Лена очень часто думала об оберштурмбаннфюрере после разговора с Гизбрехтами. Не только потому, что понимала, что по-прежнему была мишенью его поисков. Если Цоллер действительно каким-то образом предпочел скрыть нападение на своих людей и ее исчезновение, то его недавний перевод на Восток означал, что Ротбауэр уже знал обо всем. Он будет искать ее, пока не найдет живой или мертвой. И он ни за что не успокоится из-за этой странной смеси чувств, которую Лена видела в нем кабинете Цоллера, и из-за того, что она снова ускользнула из его рук. То, что Лена снова ускользнула от него, только разозлит Ротбауэра сильнее прежнего. Недаром Цоллеру вместо Берлина достался Остланд, который считался у нацистов в 1943 году настоящим проклятием.
Но Лена вспоминала о нем не только потому. У нее из головы все никак не выходили слова, когда-то сказанные им в Минске. Они крутились и крутились, словно пластинка под застрявшей иглой.
В мире нет милосердия, Лена. Есть только игра в него тех, кто ищет своей выгоды. Всегда за имитацией людской доброты стоит чья-то выгода.
Вот и Гизбрехты предоставляли ей укрытие и защиту не просто так. Вовсе не милосердие двигало ими, как думала цинично Лена той же ночью после разговора с супругами. Они просто были нужны друг другу — Лене нужно было убежище до конца войны, а немцам — человек, готовый рисковать своей жизнью ради спасения других. И невольно лезли в голову мысли: согласилась бы она сама так легко помочь Гизбрехтам, если бы взамен не получала гарантию безопасности? Ей хотелось думать, что это вера в необходимость помощи ближнему и ненависть к нацистам толкнули ее без раздумий согласиться на предложение. А не тот факт, что у нее не было другого выхода или полное равнодушие к собственной судьбе.
Что в ней все еще осталось что-то от той юной комсомолки, которая так восторженно и с трепетом отвечала на вопросы по уставу ВЛКСМ, когда вступала в ряды организации? Верившей свято, что все люди друг другу товарищи и братья, что должны помогать без раздумий и просто обязаны бороться против любой несправедливости. Тяжелые мысли, на которые не хотелось знать ответ сейчас.
Лена и супруги Гизбрехт еще долго говорили в тот вечер, разрабатывая планы, как сделать так, чтобы она без особых подозрений вписалась в жизнь Фрайталя.
— Ты придешь сюда открыто, — предупредил Людо твердо, невзирая на неуверенность Кристль. — Иначе нельзя. Фрайталь — небольшой городок, здесь все на виду. Ты сама увидишь позднее.
Приготовления заняли всего лишь один день. Людо принес в подвал два чемодана с женской одеждой и обувью, в которых предстояло подобрать что-то, ведь у Лены не было ничего. Даже ночная рубашка и вязаная кофта, в которой была девушка, принадлежали пожилой немке. Лена понимала, что у них другого выхода, как подогнать ей одежду с чужого плеча, но в голове невольно возникло воспоминание, как похожие чемоданы отбирали нацисты у жителей Минска, которым было суждено отправиться в гетто. А потом отсылали те сюда в Германию, чтобы их женам, сестрам или матерям было чем похвастаться перед соседями, или продавали перекупщикам. Она всегда боялась этого — надеть платье той, кого, возможно, расстреляли в гетто или удавили газом в «душегубке». И вот сейчас…
Видимо, Кристль разгадала каким-то образом ее сомнения. Она напомнила о том, что владелица этих чемоданов все еще жива.
