Книга Радуги. Глава 2. Большой брат смотрит на тебя

Он повернулся и посмотрел мне прямо в глаза, в упор. Я медленно, спокойно, на выдохе надавил плавно пальцем на курок, почувствовал, как пистолет выстрелил, дернувшись в руке. Его глаза смотрели в меня, впечатываясь в память, в самое нутро. Потом этот взгляд долго пытал меня, оживая в сознании в самые неподходящие моменты. Как выплывающее окно с мудацкой рекламой на мониторе компа поверх хорошего кино. Делаешь утром первый глоток кофе, затягиваешься сигаретой, просыпаешься утром, глядя в окно на прекрасный вид, — именно в эти мгновения откуда-то из глубины, как мертвое тело чудовища неведомая волна выбрасывала на берег, из темного коридора опять и опять смотрело на меня это лицо. И кофе, и сигарета, и утро становились отравленными, вместо радости или успокоения, вместо торжества или восторга, все наполнялось омерзением. Словно какая-то неутомимая падла шла за мной по пятам год за годом, впрыскивая в лучшие мои секунды горечь и разочарование.

Достать Диктатора не просто. Даже на даче. Батальон неспящей охраны, камеры, сигнализация, собаки даже там были. Конечно, Зло надо мочить в честном мочилове, на световых мечах и все такое… Смайл. Джедай Бр так бы проиграл, покрошили бы из пулеметов еще в огороде, где Диктатор с женой трогательно растили огурчики, помидорки и еще какие-то сирени. А Добро должно победить. Злыдень, проливший реки крови, подавив освободительное восстание, сгноивший в лагерях и психушках сотни честных граждан, надевший кандалы на целый народ, должен был сегодня пасть. Нас было всего-то трое джедаев в этой операции. Долговязый Велкам пошумел с автоматом и гранатами за оградой у яхтенного пирса, отвлекая внимание охраны. Вечный насмешник Морзе, внедренный нами на эту дачу еще полгода назад, открыл мне двери в подвал, куда я пришел по разведанному им подземному ходу, провел меня, одетого официантом, в нужную точку на втором этаже.

Я стоял в конце узкого коридора, покрытого красным ковром, обитого по стенам зеленым сукном, руками в белоснежных перчатках держал перед собой столик на колесиках с бутылками и закусками, погрузившись в себя. Джедайский секрет — если ни о чем не думать, остановить мысли, то тебя не видно. То есть, если на тебя посмотрят, то, конечно, увидят. Но фишка в том, что если остановить все мысли, даже самые быстрые и короткие, то на тебя не посмотрят. Природа явления в чем-то электромагнитном, у мыслей есть какие-то излучения, и мы чувствуем, если рядом стоит человек, даже не глядя в его сторону. Долгие тренировки на плацу в Академии не проходили даром. Когда идет вдоль строя командир и ищет курсанта для работ, перед ним сотня лиц, а нужно одно, первое попавшееся. Он ткнет пальцем в того, кто чем-то напряжен, безошибочно, пересечется с ним взглядом, услышав излучение активного мыслительного процесса. Уже к началу второго курса мы так натренировались уходить в нирвану, что офицер мог пройти весь строй, ни за кого не зацепившись, мы были для него сплошной неживой серой массой. Выборы жертвы затягивались, чтоб все скорее закончилось, приходилось ущипнуть или рассмешить товарища, — его искру эмоции, командир улавливал через километр, как Вий, втыкая в него взгляд через весь плац, вспоминая имя, материализуя в один миг из нирваны в реальность хозработ.

Я стоял, держа блестящие поручни столика, погруженный в эту нирвану, мимо проходили люди, не замечая меня, наконец, коридор очистили от всех, для прохода «Первого», не заметив, оставив меня стоять у зеленой портьеры. Диктатор вошел со стороны лестницы, не глянув на меня, прошел мимо и зашагал от меня по коридору к себе, к дверям в дальнем конце. Сохраняя пустоту в голове, автоматическим движением я вытащил из-под большой белой салфетки на своем столике пистолет, тихо ровным шагом пошел за ним, поднимая руку с оружием, механически, без мыслей целясь. Здоровенный и крепкий мужик, похожий на директора колхоза или начальника стройки, «Первый» шел не спеша, задумчиво глядя под ноги на красный ворс, держа руки в карманах спортивных штанов. Мощная широкая спина в серой майке сутулилась, Коротко стриженный бычий затылок плыл медленно между стен узкого прохода четко по линии маленьких ламп, вмонтированных в потолок. Мушка легла на этот затылок, я, видимо, таки пропустил «в эфир» мысль облегчения, что-то вроде «есть, почти ОК», потому что он обернулся и увидел меня.

