Глава 40

Рихард вернулся из сада спустя пару часов. В холле его встретила обеспокоенная баронесса. Видимо, она наблюдала за ним все это время, иначе не шагнула бы к нему из тени сразу же, едва он переступил порог.

— Ты весь мокрый, Ритци, — проговорила она мягко, стирая с материнской нежностью его щеки влагу. Рихард же просто отступил из-под ее руки. Он не желал ее прикосновений, ее нежности, которой она пыталась исцелить рану, собственноручно нанесенную. Не сейчас, когда боль все еще была остра, а память вопила в голос, напоминая о том, что произошло в Розенбурге. И он был благодарен матери, что она опустила руки и не стала настаивать на разговоре, а отпустила его уйти к себе. Только напомнила напоследок, что все, что она сделала — «ради блага и никак иначе».

Правда, Рихард вовсе не был намерен отдыхать. Слишком много дел осталось сейчас невыполненными, если эсэсовец говорил правду, и в ближайшее время Рихарду предстояло уехать на фронт.

Сначала он написал длинное письмо Удо Бретвицу, где просил позаботиться о несчастных, спасенных им, и рассказал обо всем, что увидел в лагерях. Пропаганда рейха обманывала, когда твердила, что евреев просто переселяют в другие места для проживания. Правду должны узнать, а «Бэрхен» должна прилагать больше усилий для помощи тем, кто скрывался от рейха. Это письмо Анна или Нина отнесут через неделю после его отъезда в квартиру на Лютцовштрассе. А еще позднее Удо поступит известие от поверенного, которому Рихард поручает продажу некоторых своих активов. Большую часть денег от продажи (а это совсем немалая сумма) Удо должен пустить в оборот дел «Бэрхен», другая же часть должна была остаться ему на проживание.

Потом Рихард тщательно упаковал две картины, завернув в упаковочную бумагу. Его личные вещи собрала в саквояже русская служанка. Другая почистила и высушила утюгом мундир, изрядно промокший под дождем. Она же и сообщила ему, что мать приняла лекарство и теперь спит. Рихард даже обрадовался этому сообщению. Так ему было проститься с ней легче — без лишних слов, которые привели бы только к большему отчуждению между ними. Он долго сидел на стуле возле кровати, держа руку матери в ладони и подмечая с горечью каждую морщинку на ее лице. Чья вина тяжелее? Чья правда истинна? Сложные вопросы, от которых начинала болеть голова и ныть сердце, которое требовало чьей-то крови, полыхая в венах огнем. Поэтому записка, которую Рихард оставил для матери, была предельно короткой. Он сообщал ей, что останется в Розенбурге до отъезда на фронт, и просил дать ему время. Быть может, когда-нибудь он сумеет принять то, что случилось, в чем сомневался. Потому что до сих пор помнил сон, в котором видел беременную Ленхен с большим круглым животом, в котором рос его ребенок. Сейчас это воспоминание-фантазия причиняло особую боль, острым шипом вошедшую глубоко под кожу.

Жаль, что Рихард так и не выучил русский язык. Ему бы было намного проще объяснить бывшим заключенным, что именно он задумал. Но он не знал языка, а русские служанки толком не могли объяснить его намерения, потому что знали немецкий только в пределах разговорника, выданного арбайтсамтом. А девочка-подросток оказалась к тому же полячкой, почти не понимавшей русскую речь. Если русской, бывшей медработником на счастье Рихарда, потому что именно она занялась ногами девочки, было более-менее ясно, что он не причинит вреда, то подросток этого не понимала. Поэтому она проплакала всю дорогу, пока Рихард, с трудом объяснив, что нужно спрятаться на полу автомобиля, вез их вдвоем с военнопленной русской в место, о котором ему когда-то говорил Удо — дом пастора в Брице[110]. Насколько Рихард знал, тот изредка прятал у себя евреев, которые ожидали подходящего места убежища.

Сначала пастор наотрез отказывался взять бывших заключенных, настаивая на том, что укрывает только немцев, а не врагов рейха. Рихард долго уговаривал его, напоминая о милосердии, которое завещал Господь, твердил, что они — женщины, спасти которых долг пастора не только как служителя Бога, но и как представителя мужского рода. Наконец после долгих уговоров и изрядной суммы наличности («Исключительно на богоугодные дела и содержание женщин, пока их не заберут, чтобы перепрятать») пастор дал согласие. Хотя явно был недоволен, особенно когда Рихард сказал, что вечером привезет еще третью.

