я к тому времени уже был им приобщен к искусству. А может, для того, чтобы я увидел, как он хорошо живет, и рассказал дома.

— Дайте мальчику пирожное и яблоко, — раскатистым басом говорил он жене, и та угощала меня пирожными и яблоком. После чего внимания на меня уже не обращалось.

Насколько помнится, Николай Семенович часто говорил о том, что рано или поздно он добьется славы, что он нашел единственно правильный ход достичь успеха и что для этого ему нужно бить в одну точку.

— Надо «Восточную мелодию» отрабатывать так, чтобы ни один скрипач не мог ее лучше сыграть, чем я! — говорил он, отпивая по маленькому глоточку из рюмки. — И тогда... тогда признание придет ко мне. И тогда мы что?

— Мы поедем на юг! На Черное море! — весело кричали Вера Аркадьевна и Лялька.

— Но этого мало, мы поедем в Италию, на родину гениального Паганини. Между прочим, я обнаруживаю у себя с ним некоторое сходство, и не только в имени, но и во внешности. Не так ли?

— Да, да! — восторженно отвечала Вера Аркадьевна.

— Ты знаешь, совсем ко мне другое отношение стало, когда у меня появился мальчик. Это солидно. Он несет скрипку, а я за ним. Дайте еще яблоко мальчику, несущему скрипку!

Мне давали яблоко, я ел и радовался доброму случаю, который свел меня с музыкантом. Это было однажды днем, Николай Семенович остановил меня в коридоре, внимательно оглядел и сказал:

— Сегодня я тебя возьму на концерт. Оденься во все лучшее!

Одеться во все лучшее мне было не так уж трудно, потому что на все случаи жизни у меня была единственная суконная куртка. Я почистил ее, вколол в лацкан значок МОПРа и в таком виде предстал вечером перед Николаем Семеновичем.

— Ну, что ж, когда-нибудь я тебя одену получше, а пока мне придется смириться, — в раздумье сказал он и вручил мне в футляре скрипку. — Неси, мальчик, неси!

Хотя денег в его доме часто не бывало, на извозчика же всегда находилось. «Маэстро не может ходить пешком на концерты», — сказал он в тот памятный первый вечер. Он никогда не спрашивал у извозчика о цене, садился и называл адрес. Приехав к нужному месту, спрашивал «сколько», платил ровно половину и уходил величественно, даже если извозчик честил его всякими последними словами.

— Если бы он знал, кого вез, — только однажды с грустной улыбкой сказал мне Николай Семенович, — это когда извозчик обозвал его «гадом».

Первый концерт! Все, что я увидел в тот день, было чуду подобно! Я сидел в первом ряду на приставном стуле, в проходе, и отлично видел все, что происходило на сцене. Я замирал от восторга, глядя на певиц в сверкающих платьях, и был убежден, что более красивых, чем они, нет во всем мире. Ахал на жонглеров, на то, как они запускали вверх сразу несколько тарелок и ловко ловили их, создавая сплошной круг; чуть ли не визжал от изумления, когда фокусник доставал из пустого цилиндра множество самых разнообразных лент — и вдруг выпустил пару голубей. Но особенно мне понравилась маленькая балерина. Легко, почти не касаясь пола, она пробежала через всю сцену и стала кружиться, всплескивая руками, и вдруг вместо нее я увидел лебедя. Лебедь страдал, он отчаянно боролся, не хотел умирать, но смолкла музыка, и под лучом прожектора на середине сцены лежала большая смятая птица. От восторга и еще неведомой до этого мне красоты я чуть не заплакал. Но тут все стали хлопать, и стал хлопать я, и не прямыми ладошками, а складывал их лодочкой, чтобы было гулче. Кто-то закричал «бис!», и я стал кричать. И она подбежала к самому краю сцены, сделала реверанс и убежала, потряхивая позади себя руками, как крылышками.

После нее выступил Николай Семенович. Я впервые видел его во фраке. Он холодно посмотрел на сидевших в зале, дождался той минуты, когда наступила тишина, тогда медленно достал из кармашка платок, положил его на скрипку и закрыл глаза. В зале было так тихо, что я слышал, как звенело у меня в ушах. Смычок еле уловимо дрогнул, коснулся струны, и в воздухе пронесся тихий, печальный звук. Постепенно он усилился, дошел до пронзительного свиста, затем начал стихать и угас.

После этого Николай Семенович помолчал, потом снова исторг такой же пронзительный звук из скрипки, потом потише, опять посильнее, опять потише. Они были то резкие, то печальные, эти звуки, но удивительно однообразные и даже неприятные, как если бы пробкой водить по мокрому стеклу. И пожалуй, Николай Семенович еще не доиграл и до половины своей «Восточной мелодии», как в зале начался шум, сморканье, кашель, и я понял, что выступление моего маэстро публике не понравилось.