— Это наряды Эдны. Многие, как ты можешь видеть, почти новые. Эдна — большая модница. Фрау Мардерблат вечно сетовала на траты, ведь герр Мардерблат никогда не отказывал старшей дочери ни в чем. Эдна мечтала жить в Берлине, стать актрисой кино, к ужасу матери. А вот оно как жизнь повернулась-то…
И Лена уступила, понимая, что даже если немка лжет, у нее нет другого выхода, как надеть наряд из этого тряпичного богатства, которое лежало перед ней. И одежда, и обувь оказались большими — прежняя владелица была явно выше и шире худенькой и низкой русской. И если Кристль профессионально подогнала для Лены платье из шелка горчичного цвета, то с обувью пришлось сложнее. Пришлось набить носки туфель ватой, иначе Лена попросту теряла их со ступней, несмотря на застежку на щиколотке, настолько те были велики. Наряд дополнили плащ, белый тонкий берет, который Кристль надела Лене чуть набок, выпуская игриво локоны, небольшая сумочка из потрескавшейся кожи и чемодан, в который для веса положили несколько кирпичей, обернутых в полотенца. Немка принесла ярко-красную помаду, мазками которой создала легкий румянец на лице бледной после болезни Лены.
Они в огромном волнении дождались глубокой ночи, когда через заднюю дверь дома и далее по темной улице и ночному пустынному шоссе Лена ускользнула из Фрайталя, получив подробные инструкции от Людо. Ей предстояло пройти не меньше пяти километров, чтобы сесть на поезд линии Дрезден-Вердау на ближайшей станции. По легенде, которую они придумали вместе с супругами Гизбрехт, она ехала из самого Лейпцига, где во время одной из бомбардировок якобы погибли ее родители. Потом Лена планировала сойти на станции Фрайталь-Потчапель или Фрайталь-Хайнсберг в зависимости от того, на какой поезд успеет купить билет.
Все вышло благополучно. Едва она вышла на дорогу, кляня про себя туфли не по размеру, как ее подобрал один из бауэров, везущий дрова на продажу в Тарандт, городок, где Лене предстояло сесть на поезд. Правда, на самой станции пришлось задержаться — поезд до Дрездена задерживался из-за поврежденных путей на линии. Целый час Лена просидела на чемодане, пряча ладони в рукавах плаща от пронизывающего ветра, и изо всех сил старалась не думать о шупо, который прохаживался по станции, то и дело разглядывая пассажиров, собравшихся в ожидании поезда. Она боялась смотреть в его сторону, полагая, что тут же выдаст себя своим страхом, который предательски с каждой минутой разрастался в груди. Она понимала, что должна успокоиться, иначе нельзя — у полицейского нюх как у собаки, он чуял страх, и по этому страху обычно выявлял скрывающихся евреев. Но ничего не могла с собой поделать. И как прежде применила привычную для нее тактику — стала мысленно прокручивать в голове мелодичные звуки ноктюрна Шопена. И тут же вспомнила следом, как бегали по клавишам пальцы Рихарда, его широкие плечи и светловолосую голову с растрепанной челкой, падающей на глаза. Больно сжалось внутри при этом воспоминании. Словно кто-то ледяными пальцами коснулся самого сердца.
— Документы, фройлян! — вторгся в воспоминания неожиданно резкий приказ, и Лена невольно вздрогнула. Она даже не заметила, как к ней подошел шупо и теперь возвышался над ней, сидящей на чемодане. — Документы и билет на поезд.
На какое-то мгновение Лену обжег приступ паники, который вдруг тут же стих при звуке голоса, возникшем из другого воспоминания. Словно сам Рихард встал за ее плечо сейчас.
Хелене Хертц нечего бояться. Повторяй это про себя, когда видишь солдат или полицейских…
Лена открыла сумочку, нашла кенкарту и билет, который только что купила на станции, и протянула полицейскому, надеясь, что он не будет просить ее показать багаж. Иначе она тут же попадет под подозрение и ее арестуют. Но шупо не стал этого делать. Он просмотрел документы внимательно и покрутил в руках, хмуря лоб. Причина его недовольства была озвучена тут же — ему не понравилось, что Лена переменила прическу после того, как была сделана карточка на документы. И что у нее накрашены губой яркой помадой.
— Немецкая девушка прекрасна своей природной красотой. Ей не нужны всякие штучки. Раньше фройлян была гораздо красивее, — произнес он, недовольно поджимая губы.
