Глава 52

Слушание по делу Рихарда состоялось спустя неделю после вручения обвинительного акта. За это время его совсем не донимали надзиратели, предоставив всем ссадинам на его лице затянуться. И даже ночами удалось выспаться впервые за время пребывания в этих стенах, собирая по крупицам силы для очередного испытания.

На переносице навсегда остался едва уловимый глазу шрам, выдавая, что тот был когда-то разбит и сломан, но в целом Рихард выглядел совсем достойно, как отметил про себя, когда взглянул на себя в зеркало перед выходом из камеры. Его недавно даже постригли, срезав отросшие за эти месяцы волосы, снова возвращая в его привычный вид. Рихард успел чисто побриться острой бритвой под пристальным взглядом надзирателя (не дай Бог, узник перережет себе вены или артерию на шее!), уложить пряди бриолином и вымыться холодной водой из тазика, прежде чем облачился в форменные брюки и китель без каких-либо знаков отличия. Облачаться в подобную форму было больно. Словно кто-то сорвал с него кожу вместе со всеми наградами и лычками. Но Рихард постарался не думать об этом больше, потому что лишние горькие мысли несли за собой привычную уже невыносимую головную боль.

Он еле успел опустить фигурку балерины по привычке в карман брюк, когда дверь камеры распахнулась, и надзиратели шагнули внутрь, чтобы нацепить на его щиколотки цепи, а запястья сковать наручниками. Настало время суда, который ждал его тут же, в стенах форта Цинна, в другом крыле, в который Рихарда провели через многочисленные решетчатые двери темными коридорами. Правда, перед самыми дверьми в зал заседания узы все же сняли, и Рихард шагнул в большую и залитую солнечным светом комнату почти свободным человеком.

Предстать предстояло почему-то не перед полным составом судей. Только двое чиновников юстиции в гражданском костюме и два офицера в форме вермахта сидели под портретом фюрера и огромными ярко-красными полотнищами флагов[161]. Место по центру, где должен быть главный судья, пустовало. Как позднее узнал Рихард от своего адвоката, представителем люфтваффе в сенате трибунала в эти несколько недель зимы изъявил желание быть сам рейхсмаршал Геринг. Присутствовать лично он не мог и решение принимал после прочтения стенограмм заседаний и по рекомендациям фон Хазе[162], который временно заменял из-за болезни неизменного председателя суда, адмирала Бастиана[163]. Увидеть среди судей фон Хазе, которого Рихард видел последний раз в сентябре на приеме на вилле в Далеме, было не меньшим потрясением, чем увидеть мать среди редких свидетелей процесса, которых пустили в зал. Казалось, только недавно они обсуждали с фон Хазе и с Генрихом Витгенштейном воздушную оборону Берлина, и вот генерал, чья жена Маргерита была одной из подруг баронессы, будет судить Рихарда за измену стране. Удивительный поворот судьбы!

Это будет занятный процесс, почему-то подумалось Рихарду, когда он занял место на скамье подсудимого перед трибуналом. Подумалось как-то буднично и равнодушно, словно его уже вовсе не интересовало, какой приговор будет вынесен в результате закрытого слушания. Наверное, потому что он знал, что все это всего лишь театральная постановка, ради неизменного финала, который ждет каждого севшего на эту скамью. И все, что ему оставалось сейчас — быть зрителем этой постановки, насладиться этим последним актом лицедейства в его жизни, ставшим вершиной другой так больно ранившей игры.

— Вы верно делали, что молчали на допросах, — сказал ему адвокат, высокий, почти с Рихарда ростом, худощавый мужчина с узкими губами и холодными светлыми глазами, во время их первой и единственной до этого момента встречи несколько дней назад. — Это очень поможет мне сейчас, когда мне позволили побороться с обвинителем и изменить приговор. Молчите и дальше, и возможно, я сумею заменить казнь заключением в тюрьме. Это самое лучшее, на что мы можем сейчас рассчитывать.

И Рихард молчал, произнося сначала лишь короткое и резкое «Нет!» в ответ на вопросы. В самом начале заседания, когда его спросили, признает ли он себя виновным, и дальше. Не потому, что он не чувствовал своей вины. А потому что никогда в жизни он бы не согласился с тем, что вменялось ему обвинением. Он всегда был верен своей стране, пусть уже и был ей заклеймен как шпион британцев, когда начался этот спектакль, где первым выступал обвинитель с глупыми, а порой даже оскорбительными вопросами и абсурдными умозаключениями.

Разве был иной ответ на эти вопросы, произнесенные со злой издевкой в желании уязвить самолюбие и унизить как можно больше? Только «Нет».

Ему задавали не только общие вопросы, касающиеся его службы в люфтваффе, делая упор на «поведении, противоречащим негласным правилам офицера рейха». Словно острым ножом вскрывалась вся его жизнь в самых мельчайших подробностях, которые сейчас извлекали перед судом и редкими свидетелями в зале и выворачивали наизнанку. Его поступки окрашивали другим цветом, марая истинные причины и часто в совершенное противоречие всякой логике. Его жизненные принципы выставляли слабостью, предательством и желанием помочь противнику. Особенно прошлись по службе в Крыму, где его поступки шли вразрез с «правилами поведения с местным населением, о котором предупреждается каждый солдат и офицер армии рейха», выходили за рамки «подчинения приказам фюрера» и даже мешали их выполнению в единичном случае.

— «19 марта 1943 года подсудимый возражал исполнению приказа командования, за что и был помещен под арест длительностью в сутки», — зачитал в своих бумагах обвинитель, и Рихард на мгновение прикрыл глаза, понимая тут же, о чем идет речь.

Эти нежеланные воспоминания с Востока все равно возвращались, проникая иглами под его кожу, неудивительно, что он в итоге вспомнил и это. Его пребывание на Востоке за несколько месяцев стало совершенно невыносимым. И только в небе Рихард ощущал себя прежним, который когда-то грезил службой армией и так страстно желал возрождения величия своей страны.