— Зачем вам это? Я понимаю, помогать немецким евреям… но русские? Зачем вы так рискуете, господин майор? — недоумевал пастор, когда прощался на рассвете с Рихардом, торопившимся вернуться на виллу до приезда эсэсовца. Этот вопрос задала ему даже русская военнопленная несколько минут назад, когда нес на руках девочку-подростка из автомобиля, потому что каждый шаг причинял той острую боль. Один-единственный вопрос на немецком языке, ответ на который все равно бы не поняла, поэтому Рихард тогда просто пожал плечами.

— Я не помню, кто сказал мне это, но когда-то я услышал, что даже одна жизнь стоит того, чтобы быть спасенной, — ответил на это Рихард, чувствуя почему-то при этом воспоминании комок в горле. И поспешил пошутить с грустной улыбкой. — А еще я хочу иметь в рукаве хотя бы пару хороших поступков, когда предстану перед Петром…

— Не стоит дразнить такими словами Господа, — сурово сказал пастор, уловив шутливые нотки в его голосе. — Не то время, когда Господь и так гневается на нас.

Рихард с трудом сдержался после этих слов, чтобы не сказать в ответ, что у Бога были причины, чтобы обрушиваться на немцев, карая их за проступки. А потом он вспомнил, что во время бомбардировок, на которые намекал пастор, гибнут и невинные — старики, женщины и дети. Если это кара за то, что он видел здесь и в Советах, то странно, что Господь наказывает всех…

Как же Рихард не хотел ехать в очередной ад на земле! Даже сам вид «Мерседеса», на котором приезжал эсэсовец в штатском за ним, вызывал смесь отвращения и холодного гнева. Но он не мог не поехать. Даже зная, что надежды больше нет. Он закрывал глаза, пытаясь уснуть во время долгого пути, но перед глазами постоянно тут же вставали страшные слова и даты из документов, обжигая своим смыслом. И он пытался думать о чем угодно, но не о том, что узнал этой ночью. Иначе хотелось выплеснуть из себя переполнявшие эмоции — бить по всему, по чему попадала рука, крушить все вокруг, превращая в осколки, подобные тем, в которые обрушились его надежды.

Все было разрушено. Женщина, которую он любил, умерла. Он чувствовал себя преданным человеком, которому доверял безгранично. Не только когда мама поставила подпись на документе, подтверждающем ее согласие на проведение операции, но и потом, когда видела, как он отчаянно пытается собрать прошлое по крупинкам, и молчала. Каким же глупцом он был, когда верил, что она поможет Ленхен, приняв его выбор! А еще он чувствовал, как треснуло основание его веры в великое будущее своей страны и в справедливость войны, которая она вела, потому что увидел иную сторону, темную и страшную, бесчеловечность которой отказывался признать разум.

Эта последняя жизнь, которую он все еще мог спасти, да обещание развеять прах дяди Ханке — это все, что теперь держало его на земле. Больше не осталось ничего…

И снова сотни женских лиц. Остроскулые, измученные, со следами побоев и с пустыми взглядами, от которых вдоль позвоночника шел неприятный холодок. Рихарду было нужно делать вид, что он ищет, пытливо скользя взглядом по лицам, но он просто не мог. Они все были обречены умереть, теперь он это знал, первым же делом натыкаясь взглядом на виселицы, которые стояли в каждом лагере. От голода из-за скудности рациона, от холода в их тонких униформах, в которых они дрожали, стоя на пронизывающем осеннем ветру, от побоев охранниц, от болезней, которые легко распространялись здесь. Потому невольно создавалось ощущение, что он ходит между рядами живых мертвецов, которые все еще дышат, но все уже давно мертвы.

В этот раз выбор Рихарда был особенно сложен. Как можно было выбрать одного человека из сотен, зная о том, что ждет остальных? Его спутник в штатском назвал это шутливо «игрой в Бога», царапнув Рихарда кощунством слов и одновременно жестокой правотой этой шутки. В итоге он остановил свой выбор на девушке, которая показалась ему чем-то похожей на Ленхен — тот же рост, то же хрупкое телосложение и такие же большие голубые глаза. И в то же время она была совершенно непохожа на нее чертами лица и цветом волос.