Поздняк метаться, я выстрелил ему точно в лоб с пяти метров. Но эти глаза как будто успели выстрелить в меня чем-то вроде пули. Хорошо бывает в кино, там у Главного Врага в глазах злоба лютая, ненависть или хотя бы смертный страх. Усталое, избитое тугими прямыми и глубокими, как автобаны, морщинами, мужицкое лицо застыло передо мной, жесткие и крупные, как тросы, губы дернулись в разочарованной усмешке. В глазах «Первого» была боль. Такая, что против воли пробивала на ответку, вываливала в скорбь, как будто сидишь в палате у постели смертельно больного страдальца. Меня еле заметно передернуло. Время застряло, казалось, я бы мог увидеть, как летит пуля, если бы смотрел на нее, а не в эту бездну муки и тоски. Там была такая концентрация горечи, я мог бы утонуть в этой океанской глубине непроглядной и безысходной пучины боли, если бы не надо было валить.

Не глядя в простреленный лоб, бросил ствол обратно на столик, и побежал к «своей» двери, указанной Морзянычем, слыша за спиной, как тяжелым мешком падает на ковер, ударившись, видимо, плечом о стену, Диктатор. Морзе не подвел, я спокойно ушел оттуда, и нигде никогда не выплыло мое авторство в ликвидации единоличного кровавого властителя. Но убитый попортил мне немало нервов, вспоминаясь и обламывая то секс, то пир, то просто умиротворенный сон. Много лет он еще жил в моем сознании, ведя себя как привык, по-диктаторски жестоко и без малейшего милосердия, отнимая все самое дорогое, неумолимо, как продразверстка. И от него не было никакого спасения или защиты.

Время лечит и я давно уже позабыл о нем, заработав себе достаточно кошмаров посвежее. Но вот эти глаза опять посмотрели — не мигая, не двигаясь, и я очнулся. Пустота окружала тишиной и темнотой, я лежал, погруженный в свои воспоминания, потому что кроме них здесь больше ничего и не было. Правда, тьма со временем перестала казаться сплошной, становилась неоднородной. Местами это была беспросветная чернота, местами чернота с мелкими сединами, а местами и вовсе оттенки серого. Иногда картинка еле заметно колебалась, как будто по сединам волной пробегала рябь, тени иногда плавно двигались. И «это» не было пустым, тут кто-то присутствовал. Я чувствовал чьи-то мысли и чей-то обращенный на меня взгляд откуда-то из самой гущи черноты. По привычке дернулся рукой к бедру за пистолетом, но не было ни пистолета, ни бедра, ни даже руки. Да и неверно было бы утверждать, что я здесь лежал — выразимся так, что я тут был. Это успокаивало, если у меня нет задницы, ее не сможет мне надрать этот во тьме, да и вообще причинить мне здесь боль или убить, наверное, не смогут. Успокоив себя этой теорией, решил не дергаться, дать тому во тьме самому выбрать момент, когда себя проявить. А сам продолжал вспоминать, кто я такой. Похоже, это лучшее, чем здесь можно заняться, — воспоминания, ясные и четкие, подробные до мельчайших деталей, неслись потоком. Образы из прошлого не вызывали никаких чувств — ни обид, ни страхов, ни грусти, ни вины, ни жалости или ностальгии. Как будто это было кино про кого-то, не про меня. При чем герой не вызывал привязанности и сопереживаний, его можно было холодно анализировать, изучать, как личное дело незнакомца. Без чувств воспоминания не стопорились ни на чем, не искажались, шли одно за другим, быстро, как на ускоренной прокрутке. Хотя черт его знает, как тут устроено время, может, только кажется, что быстро. В какой-то момент стало муторно от поочередно возникавших из памяти лиц отъявленных злодеев или просто бойцов темных армий, убитых моей рукой в бесконечной череде джедайских подвигов. Как, блин, так вышло, что я стал убивать? Нет, я не о том… Ясное дело, в Академии воспитали непримиримость ко лжи и неволе, убедили защищать Красоту и Свободу, научили паре трюков, дали световой меч, и запустили в мир — бороться и не сдаваться. Я в смысле, как можно так прожить столько немеренно лет, и вот теперь ничего вспомнить кроме убитых врагов. Было же, хоть что-то кроме этого мочилова, которое теперь, во всей своей ретроспективе уже смотрелось довольно тупым и скучным. Не все злыдни теперь уже казались абсолютными негодяями, не все победы выглядели таким уж однозначным торжеством добра и света. Честно, я боялся, что меня сразит какое-нибудь лютое раскаяние, навалится чувство вины, но вместо этого была усталость и недоумение, — зачем, почему я всем этим занимался с таким упорством и так долго…

Кто-то смотрел из темноты, угадываясь сгустком массы в черноте, ощущаясь плавными волнами излучений живого сознания, иногда шевелясь будто щупальцами длинными тенями. Мне казалось, я на дне глубокой океанской впадины, куда свет проходит только едва заметными бликами, а рядом — невиданная форма жизни, которая меня изучает, считывает мои воспоминания.