Гриша прибился к аэродрому еще до его приезда в Крым. Мальчика, слишком худенького и низкого для своих одиннадцати лет, сначала прогоняли от кухни, вокруг которой он крутился. Но после повара сжалились и приняли его неловкую помощь — наколоть дров и растопить печь, почистить овощи. Оставили при аэродроме, невзирая на запрет привлекать местное население для работ на его территории.

Рихард почему-то привязался к нему с первых же минут по прибытии, когда Гриша вдруг подхватил его саквояж прежде солдат и поволочил с трудом в один из домов, где Рихарду отвели комнату. И потом мальчик частенько появлялся на пороге его жилища — то принесет кружку горячего кофе, то почистит сапоги до блеска, то еще какое мелкое поручение выполнит. Он не гнал Гришу от себя, не потешался над ним, как обезьянкой, как это делали остальные летчики. Наоборот — настоятельно попросил спустя время, чтобы Грише не отвешивали всякий раз, когда мальчик проходил мимо, затрещин или пинков под зад забавы ради. Это всегда вызывало гомерический хохот у немцев, получавших удовольствие от комично недовольных рожиц мальчика, от того, как он падал коленями в грязь. Со стороны казалось, Гриша намеренно развлекает немцев, но Рихард видел в глубине его глаз скрытое от всех горе от унижения и отголосок слабой злости. Когда-то тень этих эмоций мелькала в глазах Лены, он помнил их ясно по первым дням их знакомства, а потому распознал без труда в первые же минуты.

Или может, Рихард просто понимал сейчас русских лучше из-за Лены? Черт знает точно, что с ним творилось в те месяцы! И он до сих пор не понимал, как осмелился открыто выступить против служб, когда после очередной диверсии со стороны местных на аэродром приехали гестаповцы, чтобы забрать Гришу. Как рассказали, он был сыном какого-то коммунистического активиста, который по слухам скрывался от гестапо где-то на острове, собрав партизанский отряд из таких же фанатиков, как он сам.

Да, Рихард слышал слухи, что в катакомбах по-прежнему где-то ходят призраки коммунистов, выходящие с наступлением ночи на поверхность, чтобы убивать немцев. Но Рихард не верил в мистику и предполагал, что несмотря на все усилия по уничтожению партизан в этих подземельях, о которых ему рассказывали сослуживцы, начавшие службу в Крыму еще в прошлом году, все-таки остались живые. И вот по подозрениям гестапо именно под землей где-то в каменоломнях острова, куда немцы не имели желания соваться, наученные прошлым опытом, скрывался отец Гриши со своим отрядом. Именно этим партизанам приписывали нападение на охрану колонны местной молодежи, которую планировать увезти с Крыма и использовать в Германии на работах. Солдаты были убиты, местные разбежались и попрятались, что означало срыв планового мероприятия. Его нужно было уничтожить, этого партизанского командира, но прежде нужно было выманить из каменного убежища. И потому было решено пойти самым легким путем — захватить семью, ради спасения которой тот сам «выползет» прямо в руки.

— Всю семью? — похолодел Рихард, когда ему рассказали, почему он должен привести мальчика, который сейчас сидел на пороге его домика и чистил сапоги. У Гриши была сестра, он сам сказал Рихарду как-то об этом, отмерив ладонью от земли рост себе по пояс и произнеся имя и немецкое слово «Сестра». Совсем кроха. — И дети?

— Ну, разумеется, — раздраженно бросил в ответ усталый офицер-эсэсовец. — И жена, и сын, и две дочери. Все станут заложниками, чтобы вразумить своего идиота-отца.

— А если он не поверит и не выйдет? Вы вернете Гришу на аэродром?

— Семью повесят, конечно же. Чтобы все видели — мы не бросаем слов на ветер… И каждого ждет наказание за сопротивление великой Германии.

Он знал. Успел догадаться еще до этих страшных слов о том, что Гриша уже никогда не вернется. Но до последнего где-то плескалась мысль, что не посмеют… не поднимется рука… Как можно?.. А на задворках уже жужжала настойчиво мысль, напоминая о лагере смерти в городе, который он видел пару раз, проезжая мимо в авто, виселицы на небольшой площади, слухи о массовых убийствах за городом. Можно было притвориться перед самим собой, что это румыны или местные татарские отряды охраны, что немцы не могут… не могут! Но это было лишь самообманом и только. Сладкой пеленой, которая уже не спасала от страшной действительности.

— Я не отдам Гришу. Сын не отвечает за отца. Мы, немцы — великая нация, благородная и великодушная к низшему и слабому. Мы не убиваем детей.

Это было неожиданно и неразумно. Это удивило многих, даже видевшего многое офицера гестапо. На призыв хорошо подумать и переменить свое мнение Рихард заявил, что не меняет своих решений. На угрозу ареста за невыполнение приказа только пожал плечами и ответил, что гестаповец ему, летчику люфтваффе, герою рейха, «Соколу Гитлера», не имеет права приказывать. Гестаповцы, бросаясь громкими словами «саботаж» и «измена рейху» вызвали из Керчи сотрудников гефепо. Обер-лейтенант заставил Рихарда долго себя ждать — несколько часов Рихард провел запертым в своей комнате, переживая, что Гришу все-таки заберут с аэродрома. Но нет — когда Рихарда пригласили вернуться в соседний дом, где располагался штаб и квартира командира эскадрильи, он заметил маленькую фигурку Гриши, сидевшего под рассветной моросью дождя на досках подмостков между домами под охраной двух плечистых солдат. Обер-лейтенант внимательно выслушал Рихарда наедине, а потом завел с ним беседу о том, как давно Рихард на Восточном фронте, и что там происходит сейчас в Германии, где сам гефеповец не был так давно, и где у него осталась семья — жена, две маленькие дочери и сын-младенец. Гефеповец видел его только по фотокарточкам — «так уж довелось, служба».

— Вы мне нравитесь, — заявил обер-лейтенант, когда сигареты обоих уже были почти докурены. — В вас есть стержень, у вас свои убеждения, и вы готовы стоять на своем. Не удивлен, что вы носите с гордостью имя фюрера в своем прозвище. Но порой излишняя сентиментальность обманчиво приводит к неверным выводам. Мальчик вам близок. Вы привязались к нему, я понимаю. А он, этот мальчик… как вы думаете, что он думает о вас, господин гауптман? Он благодарен вам за продукты, которыми вы делитесь с ним и его семьей все эти месяцы? За то, что вы защищаете от сослуживцев, как я слышал? Он ощутил бы хоть толику признательности к вам за то, что вы готовы рискнуть сейчас своей карьерой ради его спасения?