Но не только сложностью выбора отличался визит в этот лагерь, филиал огромного Бухенвальда, на самой границе Тюрингии. Впервые за эти дни комендант лагеря вдруг стал задавать вопросы о законности процедуры. Рихард видел, что самому бы ему никогда не пришло в голову говорить подобное эсэсовцу в штатском, если бы его не подтолкнул к этому один из офицеров охраны. Они долго о чем-то спорили вполголоса после того, как Рихард выбрал эту заключенную, и даже его спутник обратил на это внимание.

— Вам недостаточно бумаг, которые я показал вам? — со злой усмешкой в голосе проговорил эсэсовец в ответ на вопросы коменданта. — Вы же читали бумаги. Вам следует просто отдать нам заключенную в полное распоряжение. А куда ее переводят и что с ней дальше будет — вас не должно касаться.

— Да, но по бумагам она остается все еще в лагере, разве не так? — обеспокоенно спросил комендант, явно жалея, что завел этот разговор. — Вы же не забираете ее документы. Только заключенную.

— Просто переместите ее карточку в группу уничтоженного материала, и ни у кого не возникнет никаких вопросов. Разве вам не приходил такой вариант в голову? — раздраженно сказал эсэсовец, разозленный тем, что ему задают такие глупые вопросы. — И мне не нравится, что решения самого рейхсфюрера ставятся под сомнения. Вы же видели, кем завизирован документ? Вам недостаточно этого? Быть может, вы устали от бесконечных трудов на благо рейха? Быть может, вы желаете послужить Германии на фронте? На Восточном определенно не помешал бы лишний солдат.

Уничтоженный материал. Рихарду пришлось стиснуть зубы, чтобы не выдать лицом свои эмоции сейчас. И сразу же вспомнились скупые строки в документах. Вот кем была Ленхен для его страны — уничтоженным материалом, который отработал свое.

— Этот толстый бюрократ еще доставит хлопот, — раздраженно барабанил по рулю эсэсовец на обратном пути. — Это ведь тоже не ваша русская, господин майор. Вы даже не особо старательно вглядывались, я наблюдал за вами. Зачем вы тогда забрали эту? Лишние траты, лишняя морока…

— Насчет трат, — прервал его Рихард, не желая слушать дальше его рассуждения. — Я не сумел собрать три тысячи в марках. Но не беспокойтесь — за ваши труды вы получите награду. Пейзаж, который сейчас в багажнике «Мерседеса», стоит в разы дороже.

— Но не сейчас, когда в Берлине полно подобных картинок, — поморщился его собеседник. — Со всей Европы и на любой вкус, и даже от художников-дегенератов[111] на черном рынке.

— И все же вы определенно выручите за нее три тысячи и больше, как я уверен, — твердо произнес Рихард. — Но, если не желаете, я могу выдать письменное поручительство, и через несколько дней мой поверенный найдет для вас деньги.

Как и предполагал Рихард, его спутник согласился взять картину, после того как сорвал с нее упаковочную бумагу и внимательно осмотрел ее. Он явно не разбирался в искусстве, но понимал, что Рихард не лжет ему.

— Надеюсь, вы не пожалеете, что потратили столько денег на свои новые игрушки, — иронично произнес на прощание эсэсовец, когда вернул после проверки картину обратно в багажник автомобиля. Они к этому моменту уже успели вернуться в Далем, где эсэсовец прощался с Рихардом. — Я заметил по вашему лицу, что вам изрядно надоело это приключение. И еще надеюсь, что ваша сентиментальность не заставила вас усомниться в верности политики рейха в отношении неграждан рейха.

Эсэсовец был чуть ниже, чем Рихард, и ему пришлось смотреть на него сверху вниз, когда тот встал перед ним, уставившись внимательно на его лицо. Но несмотря на разницу в росте, они были на равных в этой схватке взглядов.

— Я с радостью вернусь на фронт, чтобы отдать жизнь за Германию и ее народ, — уверенно и твердо произнес Рихард. И он ничуть не кривил душой в этот момент. Потому что понимал — если Германия проиграет в этой проклятой войне, возмездие обрушится на обычных немцев за все то, что творится сейчас в рейхе. Особенно со стороны Советов. Поэтому необходимо сделать все, чтобы Германия не проиграла, а если и потерпела поражение, то заключила бы мир на своих условиях, не пуская никого в свои границы.

Он с готовностью отдаст за это жизнь. За будущее народа Германии, но без фюрера. Ужасающая мысль, никогда прежде не приходившая ему в голову.