К счастью Лены, показался поезд, и пассажиры засуетились на перроне, хватая чемоданы, узлы и саквояжи, подзывая к себе детей. В голове совсем не отложилось, как она доехала до нужной станции. Лена настолько погрузилась в себя, стараясь не замечать вокруг себя солдат и офицеров в форме вермахта, направляющихся домой в отпуск из стран Европы, что даже не замечала красот Саксонии, проносящихся за окном. Если пожилой проводник и удивился тому, что Лена вышла во Фрайтале, а не в Дрездене, куда направлялась согласно билету, то вида не подал. Помог ей спустить чемодан, пошутив насчет его веса («Кирпичи там, что ли, у фройлян?»), чем вызвал на ее губах легкую улыбку, впервые за последние дни.
Впрочем, эта улыбка быстро погасла, едва Лена заметила состав на соседних путях и военнопленных, грузивших уголь в открытые вагоны. Свои, родные! Она шла по перрону, жадно вслушиваясь в русскую речь, что изредка раздавалась на станции. И старалась не вздрагивать при резких выкриках, которыми охранники подгоняли работы, не обращать внимания на лай собак, рвущихся с поводков.
Ноги налились свинцом. Каждый шаг давался с огромным трудом. Особенно когда за спиной заработал хлыст, рассекая воздух со знакомым свистом. Вспомнился Саша Комаров и его большие карие глаза за стеклами очков. И его неожиданная смерть в лагере от заразы, которая в те дни убила немалую часть военнопленных. Внутри все больше и больше разгоралось желание хотя бы что-то сделать. Например, броситься на одного из охранников, выхватить у него оружие и убить хотя бы одного из нацистов, давая шанс своим бежать. Но рассудок возражал резонно, что это совершенно безрассудно, что она так ничем не поможет военнопленным, и что если бы это было разумно, то давно кто-нибудь из пленных бросился бы на охранника. И что даже если удастся убежать, то они находятся в сердце Саксонии. Уйти при том шуме, который случился бы при этом, было абсолютно нереально. Она бы только погубила их всех своим глупым поступком.
Но одно Лена знала твердо, когда удалялась на негнущихся ногах прочь от станции. Она найдет способ, как помочь им. Неважно, чего ей это будет стоить, но она поможет им выжить и, возможно, бежать из плена, как это удалось ей самой. Она непременно разыщет решение.
Сейчас Лена вдруг остро поняла, что жила словно за искусно расписанной ширмой последние месяцы. Красивая природа Тюрингии с ровными и аккуратными «пряничными» домиками как искусная декорация скрыла от нее ужасы войны. А любовь к Рихарду сделала на время слепой и глухой, заставила потерять память и умолкнуть совесть. Любовь заставила на время забыть и забыться, растворившись в своем запретном счастье. И вот сейчас ее словно с размаху бросили снова в ту ненавистную жизнь, где нацисты использовали русских как рабочую силу, относясь при этом хуже, чем к скоту. Где шла война, казавшаяся уже бесконечной. Где она сама была виновата за то, что позволила многому случиться в своей жизни.
Ненависть и желание сделать хоть что-нибудь только разгорались жарче, пока Лена шла по улицам Фрайталя, небольшого немецкого городка, где то и дело раздавался смех детей, хлопанье на ветру чистого белья или ярко-красных полотнищ с ненавистным знаком или звонок велосипеда очередного спешащего по делам немца. Это там, в портовых и промышленных городах уже дымились руины после зажигательных бомб союзников, это в Берлине уже начинали страдать от налетов английских бомбардировщиков. Здесь же, в Саксонии, было тихо и спокойно в последний день августа 1943 года. Словно и не было войны.
До Егерштрассе, где находился дом Гизбрехтов, Лена добралась без приключений. Кристль была права, в небольшом Фрайтале жизнь каждого была на виду. Даже на тихой улочке на окраине, она все равно попала под перекрестье взглядов жителей соседних домов. Кто-то копался в огородах, ставших популярными в последний год, когда сократилось продовольственное обеспечение, кто-то развешивал свежевыстиранное белье, кто-то прогуливался с ребенком. Теперь Лена понимала, почему из всех нарядов в тех чемоданах Кристль выбрала один из самых ярких — чтобы приезд их мнимой родственницы не остался незамеченным.