Рихарду было безразлично это. Он делал все это потому, что так требовала его совесть и его сердце. И гефеповец поманил его за собой на улицу, под моросящий дождь, к Грише, которого солдаты тут же поставили на ноги при их приближении. Обер-лейтенант взял за под подбородок мальчика и пристально посмотрел в его глаза, полные злости и ненависти. Теперь их не скрывало никакое притворство, и Рихард поразился силе этих чувств.

— Волчата порой похожи на щенков собак, — произнес гефеповец. — Они кажутся милыми. Они могут даже быть ласковыми, когда вы их кормите. Но они все равно волки. Пусть и маленькие.

Он быстро пробежался по телу мальчика, ощупывая пальцами все изгибы его одежды, проверил карманы и даже заглянул за отвороты коротких штанин. Все это время Гриша смотрел исподлобья на окружающих его немцев, и даже на Рихарда глядел с неугасимой ненавистью. Только на время в его взгляде появилось иное выражение — мимолетного страха, когда гефеповец с силой вынудил его поднять ногу и стащил ботинок со ступни. Под стелькой ботинка мальчика оказалась схема построек аэродрома с указанием зениток и топливных хранилищ и перечнем цифр.

— Вы ведь оставляете мальчика в своей комнате без присмотра, гауптман, во время чистки сапог? Ставлю свое месячное жалование, что это бумага из вашего блокнота, — насмешливо сказал гефеповец. — Вы забыли, что это не просто щенок. Это помет волка. Нельзя доверять русским, господин гауптман. Они улыбаются вам в лицо, а за спиной держат нож. Взгляните сами, вы зря защищали этого маленького русского волчонка, зря так рисковали своим положением ради этого зверька.

Он был настолько ошеломлен тогда всем увиденным и той ненавистью, которой наградил его очередным взглядом Гриша, что просто развернулся и пошел прочь, сам не понимая, куда направляется сейчас. Позади него спустя какое-то время раздался какой-то шум и вскрики, затем гефеповец крикнул: «Держите его, гауптман! Держите маленького ублюдка!», и рядом вдруг показался бегущий Гриша, сумевший чудом ускользнуть от солдат. Рихард мог бы схватить его. Это было делом секунды поднять руку и дернуть мальчика за ворот куртки. Но он не стал этого делать, позволил ему бежать. А спустя секунду голову мальчика пробила пуля, разворотив затылок и забрызгав Рихарда кровью и мозгами…

— Идиоты! — доносился откуда-то издалека голос беснующегося от злости гефеповца. — Идиоты! Мы могли бы вытянуть из него, кому он передает эти сведения! Мальчик бы недолго продержался!.. Идиоты!

Проходя мимо неподвижного тела Гриши, которого дождь оплакивал уже не моросью, а настоящим весенним ливнем, гефеповец ударил его мыском сапога, выпуская свою злость и досаду. И вот тогда-то Рихард не сдержался и разбил обер-лейтенанту лицо. Об этом не написали в рапорте. Ограничились другой формулировкой, отправляя под суточный арест. Гефеповец не дал делу ход, как опасались в эскадрилье, и все было замято еще тогда, весной, а потом Рихарда и вовсе перевели на Южный фронт, где Германия начинала проигрывать небо. Наверно, это было к лучшему. Иначе в эту историю обвинитель вцепился и раскрутил сейчас с огромным удовольствием.

Заседание длилось три дня. Рихард прежде никогда не был в суде, но твердо понимал, что происходящее сейчас не было похоже. Заседатели откровенно скучали, особенно двое юристов в гражданском и что-то чертили в своих бумагах. Адвокат не вслушивался в вопросы обвинителя, словно его совсем это не касалось. А обвинитель не давал ответить развернуто на многие вопросы, прерывал в самом начале и все больше злился, когда Рихард отвергал высказанные предположения.

Поэтому финал выступления обвинителя Рихарда совсем не удивил, когда тот, перечислив длинный список его преступлений, в числе которых плавно влилось с недавних пор и «преступление против чистоты расы», потребовал от суда высшей меры наказания — смертной казни. Единственное, за что Рихард питал к обвинителю сейчас слабое чувство признательности, что тот лишь мельком коснулся этого «преступления», уведомив суд коротко и скупо, что «подсудимый имел безнравственную связь с особой женского пола славянской крови, прибывшей в мае 1942 года из земель Остланда, и связь эта имела определенного характера последствия». И что именно эта особа и стала причиной предательства Рихарда, который проникся изменническими мыслями и побуждениями и желал победы противникам рейха.

Зато, к огромному удивлению Рихарда, на второй день все переменилось, когда перед заседателями начал выступление адвокат. По его прежнему равнодушному и совершенно отсутствующему поведению прошлым днем было сложно угадать, что он пойдет совершенно другим путем и действительно будет отводить от своего подзащитного обвинения. Это было настолько неожиданно, что даже заседатели оживились и уже не выглядели скучающими, словно ход спектакля оказался для них непредсказуемым, и они с интересом наблюдали за каждым его действием. Обвинение строилось на связи с «особой женского пола славянской крови», и адвокат решительно был намерен опровергнуть эту связь, а значит, и остальные обвинения, как заявил он открыто. И он был хорош, Рихард должен был отдать ему должное в этом. И сначала ему даже нравилось то, как юрист вел линию защиты, убеждая заседателей, что умышленной вины Рихарда в передаче данных британцам нет.

— Подсудимый является истинным арийцем. Несмотря на всю его чрезмерную доброту и сентиментальное благородство по отношению к низшим расам славян, сама его сущность не позволяет себе даже мысли о смешении арийской крови со славянской. Он предпочел бы даже смерть даже такому смешению, настолько горит в нем предубеждение против славянской крови, — выступал торжественно и излишне напыщенно адвокат, демонстрируя показания одного из врачей госпиталя в Симферополе.