Русская, которую Рихард забрал из лагеря, оказалась беременной. Об этом он узнал, когда уже садился в автомобиль, но был остановлен разгневанным пастором.

— Вы привели в Божий дом развратную девку, господин майор! — взволнованно заявил священник и, поймав недоуменный взгляд Рихарда, пояснил. — Девица, которую вы привезли — беременна. Что мне прикажете делать с ней?

— То же, что и Христос с Марией Магдаленой, — отрезал холодно Рихард, когда сумел оправиться от этой новости, почему-то взволновавшей его. — Христос принял грешницу, я думаю, вам надлежит сделать то же. И не вам судить о честном имени этой несчастной. Хотите, я расскажу, что творят солдаты на побежденных землях? Я не думаю, что вам понравится этот рассказ.

— «Бэрхен» спасает только немцев, господин майор, — сказал пастор, сжимая упрямо губы. — Эти женщины не говорят на нашем языке. Что нам делать с ними? Их все равно рано или поздно отправят обратно. Все это не стоит усилий или внимания. Еще и эта русская девка с приплодом…

Позднее, когда он уже ехал по автостраде, направляясь в Тюрингию, Рихарду было стыдно за то, что он вышел из себя в те минуты. Пастор был человеком в годах, ровесник дяди Ханке. Но Рихард тогда не выдержал. Долго копившиеся в нем за эти дни эмоции взяли вверх. Он схватил пастора за ткань его пиджака на груди и притянул к себе в немой угрозе. Некоторое время молча смотрел в глаза пастора, стиснув зубы, и тот сдался — опустил взгляд, тихо проговорив «Я все понял, господин майор».

— Вам придется недолго давать убежище этим славянкам. На днях за ними придет кто-то из «Бэрхен». Им сделают рабочие карточки остработниц. Если вы знаете хорошие семьи, которые смогут взять их к себе, я не останусь в долгу ни перед вами, ни перед этими людьми, — сказал напоследок Рихард. А потом посмотрел пристально на пастора и добавил уже резче: — Но если человек от «Бэрхен» не найдет этих женщин здесь, когда придет к вам…

— За кого вы меня принимаете?! — яростным шепотом возмутился пастор. — Я бы никогда не сделал этого!

Но Рихард не мог уехать от этого человека, не убедившись в том, что тот понимает, на что обречет этих женщин, если им придется вернуться обратно. И рассказал ему все, что видел за эти три дня — настоящий ад на земле. Если пастор захочет, то расскажет своим прихожанам всю правду, которая скрывается от немцев за высокими заборами с караульными вышками.

— Это не может быть правдой, — проговорил пастор в конце рассказа Рихарда. Его заметно трясло, но не только осенняя прохлада была тому виной. — Газеты пишут совсем другое…

— А вы хотели бы, чтобы они написали вам правду? Напечатали фотографии этих несчастных или виселиц с трупами подростков? Я уверен, что даже сейчас я не знаю даже части того, что творится там. А эти русские не расскажут из-за незнания языка, — и впервые за все время Рихард вдруг пожалел, что рядом с ним стоит пастор, а не отец Леонард. Потому что вдруг почувствовал, что начинает терять еще одну нить, которая удерживает его на земле — его вера в Бога.

В Розенбурге долгожданного покоя и исцеления, которого жаждала его истерзанная душа, Рихард не нашел. Замок для него теперь походил на склеп, полный призраков — дяди Ханке и Лены. Рихард постоянно прислушивался к звукам в доме, ходил по пустым комнатам, разглядывал фотографии, понимая, что делает себе только хуже. Он думал отвлечь себя музыкой, но едва тронул клавиши, как вспомнил о том, что играл ради Ленхен, надеясь развлечь ее, и захлопнул крышку. Он ложился в постель каждый вечер, закрывал глаза и вспоминал, как она лежала рядом с ним, и буквально ощущал прикосновение ее пальцев к своему обнаженному плечу, как когда-то она «шагала» ими игриво.

Его маленькая русская… Его Ленхен…

Рихард так и не смог распаковать портрет Мадонны. Едва он сорвал часть бумаги, как увидел младенца, тянущегося к матери, и его внутренности снова скрутила ледяная рука боли. Он никогда прежде не задумывался о ребенке, но глядя на портрет сейчас, вдруг впервые понял, насколько велика его потеря.