Возвращались мы молча, футляр со скрипкой лежал у меня на коленях, коляска бесшумно катила по деревянной мостовой, выложенной восьмиугольными шашками. Николай Семенович сидел прямо и неподвижно, как памятник.

— Ну, что ж ты молчишь? — неожиданно спросил он меня.

— А чего говорить? — ответил я, и на самом деле не зная, о чем говорить.

— Как тебе понравилось мое выступление?

Я вспомнил, как много и дружно хлопали балерине, певице и другим артистам и как мало ему, и промолчал. Он словно догадался о моих мыслях и сказал:

— Тебя смутили слабые аплодисменты. Но это ведь говорит только о том, что культурный уровень низок у зрителя. Он еще не дорос до настоящего понимания искусства. Ты понял меня?

Я понял и промолчал. Тогда он тронул меня за плечо, повернул к себе.

— Ты — маленький дикарь, — вразумляюще сказал он, — ты ничего не понимаешь в музыке. — Я отодвинулся от него, мне стало обидно. Он это заметил и как бы удивленно произнес: — Может, я ошибаюсь? Тогда, возможно, ты мне объяснишь разницу между балладой и ариозо или арпеджио и бельканто. Объясняй! Я слушаю...

— Я ничего этого не знаю...

— Бедный мальчик, — сочувственно сказал он, — но ничего, я научу тебя понимать настоящую музыку... Скрипичному искусству тысяча лет. Ты знаешь, сколько за это время было великих мастеров? Не так уж и много, но они были: Корелли, Бенда, Гавинье! А непревзойденный Паганини! Я бы мог тебе назвать наших русских маэстро — Хандошкин, Рачинский, Афанасьев, Пушилов... И вполне возможно, мое имя станет в ряду этих имен. Для этого мне только надо как можно виртуознее отработать «Восточную мелодию», только одну эту вещь, не разбрасываясь на другие, и я прославлюсь. И когда буду ее исполнять, то люди увидят пустыню, услышат вечное движение песков и увидят где-то на горизонте бредущий караван, уныло шагающих верблюдов и людей, качающихся в седлах меж их горбов. И почувствуют зной. И как надежда им будет оазис, но это будет только мираж... «Восточная мелодия» — вечное стремление к заветному и отсюда вечная печаль... — Он откинулся на спинку пролетки, закрыл глаза и замолчал.

А я думал: «А зачем эта пустыня, зачем этот унылый караван и вся эта печаль?» Думал и не находил ответа. Спросить же у маэстро я не посмел. Почему? Не знаю. Может, чтобы он еще раз не обозвал меня «маленьким дикарем».

Брал он меня на концерты довольно часто, но потом что-то случилось, и его стали реже приглашать, и я видел его по вечерам деловито-мрачного, куда-то уходившего без скрипки.

Вера Аркадьевна забредала к нам неряшливо причесанная, в старом бухарском халате, просила у отца папиросу, и скучно жаловалась.

— Его не понимают, — говорила она, небрежно выпуская струйку дыма, — высокое искусство недоступно толпе. Приходится терпеть...

Мать молча поила ее и Ляльку чаем, кормила рулетом с изюмом и, когда они уходили, говорила:

— Ребенка только мучают... Какой он музыкант, если все одну штуку пилит и пилит без конца. Да я бы с ума сошла от тоски.

— Такое дело его трудное, — говорил отец.

— Чего там трудное? Просто фанфаронишко, зайца и то учат на барабане играть. Работать ему надо, как всем другим, а не заниматься скрипочкой!

Я молчал. Мне было жаль Николая Семеновича, но заступиться за него я не мог — в чем-то мать была права, осуждая его, не случайно же на всех концертах так слабо принимали его зрители.

Последний раз я был с Николаем Семеновичем в канун Нового года в Доме культуры. Он туда был приглашен играть, нет, не концертировать, а именно играть в маленьком ресторане, вместе с пианистом и ударником. Вечер был костюмированный. Многие ходили в масках, и мне было весело шнырять в праздничной толпе, стоять у дверей и смотреть, как ловко работают на сцене акробаты, как удивляет всех фокусник, как поют знаменитые певцы, и я совсем забыл о Николае Семеновиче и вспомнил, только когда уже все стали расходиться.

— Где же ты пропадал? — сурово спросил он. — Садись, ешь.

На столе лежали пирожные, яблоки. Я нерешительно потянулся за пирожным.