Рихард сразу же понял, какой эпизод пребывания на Востоке будет продемонстрирован сейчас, правда, детали точные не помнил из него. Помнил здание госпиталя, помнил некоторых врачей, медсестер и санитаров, которые служили при нем — кого-то по имени, а кого-то просто внешне, безымянным. Помнил свое удивление, что среди немецкого персонала были русские. Последних, правда, в отделение, где лежали офицеры, не допускали, и они обслуживали только раненых солдат.

И помнил, что за странность привлекла его внимание, когда он тайком от вездесущих медсестер прокрался во дворик госпиталя, чтобы покурить. В окне подвала здания больницы мелькали порой тени. Словно в полумраке кто-то передвигался. Ему было скучно лежать в госпитале, учитывая, что характер травм, по его мнению, был незначителен — сотрясение мозга и вывих плеча. Неудивительно, что в следующий выход во двор, уже в сумерках, его потянуло к этому оконцу, чтобы посмотреть, что там. Не русский диверсант ли прячется ненароком?

Это были не диверсанты. Но это были действительно русские военные. Правда, бывшие. В темноте подвала он разглядел около десятка мужчин в драных гимнастерках, в которых, должно быть, было холодно весенней ночью, пусть и южной. Они заметили, что он смотрит на них через разбитое подвальное оконце с любопытством, и кого-то из пленных это разъярило не на шутку. Рихард едва успел увернуться от плевка, который запустил с каким-то ругательством в его сторону один из пленных, подтянувшись из последних сил на подвальной решетке. С того момента он держался от окна на расстоянии, пытаясь понять, зачем в госпитале столько пленных — по его подсчетам, четырнадцать человек. Они не работали на подсобных работах, они не выходили из подвала, но при этом их количество сокращалось, как он заметил за пару дней наблюдения.

Загадка нахождения в госпитале пленных не давала покоя Рихарду до тех пор, пока однажды утром он не заметил, что у Ланса, одного из самых крепких и сильных санитаров, разбито в кровь лицо.

— Проклятые партизаны, — ответил санитар любопытному Рихарду, забирая тазик с грязной водой после утреннего туалета. — Лезут даже в госпиталь. Наверное, хотели придушить кого-то из пациентов. А может, и чего хуже. Не беспокойтесь, господин гауптман, я разобрался с этим ублюдком сегодня ночью.

— Убежал один из тех, что в подвале?

— Кто сказал господину гауптману про подвал? Кто-то из сестер? — тут же заметно напрягся Ланс, а потом склонился чуть ближе к Рихарду и прошептал доверительно. — Все это делается исключительно ради блага пациентов. Исключительно ради победы рейха. Господин гауптман сам понимает… время — сложное, много раненых. Очень часто нужно много крови… Очень много. У человека столько не взять разом. Это хороший способ. Умное решение.

— Вы выкачиваете у русских кровь? — не поверил своим ушам Рихард.

— Это эффективное решение, — твердил Ланс, явно не уловив отдельных ноток в голосе своего собеседника. — Их полным-полно в лагере. А нашим раненым нужна кровь…


Разговор с главным врачом госпиталя Кюнтером[164] и примчавшимся в кабинет для поддержки его помощником Шульцем только усилил гнев и отвращение Рихарда. Они действительно убивали русских пленных, выкачивая у них кровь для раненых немцев. Убивали беззащитных людей, прикрываясь благими намерениями. И что самое страшное — не испытывали при этом никакого стыда или других эмоций, свойственных человеку.

— Вы совсем рехнулись! — взорвался Рихард, осознавая собственное бессилие и острое разочарование одновременно. Угроза написать рапорт о творящемся в госпитале преступлении никак не задела главврача и его помощника. Они даже бровью не повели в ответ на нее. И тогда Рихард понял, что нужно идти совершенно другим путем, чтобы попробовать остановить это безумие.

— Вы совершенно обезумели, — продолжил он уже спокойнее и собраннее. — Вы совершаете преступление против чистоты крови. Делаете из арийцев каких-то полукровок, вливая им в вены русскую кровь. Ни один ариец не согласится на такое, вы просто пользуетесь их бессознательным состоянием. Мне дурно при одной только мысли, что получи я ранение, и мне бы потребовалось переливание крови, мне влили бы кровь низшей расы! Вы — преступники против чистоты расы, господа, и я буду вынужден сообщить об этом прямо в Берлин, если вы не прекратите это безобразие.

— Разве это не вредительство утверждать, что лучше позволить солдату рейха умереть, когда кровь русского может спасти ему жизнь? — спросил осторожно Кюнтер, переглянувшись с Шульцем.

— Предлагаю спросить у Берлина, что будет большим вредительством — плодить людей нечистой расы, вливая им русскую кровь, или позволить солдату уйти в Вальгаллу чистокровным арийцем, — отрезал в ответ на это Рихард, твердо глядя в глаза главврачу, который первым отвел взгляд в сторону.

Пусть потом обсуждают лютый национализм «Сокола Гитлера», пусть считают его ярым фанатиком чистоты крови, как читалось в глазах Кюнтера и его помощника, когда они принесли в финале разговора извинения за то, что невольно «расстроили господина гауптмана своим желанием сделать лучшее». Главное — попробовать прекратить это бесчеловечное преступление. Попробовать, потому что он не был уверен, что все это прекратилось, несмотря на его угрозу. И несмотря на то, что однажды, будучи в Симферополе спустя пару недель по делам эскадрильи и навещая пару своих сослуживцев в госпитале, он увидел через оконце подвал совершенно пустым.

Как только адвокат раскопал этот случай? Откуда? Это так и осталось загадкой для Рихарда. Никогда бы в жизни он не подумал, что та история еще сыграет роль в его жизни, да еще какую. Сам бы он никогда не извлек бы из темных углов памяти этот случай, который стал еще одной иглой, введенной под кожу в Остланде. Тем не менее именно это свидетельство стало первым камнем, заложенным в основание защиты Рихарда. Словно огромной горы из булыжников, которую складывали на грудь Рихарда с каждым новым свидетельством.