У этого ребенка могли быть ее глаза и ее улыбка, а может, он был бы похож на него, Рихарда. Их маленькое продолжение, чья жизнь оборвалась, так и не начавшись, под скальпелем хирурга. Было ли Ленхен больно тогда? Сильно ли она мучилась перед смертью? О чем она думала в последние часы? Ненавидела ли она его за то, что он не спас ее, как обещал?

Ответ пришел неожиданно. Словно прошлое на мгновение шагнуло в настоящее вместе с почтой, которую в Розенбург привез пожилой почтальон на велосипеде. Рихард возвращался с прогулки с вахтельхундами, когда его окликнули на аллее парка.

— Какое счастье, что я встретил вас, господин барон, — проговорил почтальон. — Дороги совсем развезло от дождя, а мне еще нужно успеть в Дизендорф, на дальние хутора и вернуться обратно. Хорошо, что не нужно ехать еще и до замка! У меня для вас письма и телеграмма. Ну, по крайней мере, одно из писем точно. Мы нашли его, когда наконец-то разобрали завалы. Вы ведь слышали, что наш городишко-то разбомбили летом? Письмо чуток обгорело, но ваше имя читается… это же ваше, верно? Тогда много писем пропало. Начальника почты едва не арестовало гестапо…

У Рихарда чуть сердце не остановилось, когда он взял в руки опаленный огнем конверт, на котором почерком Лены было выведено его имя и номер его почты. Он не заметил, как уехал почтальон, попрощавшись с ним, и что собаки, прежде радостно бегающие вокруг него, уселись у ног, словно почувствовав его настроение. Рихарда больше не интересовало ничего, кроме письма, которое, к его счастью, огонь и вода уничтожили частями.

… минуты, проведенные с тобой — самые счастливые для меня… хочу разделить будущее с тобой… быть только твоей неважно в какой стране, потому что ты будешь моим миром… Я не верю, что ты оставил меня, потому что верю в тебя, мой любимый… Ты — единственное, что дает мне силы… Я ни о чем не жалею, слышишь? Я люблю тебя…. Если бы кто-то пришел и сказал: «Можно сделать все по-другому, только согласись» … отказалась. Потому что только ты и твоя любовь… Будь со мной рядом, и я переживу все, что уготовано мне судьбой…

Рихард думал, что станет легче, когда он получит ответы на вопросы, которые мучили его с тех пор, как он вспомнил Ленхен. Он ошибался. Ему приходилось останавливаться, чтобы хотя бы немного выровнять дыхание из-за тугой хватки в ребрах, но к концу письма боль и злость из-за собственного бессилия захватили его полностью. Скрутили с такой силой, что не смог выдержать, и ударил кулаком о ствол липы, испугав собак. А потом еще и еще, разбивая руку в кровь. Не чувствуя физической боли…

В телеграмме оказался вызов на фронт. Его направляли в дивизию, в составе которой он когда-то участвовал в битве за Англию и защищал рубежи новых границ рейха от налетов томми. Выехать надлежало сразу же по получении телеграммы без документов о выписке и заключения комиссии, которые будут высланы в медчасть полка позднее. Рихард так стремился на фронт и с удивлением отметил, что остался полностью равнодушным к этому долгожданному известию. Ничего не шевельнулось. Внутри впервые было пусто. Словно огонь боли, который только недавно бушевал в нем, сжег все дотла, оставив вместо себя голое пепелище.

Письмо от матери Рихард оставил в Розенбурге невскрытым, а вот послание от Адели бросил в саквояж, планируя прочитать в свободное время. Его дивизия теперь базировалась на севере Германии на военном аэродроме поэтому он без раздумий забрал с собой вахтельхундов, не желая оставлять их заботам Петера. И по пути забрал из храма урну с прахом дяди Ханке, намереваясь выполнить последний из своих невыплаченных долгов.