— Бери больше, тут хватит, да ешь поскорее... Вот тебе футляр, жди меня на улице...

— А вы скрипку не положили, — сказал я.

— Это не твое дело. Иди! — И он ткнул меня пальцем в спину.

И я пошел. У выхода стоял администратор. Он поглядел на меня.

Я сказал ему: «До свидания!»

Он мне ответил: «До свиданья, мальчик!»

На улице было пустынно — шла новогодняя ночь.

Только виднелись у ворот в тяжелых тулупах дежурные дворники, неподвижно восседавшие на каменных тумбах. Вдоль тротуара неторопливо ехал извозчик. Как только он поравнялся со мной, в ту же минуту из подъезда вышел Николай Семенович и остановил его.

— Садись! — коротко скомандовал он мне.

Я вскочил, колыхнув пролетку, сел Николай Семенович, и мы поехали.

— Почему вы не положите скрипку в футляр? — опять спросил я, видя скрипку, завернутую в бумагу, на его коленях.

Он не ответил. Молча мы доехали до Вознесенского проспекта. Отсюда до дому было уже близко. Верный своей манере расплачиваться с извозчиком вполовину цены, Николай Семенович и тут поступил так же. Извозчик, конечно, стал ругаться, но маэстро, не обращая на это внимания, с достоинством зашагал к дому. Побежал и я за ним, втянув голову в плечи, боясь, как бы извозчик со зла не огрел меня кнутом.

Днем была оттепель, к ночи подморозило, выпал снежок, я поскользнулся и упал. От удара замки отскочили, футляр раскрылся, и из него как из рога изобилия посыпались на панель яблоки, пирожные, сдобные булочки и, тонко звеня, покатились две дутые мельхиоровые вилки.

— У, обормот! — сквозь зубы сказал Николай Семенович, нагнулся и стал поспешно подбирать сладости, но тут же выпрямился и зло посмотрел на меня. — Надеюсь, ты человек порядочный и никому об этом ни слова... тем более что это подарок. Подарок! Ты понимаешь, мне подарили. Это подарил мне метрдотель! Ты знаешь, кто такой метрдотель?

Я поглядел на свои ободранные ладони и молча пошел домой.

Несколько дней Николай Семенович настороженно глядел на меня, как бы проверяя, не проболтался ли я, — я никому ничего не сказал, и он успокоился.

Потом как-то незаметно съехал с нашей квартиры, и в его комнате поселился водопроводчик.


* * *

Встретил я Николая Семеновича неожиданно, через много лет, уже после Великой Отечественной войны, — шел по Невскому мимо Театра комедии, и вдруг до моего слуха донеслись знакомые звуки, и сразу на какое-то мгновение повеяло чем-то очень далеким. Я ускорил шаг и увидел сидящего на панели в подъезде «Елисеевского» магазина слепого скрипача.

Это был он, мой маэстро, состарившийся, сутулый, игравший свою «Восточную мелодию».

— Николай Семенович! — взволнованно вглядываясь, вскрикнул я.

— Кто это? — Он поднял голову, шаря незрячими глазами по моему лицу.

— Я это... Помните, мы вместе жили... Вы еще брали меня на концерты. Мальчик, носящий скрипку...

— Это ты? — слепые глаза уставились на меня. — Неужели это ты, мой мальчик?

— Да, да, это я...

Вокруг нас стали собираться люди. Николай Семенович словно почувствовал это, привычным движением положил скрипку в футляр, в тот самый футляр, который когда-то я носил, и, шаркая подошвами растоптанных ботинок, вышел из подъезда. Я пошел рядом с ним, потрясенный и этой неожиданной встречей, и нахлынувшими воспоминаниями о той далекой жизни, когда была полуподвальная квартира и концерты, когда были живы отец и мать, когда еще было детство. И в состоянии этого нахлынувшего чувства, желая хоть чем-нибудь помочь этому несчастному старику, я достал из кармана пятерку — последние деньги, до получки еще оставалось два дня, — и, мучаясь, боясь обидеть, сунул ее в руки Николаю Семеновичу.

— Спасибо, мой друг, спасибо, — ответил он.

Мы остановились у края мостовой. По проспекту туда и сюда мчались машины, трамваи.

— Вам на ту сторону? — спросил я, беря его под руку.

— Да, я живу на Фонтанке.

— Я вам помогу перейти.

— Зачем? — быстро сказал он, и на меня неожиданно уставились насмешливые зрячие глаза. — Зачем, мой друг? Я прекрасно все вижу... Но слепому подают больше! — И, резко отвернув от меня, уверенно пошел наперерез автомобильному потоку и вскоре затерялся среди пешеходов на другой стороне.


1969


Загрузка...