Иногда, когда тонут двое, один спасается, только утопив второго. Это действует не только при утоплении. И именно такую тактику выбрал адвокат Рихарда, решив начисто стереть связь Рихарда с «остовкой, которая, возможно, была связным элементом во всей этой истории». К удивлению Рихарда, по утверждению адвоката (и с этим согласился обвинитель) никаких улик при проведенных обысках не нашлось. Ни одной. Никто и никогда не видел даже маленький намек на эту возможную связь. Зато нашлось немало свидетельств, что «русская служанка» была связана с «цивильарбайтером», который в свою очередь, судя по логическим выводам, был членом группы поляков, раскрытой в Дрездене. Об этом были письменные свидетельства кухарки Айке (впрочем, она высказывала лишь свои подозрения), садовника Штефана и русских служанок Тани и Марыси. Об этом говорила Биргит, единственный свидетель из замка, которого допустили на заседание. Рихард с трудом узнал ее, когда она встала со скамьи и проследовала гордо к месту свидетеля. Ее внешний вид на короткие минуты выбил из привычного равновесия, вернув в памяти в страшные лагеря для женщин, где он был каких-то несколько месяцев назад. Верилось с огромным трудом, что это та самая Гритхен, в ласковых руках которых он рос, стоит сейчас серой форме надзирательницы со значком СС на груди и пилотке, игриво заколотой набок на тщательно уложенных волосах. Каждый ответ Биргит на вопросы падал камнем на его грудь, лишая возможности дышать свободно и давил на сердце.

Знаете ли вы доподлинно, когда начались отношения остработницы Дементьева и цивильарбайтера Гловач? — Знаю, летом 1942 года. Почти сразу же, как остработницы появились в замке. Я сразу поняла, что это случится, когда только увидела, как она призывно вела себя при поляке. Она всегда умела пользоваться своей внешностью и безнравственной натурой. В первый же день она завлекла Войтека, чтобы оставить при себе свои личные вещи. Вещи остальных девушек он сжег, как я и приказывала. Вещи этой русской шлюхи вернулись к ней.

…Видели ли вы своими глазами признаки их безнравственной связи? — Видела, и не раз. Особенно часто на заднем дворе днем, когда они думали, никто их не видит. По ночам Дементьева часто уходила к Гловач в квартиру над гаражом. Один раз ночью в парке их застал мой муж Штефан. Это было в августе 1942 года. Русская была в неподобающем для девушки виде. Поляк нес ее на руках от озера. Ясно как день, чем они занимались на берегу ночью.

…Были ли у вас подозрения, что Дементьева и Гловач могут наносить вред рейху своими действиями? — Конечно, я не раз озвучивала их гауптштурмфюреру Цоллеру. Сначала я думала, что только Гловач может быть связан с чем-то подобным. Но потом поняла, что и русская тоже в этом замешана. Она часто следила за господином Рихардом. Покойница Урсула Вебер мне рассказывала, что русская частенько крутилась вокруг господина барона, подсматривала за ним, когда тот не видел. Прислушивалась к их разговорам с господином фон Кестлин.

…Вы когда-нибудь замечали признаки безнравственной связи подсудимого фон Ренбек и русской? — Нет, никогда! Поверьте, в замке все на виду. Потому-то мы все знали о том, что происходит между поляком и остовкой.

…Почему по вашему мнению остработница заявила, что беременна от подсудимого фон Ренбек, когда открылось ее положение? В документах при поступлении в отделение полиции значится, что есть подозрения на то, что ребенок от представителя арийской расы. — Потому что она знала, что ее ждет, когда узнают, что она беременна. Поляк бросил ее в замке, когда она стала не нужна ему больше, ничего удивительного! И она пыталась спастись. Сначала она просила Айке, нашу кухарку, помочь ей в очередном преступлении против закона рейха — найти человека, который прервет беременность. А когда Айке как добропорядочная немка в негодовании отказала ей в этом, то заявила, что беременна от господина Рихарда. Я думаю, что если бы покойный господин фон Кестлин не был бы инвалидом, то она могла бы обвинить и его, русская дрянь. Русские весьма изобретательные твари, господа, поверьте мне, я успела хорошо узнать это за месяцы моей работы в лагере.

Именно в этот момент Рихард резко встал со скамьи, заставив адвоката дернуться от неожиданности. Он хотел сказать, что это все ложь, наглая и дичайшая ложь, что этого не может быть, что все совершенно не так. Но из открытого рта вырывался лишь короткий слог «Ло-ло-ло», как у заевшей пластинки граммофона. Впервые за месяцы, прошедшие со дня травмы, речь отказала ему, как ни напрягал он голосовые связки. От усилий разболелась невероятно голова, словно кто-то затянул привычные тиски вокруг черепа еще туже. Только на этот раз в тисках были острые гвозди, впившиеся в виски. Это была невыносимая боль, заставившая его схватиться за голову. Где-то позади закричала мама, требующая, чтобы позвали доктора. Застучал по поверхности кафедры молоток главного заседателя, как казалось Рихарду в тот момент, вбивая тем самым еще глубже гвозди в его виски. Прежде, чем потерять сознание, он запомнил только одно — странный диссонанс жалости и сострадания к его мукам в глазах Биргит и торжествующей улыбки на ее губах.

Третий и последний день слушания принес очередное свидетельство паутины лжи, которой Рихард сейчас был опутан с головы до ног. Он не понимал уже, где правда, а где ложь, и мечтал только об одном, чтобы этот проклятый суд закончился. Потому что он терял сейчас все самое дорогое и ценное, что у него было. Не только ее. Он терял себя самого и ориентиры, по которым прежде жил. Если и умирать, то в иллюзии, в которую по-прежнему хотелось верить сердцем.

Странное дело — сложности с речью случались снова, но только тогда, когда он был излишне взволнован или возбужден, как он обнаружил, репетируя перед зеркалом свое признание. Потому Рихард попросил себе в камеру лист бумаги и чернила, понимая, что не желает снова лишиться дара речи в нужный момент.