О, как же Рихарду не хватало всего этого — рева моторов, запаха масла и машин, товарищей и пронзительной высоты неба, в котором кружились белоснежные чайки! В нем впервые что-то дрогнуло внутри, когда он оказался на аэродроме и увидел силуэты машин и ангары. Его механик Ирвин и денщик Франц тоже были здесь, в Германии, ожидая его возвращения в эскадру. А вот число знакомых лиц заметно поубавилось, оставшись в эскадре только фотокарточками на пробковой доске, которую летчики завели еще в 1940 году после первых потерь. Под каждой фотокарточкой висела надпись с именем, званием и датой смерти. Сейчас эта доска, висевшая в комнате столовой, ужаснула Рихарда. Столько потерь за годы затянувшейся войны, особенно с тех пор, как томми и янки участили свои визиты в воздушное пространство Германии! И сколько их еще будет впереди…

— Не ожидал тебя увидеть снова, говоря откровенно. После того, как мы сняли твою карточку с доски, пошли слухи, что ты сломал позвоночник, как твой дядя, — сказал ему прямо один из ветеранов дивизии Отто Фурманн, с которым Рихард воевал бок о бок с самого начала войны. За месяцы, которые они не виделись, Отто как-то погрузнел. Потом Франц рассказал Рихарду, что Фурманн часто стал прикладываться к фляжке, которую постоянно носил в кармане.

— Рад, что ты вернулся. Гитлерюгендовцы, которых присылают нам в последнее время из летных школ, чертовы птенцы, а не соколы. Не с кем щипать американских и британских петухов! Они тут шарятся почти каждый день, так что нам будет чем заняться!

Отто не обманул. Янки и томми появлялись в воздухе так часто, что порой приходилось вылетать словно по расписанию раз в день. Но Рихард был только рад этому. Это в первый вылет, не боевой, а личный, когда он попросился подняться в небо развеять прах дяди над морем, у него были напряжены нервы настолько, что казалось, они вот-вот порвутся как струны. Он опасался, что доктора были правы, и он не только убьет себя, но и повредит машину. Он даже поднялся на предельную высоту, чтобы доказать самому себе, что был прав и может вернуться в небо. Никаких последствий после полетов. Только порой тяжелеет голова в затылке, но все исправляется обычными обезболивающими в случае самых ужасных приступов мигрени.

К Рихарду снова прицепилось прозвище «Безумный Барон», как когда-то год назад. О нем вспомнили именно «старики» их эскадры, когда в первый же после возвращения боевой вылет Рихард сбил «мебельный фургон», подлетев к нему так близко, словно хотел протаранить. Все вернулось на круги своя. Все летчики хотели знать его секрет, особенно молодые, как ему удается из каждого вылета возвращаться с победой. И только «старики» знали основу его успеха.

Ему просто было нечего терять, кроме жизни. Единственное — они все считали, что он патриот рейха, как раньше, который без раздумий был готов жертвовать собой ради Германии. Теперь же к этому присоединилось отсутствие страха перед смертью. Он не боялся умереть, потому что только в небе чувствовал себя живым.

— Только это? Других писем не будет? — поинтересовался Франц, когда Рихард наконец-то спустя пару недель передал письмо в Берлин для матери. Боль, чуть притупившаяся за эти дни, снова полыхнула жаром в Рихарде после слов денщика, но он только покачал головой. Но скрыть эмоции от Отто, с которым делил комнату, не удалось.

— Налет томми? — показал он головой на карточку Лены, которую Рихард закрепил за уголок зеркала, стоявшего на ночном столике у кровати. И разгадав ответ по молчанию, проговорил тихо. — Сочувствую, дружище…

В ту ночь Рихард спал плохо и забылся долгим сном только под утро. Наверное, потому что снова разбередили старые раны, а может, потому что долго думал о Ленхен во время бессонницы, ему приснился этот странный сон. Он высчитывал, когда бы появился на свет ребенок, если бы Лена все же уехала в Швейцарию, как он планировал. Скорее всего, она родила бы уже через три с половиной месяца, на Сретенье…

Ему снилось, что он открывает дверь и входит в залитую светом комнату, где, сидя у окна в кресле-качалке, Ленхен держит на колене ребенка, который пытается удержать спинку ровно и явно неуверенно чувствует себя сейчас. Волосы Ленхен заплетены в косу, которая спускается на грудь. Глаза сияют той самой нежностью и светом материнской любви и гордости, которую он видел в глазах Мадонны на портрете. Она держит за ручку ребенка, поддерживая его другой ладонью под спинку, и что-то приговаривает на русском нараспев. Мурлыкающе. Мягко. Она так красива сейчас, что у него наворачиваются слезы на глаза и перехватывает дыхание. А потом она сдувает прядь волос, которая падает ей на глаза, и смеется заливисто, когда эта прядь, отклонившись, щекочет щечку ребенка, а дыхание заставляет его зажмуриться и улыбнуться недоуменно.