Лена до этого не видела дом немцев, который на годы вперед становился и ее домом. Поэтому с любопытством огляделась на месте. Это была небольшая двухэтажная постройка со светлыми оштукатуренными стенами под темно-коричневой крышей. Дом Гизбрехтов стоял почти в самом конце улицы. За дровяным сараем и садом позади дома, огороженным низким каменным забором, почти сразу же начинался лес, поднимающийся над городом к высоким холмам вдали. Неудивительно, что именно это место стало «чистым домом» — местом, где сбежавшие от немецких хозяев или из лагерей поляки могли найти временное убежище. Как сказали ей сами Гизбрехты, это случилось лишь дважды с момента, как в Германии появились цивильарбайтеры, и с ними связался поляк, старый знакомец по Данцигу, откуда оба супруги были родом.
Когда-то Людвиг и Кристль жили в соседних домах — стена к стене на узкой улочке Данцига, выросли на глазах друг у друга. Людо с самого детства мечтал стать доктором и упорно трудился в порту с тринадцати лет, чтобы заработать достаточно денег и пройти обучение в университете на медицинском факультете. И ему это почти удалось — Людо стал первым в семье потомственных рыбаков, кто получил не только школьное образование, но и сдал экзамены в университет. Но в 1910 году им пришлось пожениться — в результате их неосторожных свиданий Кристль забеременела, и денег на оплату курсов стало катастрофически не хватать. Пришлось оставить учебу на последнем курсе и снова идти работать, но на этот раз в аптеку. А потом случилась Мировая война, где Людо служил в медицинском батальоне фельдшером — долгие годы, когда Кристль приходилось одной воспитывать двух сыновей. Гизбрехты думали, что наконец-то заживут спокойно, когда было объявлено об ее окончании, несмотря на поражение их страны. Но Версальский договор напрочь разбил эти планы[116].
— Мы были в ужасе, когда узнали об условиях этого проклятого мира! — с горечью рассказывала Кристль, пока молчаливый Людо курил трубку, сосредоточенно глядя на табачный дым, словно этот рассказ его не касался. — В один миг мы потеряли все — свое прошлое, свою страну, свое гражданство… Хорошо хоть нам позволили сохранить свои вольности и язык, но мы все понимали, что рано или поздно поляки заберут то, на что нацелились — наш город, наш Данциг! Немцам становилось все труднее в городе, после того как он перешел под поляков[117]. Сначала вытеснили немцев из хуторов под городом — скрытно, под темнотой ночи, силой и огнем. Потом принялись за город. Нашим мальчикам пришлось сменить несколько школ, потому что поляки стремились закрыть как можно больше немецких школ под разными предлогами и открыть свои, польские. Потом принялись за почтамты, чтобы контролировать связь города с Германией. Немцы потеряли гордость города — наш порт — когда отказались разгружать оружие из Британии для поляков (против твоей страны, деточка, кстати!). Поляки просто построили порт по соседству и стали перехватывать все контракты. А потом и вовсе установили в городе гарнизон своей армии и построили военный склад. Мы все понимали, что рано или поздно Польша захватит город полностью, и что Лига Наций ей вовсе не указ[118]. Поэтому, как только Польша разместила гарнизон в городе, мы решили уехать в Германию. В настоящую Германию.
Гизбрехтам пришлось продать все свое имущество, когда они покинули Данциг в 1927 году, так рассказывала без особых эмоций Кристль, за давностью времени явно смирившаяся с потерями. За бесценок. Дом и почти все нажитое имущество, ведь железнодорожные перевозки тоже контролировала Польша, выставившая неподъемные расценки на грузовые перевозки для эмигрантов из города. Одинокие, без знакомых и родственников, со старыми родителями Людо и подростками-сыновьями на руках, Гизбрехты сначала поехали в Берлин, но тот в то время бурлил выступлениями различных партий на фоне экономического кризиса в стране. Поэтому жить в столице они не захотели, и через жребий выбрали Дрезден, где Людо обещали работу плотником. Но поработать рубанком ему пришлось совсем недолго — судьба, к огромному счастью Гизбрехтов, свела их с Шоломоном Мардерблатом.