Обвинения, которые мне предъявляются — совершенно ложны. Я не совершал предательства рейха в сговоре с врагами рейха и не подрывал своими действиями военную мощь рейха. Я никогда и никаким образом намеренно не передавал сведений врагам рейха, чтобы подставить моих товарищей по оружию под удар или нанести вред своей стране. Однако я виновен в другом преступлении — я нарушил постулаты закона чистоты крови, что привело к неотвратимым последствиям и стало причиной моей преступной беспечности, которой воспользовались враги рейха. Эту вину я признаю полностью. О снисхождении к своей участи не прошу и приму любое наказание, назначенное за совершенное преступление…

Рихард надеялся, что с этим признанием все решится, а заседание не будет продолжено, как было объявлено накануне. Он не желал больше слушать ничего из тех свидетельств, которые оглашались в суде. С него было довольно. Он не хотел, чтобы и дальше разрушали то, от чего и так почти ничего не осталось.

Но Рихард ошибался. Признание ни к чему не привело тогда. Просто зачитали во всеуслышание и отложили в сторону, чтобы снова и снова медленно терзать его перед вынесением приговора. И это было хуже тех недель, когда его избивали в камере, тюремном душе или в кабинете следователя. Потому что на третий день зачитали свидетельство Кати, подруги Лены, ради которой, по ее словам, она отвергла возможность провести с ним остаток отведенных им обоим дней. Оно повторяло слово в слово показания Биргит, которая сейчас сидела среди свидетелей в зале через пару рядов от баронессы, по-прежнему сидевшей гордо и прямо, но какой-то павшей духом после его признания судя по посеревшему взгляду и дрожащим уголкам губ.

Он не поверил ни единому слову. Не хотел. Отгородился невидимой стеной от каждого слова, зачитываемого секретарем, чтобы не слышать. Иначе он бы просто сошел с ума от понимания низости той, кого считал сказочным созданием леса, вдохнувшим когда-то в него что-то такое, отчего душа по-прежнему трепетала. Научила снова жить, чувствовать запахи и видеть краски. Той, кто каким-то образом повлияла на всю его сущность. Изменила его.

Или это просто были предсмертные судороги этого волшебного чувства, которое когда-то дало надежду и подарило смысл жизни?..

Приговор не удивил Рихарда. Он был готов к этому еще давно, понимая, что это все-таки произойдет. Если бы он не встрял со своим «дурацкой правдой», как заявил Рихарду зло адвокат, еще можно было получить иное. Если бы ему вменяли даже только преступление против чистоты расы, можно было отделаться тюремным заключением. Но по его «преступной халатности», из-за его «слабости» в руки противника попали данные с фронта, неважно какой степени важности они были.

Его не приговорили к смертной казни. Вместо этого его признали «недостойным держать в руках оружие» и отправляли в исправительный трудовой лагерь организации Тодта. Военная каторга, как позднее рассказал ему словоохотливый тюремный врач. Оттуда не было возврата. Это вам не штрафной батальон, это гораздо хуже. Потому что тот, кто терял привилегию сражаться с оружием в руках, тот терял само звание гражданина рейха, а значит, был абсолютно бесправен.

Рихард не ожидал иного. Он был заранее готов к тому, что услышит, когда после долгого совещания трибунал принял решение и был готов объявить приговор. Но ему было жаль маму, чей сдавленный вздох, полный горести и боли, услышал в зале за своей спиной. И в первую очередь из-за нее, в какие-то минуты вдруг постаревшей и потерявшей привычную горделивость, как Рихард заметил, когда его проводили мимо скамеек свидетелей процесса, он и принял впоследствии такое решение — пошел на сделку с теми, кого всей душой презирал и ненавидел.

— Вы должны подать прошение о помиловании, — настойчиво произнес адвокат, когда принес в камеру документы о приговоре на подпись Рихарду. — Я составил для вас текст, вам остается только подписать его.

Первые же слова обращения «Милостивый фюрер» заставили Рихарда вернуть письмо обратно адвокату. Он отказывался подписывать эту бумагу. Не только потому, что знал, что это бессмысленно по опыту прошлого соседа по тюрьме, а потому, что не хотел. Он уже давно был готов умереть, и единственное, о чем сожалел, было только то, как он умрет — бесславно и бессмысленно.

Но прошение все-таки было подано. На следующий день Рихарду передали записку от матери, писавшей, что она не только передала письмо о помиловании фюреру, но и намерена добиваться личного приема, чтобы рассказать о случившейся несправедливости. «Если ты и виновен перед рейхом и народом, то только в том, что позволил себе связь с русской, но наказание за этот проступок все же не соответствует тяжести вины», писала баронесса, и он словно слышал ее укоряющий голос.

Буквально через пару дней после этой записки, едва за окном занялся холодный январский рассвет, в камеру ввалились незнакомые Рихарду солдаты, стащили его с койки и прямо в рубахе и пижамных штанах, босиком, потащили под руки по тюремным переходам и лестницам во двор форта Цинна. Он уже успел догадаться о том, куда именно его грубо волокут, потому совершенно не удивился, когда увидел закуток с выщербленной пулями каменной стеной. Чисто инстинктивно внутри возникло сопротивление всему, что происходило, но Рихард все же сумел подавить эту бурю внутри него, понимая, что от всплеска эмоций ничего не изменится. И если уж тот зверь из айнзацгруппы умер с достоинством, то и он должен показать не меньшую выдержку, как истинный офицер.

Он всегда думал, что это должно быть не так. Что расстрел по суду должен проводиться как-то иначе, а не так — без зачитывания приговора (и когда, кстати, успели его изменить? Не иначе сам фюрер «даровал» ему милость умереть от пули, а не рабом на каторге рейха), без завязывания глаз, без последнего слова. Даже тюрьма молчала, не шумела, как это обычно бывало, когда знали, что в форте будет приведен в действие очередной расстрельный приговор. Впрочем, Рихарду все же дали последнее слово, когда за линией солдат, стоявших перед Рихардом, появился знакомый уже следователь.

— Жизни, пусть и такой жалкой и ничтожной, что ждет любого в рабочих командах организации Тодта, достоин только тот, кто раскаивается в содеянном, фон Ренбек. Если вы сейчас признаетесь во всем, расскажете о своих сообщниках и раскаетесь в том, что помогали противникам рейха, вы сохраните свою жизнь и шанс на искупление своей вины.