— Мое сердце, мое самое любимое сокровище, — произносит Лена уже на немецком и целует ребенка в щеку. А потом смотрит на Рихарда поверх лысоватой головки так…

что он просыпается и чувствует смесь горя и злости за то, что вообще проснулся. Ему до боли хотелось остаться там, в этой комнате, залитой светом, рядом со Леной и ребенком. Реальный мир с тяжелыми свинцовыми октябрьскими облаками после этого светлого сна кажется мрачным и бесцветным. Если бы Рихард не был католиком, и не жалел маму, то он бы давно направил самолет на один из «мебельных фургонов», несущих смерть, и протаранил его. Но все, что ему остается, подниматься в небо раз за разом и рисковать своей жизнью в воздушных дуэлях, выбирая самые опасные и рискованные моменты. Чтобы где-то в Германии упало как можно меньше бомб.

В этот раз Рихард поднимался со щемящим сердцем. Почему-то ему казалось, что он не вернется на землю, потому он дольше обычного трепал за ушами вахтельхундов, по заведенной за эти недели привычке провожающих его в небо. И с каким-то особым замиранием сердца схлестнулся с «тандерболтами»[112], которые сопровождали бомбардировщики на Мюнстер. Эти машины только с виду были неуклюжими и неповоротливыми, на деле они были очень маневренны и быстры. Сначала Рихард без труда сбил с хвоста одного из летчиков своего звена «тандерболта», превратив его в огненное облако меткими очередями. А вот потом завязалась ожесточенная борьба, когда сразу шесть янки прицепились к нему. Это было даже забавно — уворачиваться от них в воздухе, доводя до белого каления своей опасной игрой, чтобы потом уйти в «вертикальный штопор», который им был недоступен, а потом вернуться вниз и взять на прицел уже их самих.

Рихарду удалось сбить еще двоих (остальных разогнали Фурман и парочка молодых летчиков из нового пополнения), когда он почувствовал сильный толчок в хвост машины. От удара самолет вышел из-под контроля, который Рихард не мог вернуть, как ни старался. Что ж, оставалось надеяться только на чудо, потому что люк тоже заклинило, как он выяснил, опустившись на высоту в тысячу метров. Что ж, Рихард все равно не особо хотел прыгать сейчас в море. Слишком острыми были еще воспоминания, как он болтался около Сицилии. Зато машина от ударов более-менее выровнялась, что позволило Рихарду довести ее до аэродрома и сесть на «брюхо» рядом с полосой. Когда механик все же после усилий умудрился откинуть люк, и Рихард выбрался наружу, то заметил, что у самолета от хвоста остался один огрызок.

Он был уверен, что в этот раз останется в небе. После такого мало кому удается вернуться на землю. Не в этот раз. Он был на удивление спокоен. Даже руки не тряслись в отличие от Фурмана, который приземлившись, сразу же схватился за фляжку и припечатал этот случай самыми цветистыми ругательствами.

— Сейчас полковник тоже скажет пару ласковых, — сказал он Рихарду, указывая на командира крыла, который шел по полю к ним навстречу. По его бледному лицу можно было заранее угадать, что он явно не в расположении духа.

— Черт побери, фон Ренбек, это просто!.. Рад, что все обошлось! — произнес полковник Шмидт, когда поравнялся с ними. Он сжал плечо Рихарда и больше ничего не добавил. Только глаза горели на бледном лице. А потом он убрал руку с плеча Рихарда и заговорил уже более ровным тоном, пытаясь скрыть растерянность. — Господин майор, я получил распоряжение доставить вас под охраной в Берлин на суд верховного военного трибунала… Я не понимаю, фон Ренбек…

— Какого черта?! — ошарашенно воскликнул Фурман, тоже ожидавший из Берлина совсем других вестей, учитывая, сколько вражеских бомбардировщиков и истребителей сбил Рихард за эти недели.

Каждому свое.

Почему-то именно это всплыло вдруг в голове Рихарда в эти минуты, когда он опустил руку в карман и сжал фигурку балерины, которую носил с собой везде.

Всему есть своя цена, господин майор. И всем приходится платить…

Вот и настал, судя по всему, час его расплаты за четыре спасенные жизни. Одна к четырем — неплохая цена. Пусть кто-то из немцев и решил бы иначе.

Загрузка...