В детстве, лет в двенадцать или около того, я часто чувствовал похожий взгляд, присутствие. Сидишь дома один — делаешь уроки или играешь, и вдруг ясно осознаешь, что кто-то есть рядом, глядит в упор, напряженно думает. Трудно было понять, дружелюбен ли этот визитер или враждебен, но было страшновато, пока не привык.

В детстве жил вместе со старшим братом в одной комнате. В мое время уже не было всякой тусни среди ребят во дворе или в школе. Мы были первым поколением домоседов. Комната в родительском доме была моим основным жизненным пространством. Но шутка в том, что в этом пространстве я был не один, а с другим парнем, старше меня на четыре года. Само собой совершенно разные потребности и вкусы… Нас все бесило друг в друге, это ужасно жить, жрать, спать и все делить вместе с тем, кто настолько тебе не нравится. Когда мне было восемь лет, а ему — переходные двенадцать, я, конечно, не мог себе представить, насколько я мешаю ему, своим торчанием в комнате. Я это понял только, когда сам дорос до журнальчиков, — это жутко выбешивает, когда не можешь побыть один. Когда хочешь думать и мечтать о чем-то, но вместо этого перед тобой маячит унылое чужое лицо, противный запах, слышна в магнитофоне нелюбимая музыка.

Брат был отличник и любимчик учителей, мамы и ее подруг, но трусоват, хиловат — короче полезной функции «Старшего брата» в школе и среди моих друзей не играл, доброго совета по жизни дать не мог. Нельзя было у него спросить, как бы срубить бабла на сижки, как подкатить к девчонкам, не было смысла искать у него заступы при конфликте со старшими пацанами… Но уважения и подчинения он требовал. Когда хочешь, чтоб тебе подчинялись, а при этом не можешь ни вдохновить, ни помочь, ни ударить — это причина краха многих политических режимов и гражданских войн. Такая война и шла у нас год за годом, пока не пришла к неожиданному исходу — каждый получил, что хотел. Он больше всего дорожил расположением мамочки — стучал ей на меня, выписывал в школе из журнала мои тайные двойки, расспрашивал учителей про мои косяки и докладывал дома во всех подробностях. Когда нечего было стучать — бессовестно врал. Мать скоро меня возненавидела, считая чуть ли не порождением дьявола. Отец едва терпел. Возможно, было надо бороться за их внимание, одобрение, но отвратительна была даже мысль войти в его игру по его правилам, начать врать и плести подставы. Со временем, стал чувствовать, они все втроем уже против меня, и бороться уже не за что, они сами становились омерзительны. Как можно верить во все это про меня? Или им так удобней? Короче, было не больно их терять. Реально невыносимо, унизительно и мерзко было терпеть его присутствие, знать, что вот прямо сейчас он готовит про меня пасквиль, и, видимо, уже сам верит в свое вранье.

Однажды случилась мода на церковь и нас потащили креститься. Я не хотел, но мне объяснили, что я вовсе не обязан верить или даже думать об этом, вовсе ни к чему поститься перед крещением. Просто наври попу, что не кушал, и придумай для исповеди любой грех, — сделай маме и крестным приятно. Вот так я и ляпнул попу, что не люблю своего брата. Дед в нелепом прикиде, затупил на пару секунд, видимо, не привык вот так вот — фигак и правда. Потом забубнил что-то типа, ты же должен, ну ты что… надо любить, нельзя так. На этом божья помощь в этом деле закончилась.

А мне пришлось признать поражение в борьбе за жизненное пространство в нашей комнате и место рядом с родителями. Никакой детской тусни во дворе и в школе не было, но в подвальчиках тусня была. Там и сижки, и кола, и правильный музон в магнитофоне. Нравы, конечно, пожестче, и шуточки иногда на грани. Но там было лучше и интересней, и никто там не был за старшего, каждый сам за себя. В мире творилась какая-то хрень, рушились державы и судьбы, ездили на черных тачках парни в кожанках с автоматами. Мы, 14-летние пацаны, мотались в город, покупали в ларьках, на рынках, в магазинах сигареты и шмотки, сдавали в комиссионки или просто продавали ларечникам в других концах города, что-то умудряясь наварить для красивой жизни. Вечером шли в кафе, смотреть видик про Шварценеггера и «Звездные войны», пить колу и курить, понтоваться перед девчонками.