Но Рихарду не было в чем признаваться, кроме того, что он когда-то сам написал на бумаге. И это разозлило эсэсовца. Он видел по глазам, что не того ждали сейчас от него. И закрыл глаза, заметив, как следователь кивнул унтерштурмфюреру, командовавшему солдатами…

А еще через пару дней Рихарда снова грубо вывели из камеры, но на этот раз уже надзиратели и, нацепив на него наручники, провели в кабинет, где когда-то велись бесконечные допросы.

— Что вы скажете на это, фон Ренбек? — без лишних вступлений швырнули Рихарду в лицо газетный листок. Следователь был явно разозлен и одновременно напуган чем-то, как понял Рихард, приглядевшись внимательнее. Хорошая реакция Рихарда позволила ему поймать смятую газету и с удивлением отметил, что это пресса британцев. «Devouring his sons»[165], кричал заголовок крупными буквами. Он знал английский язык, правда, не помнил перевод первого слова. Но карикатура на Гитлера, нарисованная на основе пугающей картины Гойи, и без этого подсказывала, что написано над ней.

— Ваши хозяева-томми, видимо, очень озабочены вашей судьбой, раз позволяют себе подобное, — цедил через зубы следователь зло. — Вы ведь когда-то учили английский, правда? Не потрудитесь объяснить, почему о вас пишут британцы? К чему такой интерес к вашей персоне?

Рихард только пожал плечами в ответ и заявил, что о нем и ранее писали в газетах англичан. После знаменитой атаки на Британию интерес к асам люфтваффе значительно возрос, и порой в прессе мелькали заметки совершенно разного характера — от уничижительно злого до отдающего дань мастерству летчика или даже восхищающегося благородством поступков во время боя. «Так по-джентльменски», как шутили летчики между собой, когда им в руки попадала британская пресса.

— Ваше дело теперь не просто дело военного трибунала, — злился следователь. — Ваша вина перед рейхом множится и множится. Даже рейхсляйтер Геббельс теперь вовлечен! Боюсь, что теперь и фюрер узнает!..

Рихард молчал и отстраненно наблюдал за взволнованным эсэсовцем, словно его совсем не касалось. Чем бы ни закончилась вся эта история, она определенно не сулила ему ничего хорошего. Но после «расстрела» пару дней назад его уже ничего не трогало. Словно его действительно расстреляли там, у стены форта, а вместо него сейчас доживала свои дни тень, как в какой-то сказке, которую Рихард читал в детстве и никак не мог вспомнить целиком сюжет.

Вся страница с карикатурой на фюрера была посвящена люфтваффе. «Nazi aviation is dead?!», «Did The Luftwaffe Golden Boy[166] have a golden coffin?», «Night pilots losses — The Prince died», «Unsuccessful Hocus-Pokus»[167], гласили заголовки заметок. И даже ему, Рихарду, уделили внимание. «Where is The Falcon now?»[168], спрашивал заголовок небольшой заметки под карикатурой, явно намеренно размещенной поблизости от этой злой сатирической картинки. Сомнений о ком именно написана заметка не было никаких — фотография в газете была явно снята с одной из обложек журналов вермахта, оттого была зернистой, но его лицо все же было узнаваемо.

— Удивительная осведомленность для томми о наших потерях среди асов люфтваффе, — едко бросил следователь, закуривая сигарету.

От запаха табака внутри Рихарда все сжалось и рот наполнился слюной.

— И это отнесете в список моих преступлений против рейха? — равнодушно ответил Рихард. Правда, к финалу вопроса дал слабину — голос дрогнул, когда прочитал на газетном листке имя Генриха Витгенштейна. «Князь умер». Неужели Генрих погиб?.. Неужели томми все же достали его? И «Фокус-покус»… Он знал только одного пилота из своей эскадры, на которого эти слова давали такой явный намек. Неужели?..

— Вас все это забавляет? — взвился его собеседник, неправильно истолковав выражение лица Рихарда и дернувшийся уголок его рта, и в ярости проткнул сигаретой газету, в которую тот вчитывался сейчас, надеясь, что ошибся. При этом Рихард едва успел увернуться от горячего края окурка, едва не попавшего в глаз после прорыва тонкой бумаги. — Вы в шаге от того, чтобы отправиться в самое ужасное место, которое только можете себя представить, а вас все это забавляет? Вы недостойны совершенно возвращения гордого звания гражданин рейха, своих регалий и своего звания! Если бы я имел власть, вы бы, фон Ренбек…

Рихард слышал неоднократно от следователя, выходца из низших рабочих рядов и ненавидевшего всех обладателей благородной приставки «фон», какое наказание тот бы назначил, будь он на месте судей. Пребывание в лагере на Балтике казалось ему слишком мягким. Потому он пропустил мимо ушей последнюю фразу и сосредоточился на той, что прозвучала так удивительно сейчас.

— Возвращения?..

— Разве сейчас есть выбор? Столько летчиков люфтваффе погибло на Восточном фронте, столько мы потеряли в боях с янки и томми!.. Небо Германии настолько опустело, что мы вынуждены отказаться от практики достойного наказания летчиков за их преступления. Полагаю, что ваш случай станет ужасным прецедентом на будущее. Я бы ни за что не пошел на такой шаг, решай здесь я. Надеюсь, вышестоящим действительно виднее…

Следователь недовольно покачал головой, поправил раздраженным движением ворот мундира, а затем повернулся к Рихарду и заговорил резко и зло:

— Вам предоставляется уникальный шанс вернуться в общество и снова встать в ряды истинных сыновей рейха, фон Ренбек. Вам вернут звание и награды, вы снова станете «Соколом Гитлера», чтобы своим примером показать безусловную верность рейху и готовность умереть за своего фюрера. И конечно, послужить на всеобщее благо, чтобы враги рейха заткнули свои грязные рты! Прошу отметить, что это не оправдание вашего преступления. Не полная амнистия. Ваша вина перед рейхом не снята. Вы в невероятном долгу перед фюрером. И этот долг может быть востребован в любой момент. Если вы решите отказаться от его исполнения или нарушите условия вашего возвращения, то к ответу за ваши преступления будут привлечены ваши кровные родственники — как ближайшие, так и дальние. Вы ведь были в женских лагерях, фон Ренбек? Как думаете, долго ли в таких условиях проживет ваша мать? Учитывая, что она неизлечимо больна. А ваши троюродные сестры из Берлина по линии фон Кестлин? Самой младшей из них сколько? Одиннадцать? Я слышал, что некоторым лагерным охранникам нравятся такие молоденькие, поэтому она сможет найти себе покровителя и получить шанс прожить немного дольше. А ваш троюродный брат Фредерик фон Коль? Я полагаю, будет очень неприятно, если его лишат наград и объявят предателем рейха, невзирая на все его героические поступки на Восточном фронте. И думаю, самым верным в этом случае будет извлечь из такой семьи малолетних детей, чтобы воспитать их в истинном духе арийской расы. Знаете, в таком возрасте, пока они еще могут забыть родителей, это сделать еще вероятно…

Поверить в это было невозможно. Хотелось думать, что это все какой-то странный сон, который начался еще давно, пожалуй, с момента попадания на Восточный фронт, когда лицом к лицу пришлось столкнуться с обратной стороной политики рейха и ее страшными последствиями. Это раньше можно было обманывать себя иллюзиями о том, что все, о чем говорили редкие собеседники из группы Бэрхен шепотом и украдкой, является лишь частичной правдой, и можно было не верить до конца редким разоблачительным статьям в британской прессе последнего года, которые министерство пропаганды опровергало тут же.

— Если вы думаете, что ваша смерть станет выходом из положения, то я вынужден вас разочаровать. Любая смерть, которая не будет являться следствием полученного на это распоряжения или будет признана впоследствии не приносящей пользу государству, будет считаться предательством рейха. А это влечет за собой все те последствия, которые я перечислил. Вам, конечно, будет все равно, чего не скажешь об остальных. Но полагаю, вы всегда заботились о других более, чем о самом себе, верно, судя по показаниям с Восточного фронта? Отныне вы полностью принадлежите рейху и фюреру. И только им решать, как вам жить и когда вам умереть.

— Вы говорили, я вернусь в люфтваффе, — произнес тихо Рихард, анализируя медленно услышанное. — Только Господь Бог властен над судьбами людей в бою.

— Разве вы до сих пор не поняли? В рейхе Бога нет, фон Ренбек. Есть только фюрер и его воля, — ответил на это с кривой издевательской улыбкой следователь. — И если вы до сих пор держитесь слепой веры в свои аристократические предрассудки, значит, вас нужно поставить на путь истинный. Свято верить должно только в фюрера и рейха. Потому как именно в этом и ваше спасение, фон Ренбек. Рейх может покарать за непослушание, но в то же время рейх милостив. Как милостив наш фюрер, словно отец. Ваша мать сильно больна, фон Ренбек, вы знали об этом? А ваш арест и последующий суд только усугубили ее состояние. Скоро ей потребуется морфий, чтобы облегчить уход и сгладить болевые последствия, как заверил нас ее лечащий врач, а морфий сейчас в остром дефиците. Но «Сокол Гитлера» получит все, что захочет, как это было прежде. Для него нет слова «дефицит». Но конечно, если фрау фон Ренбек попадет в лагерь, тут дело…

— Прекратите! — хлестнул резко и зло в ответ Рихард, переплетая пальцы так сильно, что заболели суставы. Иначе он бы точно ударил этого ублюдка. Браслеты наручников давили почему-то невыносимой тяжестью сейчас. И снова начинал грозить приступ головной боли знакомыми уже тисками на висках.

Он согласился. Написал все, что от него требовалось. Он знал, что не переживет эту проклятую войну, как не пережили ее уже многие друзья и знакомые. Потому хотел умереть не бесправным рабом на военной каторге, а в небе, с ощущением мнимой свободы. Если было не суждено уже выбирать, как жить, по крайней мере, он все-таки мог выбрать, как ему умереть — в бою, как всегда хотел. А еще ему очень была нужна эта самая мнимая свобода, чтобы вывести из-под удара свою немногочисленную семью, поредевшую за годы войны. Он был уверен, что найдет выход, в конце концов, до сих пор открыты границы со Швейцарией, а у мамы полно знакомых в посольствах Латинской Америки.

Но Рихард ошибался, как выяснил в первую же ночь после того, как покинул стены военной тюрьмы. Выход из того тупика, в котором он был, невозможно было придумать. Потому что попросту его не было.

Когда-то он читал о пытке, которую практиковали на землях средневековой Германии в том числе и его предки. Несчастного подвешивали за крюк под ребро, и он так висел, пока не умирал. Молча, сопротивляясь до последнего, или все-таки идя на поводу у противника и открывая все секреты. Конец был один — медленная и жестокая смерть. Предателя редко убивали, даруя милосердие. Он так и испускал дух, истекая кровью на проклятом железе, впивающемся в мышцы и, если повезет, пробивающем легкое или сердце, неся тем самым более быструю смерть. Но конец был всегда один.

И вот точно так же он был подвешен за крюк, как оказалось. И все, что оставалось — выбирать как умереть. И желать быстрой смерти вместо долгой и мучительной.

— Оно того стоило? — спросил следователь издевательским тоном, когда Рихард написал требуемое на листе бумаги и толкнул тот по сукну стола в сторону эсэсовца. — Надеюсь, кувыркание с русской было поистине сладким, иначе к чему все это? Потому что я верю, что вы не передавали сведения британцам, фон Ренбек. Уж слишком вы чистоплюй и истинный солдафон! Но пустить в свою постель русскую… Зато теперь вы как никто знаете, почему мы ограждаем контакты с представителями низшей расы. Им никогда не достичь нашего уровня. Им никогда не понять нас. Стать нам равными. Их помыслы грязны и низменны. И ариец только пятнает себя этой связью. Но знаете, с какой-то стороны я сейчас даже рад, что вас оставили в живых и на свободе после этого преступления. Чтобы вы всегда помнили о том, что лишь слово фюрера истинно, и что только арийцы всегда и во всем выше остальных.

Загрузка...