Время летело, как-то срослось все прям в сказочный вечер — с товарищем сняли двух офигенских девушек, с которыми все шло как по маслу, на дворе была зима, надо было где-то отвиснуть. Как раз у меня дома не было родителей, пошли ко мне. Брат торчал в «нашей» комнате, и мы в итоге заперлись в комнате родителей. Я помню, как целовался тогда, это был первый раз. Она была супер, из хорошей семьи, умненькая, модельной длинноногой внешности, не шлюха, но и не стесняшка. Мы смеялись, обсуждали что-то милое, радовались каждой секунде этого вечера, казалось, на нас упал свет от каких-то самых прекрасных звезд, я видел в ней и в себе восхитительное волшебство. У меня словно вырастали крылья, пока я не услышал — за стенкой брат звонил по телефону родителям. Мол мы тут пьяные вдрызг притащили проституток и трахаем их на кровати родителей… Все вдруг погасло, меня затрясло, я отстранился от нее, рванув дверь влетел к нему в комнату. Он тощий, хлипкий не отвечал и почти не защищался, а я бил со всей дури, с разворотом плеча и всем телом. В лицо, в живот, под грудь, опять в лицо. Он упал на кровать, от него шел неприятный запах, глаза застыли в испуге и изумлении, я боролся не с его блоками или контрударами — их не было, а с собственным омерзением, снова и снова пробивая кулаком в лицо, чувствуя отвратительную кожу, кости… Как минуту назад через меня шел свет звезд, теперь перла неостановимым потоком какая-то горячая черно-кровавая лава из вулкана.

Вот оно что… Это же был первый раз, когда я ударил человека. Это первая кровь, что я пролил.

Тьма вокруг висела не двигаясь, словно фиксируя мои мысли. Черный сгусток во тьме продолжал на меня смотреть и думать. Я ненавидел вспоминать этот вечер, точнее не вспоминал никогда.

— Это ты активируешь мне память? — спросил у того, что во тьме, — Это допрос или исповедь?- А ты раскаиваешься? — вошла ко мне мысль со стороны, похожая на ответ.

Кровавые пятна на простыне и наволочке, скомканное одеяло, в комнате, где прошло мое детство повисло ощущение непоправимого. В ужасе смотрели на меня забытые игрушки из шкафа, построились на полке, готовясь к вечной бойне солдатики, в ожидании вечных скитаний стояли на столе машинки, задумчиво склонился над тетрадками глобус.

— Нет. Мне все равно пришлось бы уйти из этого дома.

Он потом много болел, все время чем-то болел. Мне кажется, когда меня не стало, ему, чтоб добиться внимания родителей просто пришлось болеть. Мать была уверена, что это именно я виноват в его болячках и ненавидела еще сильней. А ведь он же мечтал стать журналистом, писателем, путешественником. Но сам выбрал мать и родительский дом, отвоевал себе этот гроб. И вытолкал меня в путешественники. Конечно, мне часто было на моем изгойском пути больно. Но и им там, в родительском доме было больно. Зато на своем пути я нашел, хоть и мало, то, о чем мечтал. Дома этого просто не было в наличии, там незачем было оставаться.

— Но ты мог уйти, не проливая крови. Разве ты не виноват?

Это странное ощущение. Вроде как выглядело, что есть моя вина, но чувства вины не было. Тот вечер, тот поцелуй и тот звездный свет, ее красота и мои крылья за спиной, — стоили они крови? Можно ли было разрулить иначе?

— Это отец виноват. Он решил одного из братьев сделать стукачом. Разрешил ему стучать или заставил. Глава семьи несет всю полноту ответственности за вверенный личный состав и те средства управления коллективом, которые использует. Он рулил семьей не так, как надо, а так, как проще. Это на нем та кровь.

Я чеканил слова, как военный прокурор, счастливый, что нашел виноватого, житель глубин смотрел на меня удивленно, казалось, даже смеясь:

— Вы ж никогда не общались с отцом. Откуда ты знаешь, почему он поступал так или иначе? Да и не важно это. Единственная причина всегда и везде — твой выбор. Ты выбрал изгнание. Ты хотел в путь, все, что там происходило, только помогало тебе уйти из дома.- Я несу ответственность за те методы, которыми судьба толкала меня в путь? Хотя это все туфта. Я не выбирал. Никогда не хотел скитаться, не искал одиночества, не хотел убивать… Я не выбирал путь джедая. Я не хнычу, мне норм. Но не надо этой пурги про свободу воли. Если бы мне дали выбирать, я был бы сейчас с Ней, с Черной.

Тьма задумчиво молчала, я понял, что разговор окончен. Воспоминание о Ней в кои-то веки не выбило меня из колеи и не вызвало приступа болезненной тоски. — И чем я ей так мешал, что аш прям уйди? — думалось мне лениво и медленно, — а нужно ли Ей от меня было хоть что-то?

Прекрасно, кстати, себя чувствовал, как будто неспешно плыл где-то в придонных слоях глубокого океана. Непроглядная тьма успокаивала и покачивала, как бабушка на коленках, укачивала меня маленького в детстве. Черная вода ласкала и мягко толкала вверх, откуда неясно мерцали блики серый света.

Загрузка...