Кристль до сих пор считала, что им несказанно повезло, когда Людо случайно зашел в аптеку Шоломона в Дрездене в поисках лекарства для заболевшего младшего сына и столкнулся с ее владельцем. Людо сам выбрал средство от кашля и даже поспорил с молодым провизором во время этого. Неудивительно, что Шоломон заинтересовался этим необычным покупателем, руки которого выдавали без слов, что прежде их обладатель не особо работал столярными инструментами. Они разговорились и удивились схожести их судеб. Оба были ровесниками, оба женаты по большой любви с юных лет. Оба хотели стать докторами, но опять же обоим не удалось этого сделать — Шоломону пришлось встать во главе семейного бизнеса «Аптеки Мардерблат» и принять на себя совсем другие обязательства.
Именно Шоломон дал Гизбрехтам все, что у них было сейчас. Именно благодаря ему они выжили в непростое время конца двадцатых — начала тридцатых годов, когда во всем мире разразился экономический кризис. Он помог оплатить обучение старшего сына Пауля на медицинском факультете в университете Берлина и достойно справить похороны родителям Людо, умершим один за другим в 1931 году.
Нет, нельзя сказать, что они дружили семьями — Мардерблаты все же держали дистанцию с ними как владелец бизнеса. Но их отношения вполне можно было назвать теплыми и доверительными. Настолько, что, когда в 1933 году нацисты взяли большинство голосов в парламенте, и начались бойкоты евреев и их бизнеса, Шоломон после раздумий переписал две аптеки в собственность Людвига Гизбрехта, полагая спасти имущество хотя бы частично. Дом и одну из аптек в Дрездене Мардерблат все же потерял, когда его вынудили оформить продажу имущества одному из чиновников Дрезденского гау за бесценок через четыре года. Как когда-то вынудили Гизбрехтов поляки продать все имущество. Все повторялось. Только в другой стране и с другими людьми. Быть может, поэтому в какой-то степени Гизбрехты так остро восприняли происходящее и совершенно без раздумий рисковали собой тогда. И продолжают это делать сейчас, как выяснила позднее Лена.
— В тридцать девятом году, после начала войны с Польшей, всех евреев стали депортировать в особые места для поселения, — продолжала Кристль свой рассказ. — Но мы уже знали, что под этими красивыми словами скрывается что-то вроде тюрьмы. Наш сын, наш Пауль… был заключен в подобное место в 1936 году как коммунист и враг рейха. Через два года он написал, что соседями по заключению все чаще становятся за преступления по крови, а не за действия или мысли. Людо разгадал его намеки, и мы спрятали семью Мардерблат. Нам удавалось прятать их более трех лет. Но, к сожалению, их убежище выдали, и они были арестованы. Их депортировали в Остланд осенью сорок первого. Это все, что мы знаем.
Лена при этих словах не могла не вспомнить Минск в сентябре того года, когда по улицам города прогнали колонну растерянных людей, говорящих на немецком языке[119]. Тогда им всем казалось удивительным, что нацисты сгоняют в гетто к евреям своих же соотечественников. Теперь же Лена понимала, что для нацистов эти несчастные были такими же лишенными права жить, как и советские евреи, невзирая на их общую страну и прошлое. А потом пришла мысль страшнее — Шоломон был таким же старым, как седой Людо. Большинство пожилых людей были убиты первыми по время погромов. Об этом ей рассказала Лея, потерявшая родителей во время второго массового погрома в ноябре, который нацисты приурочили словно в насмешку к празднику, годовщине Октябрьской революции. Именно после этого погрома стало ясно, что немцы намерены рано или поздно истребить всех жителей гетто до единого, и оставшиеся в живых стали делать для себя и своих семей «малины».
Но выживание для еврейских немцев в гетто было в разы сложнее, чем для местных. У многих советских евреев в городе и окрестностях остались верные друзья. Они старались с риском для себя найти способ передать в гетто еду или вещи для обмена. А вот немцев никого не было так поддерживать. Лея рассказывала, что советские евреи пытались помочь собратьям по несчастью, но общение с немецкими узниками гетто было строжайше запрещено на территории, к тому же им было запрещено работать в городе. Несчастные просто не имели шансов на выживание…[120]
— Почти сразу после начала войны в Минске сделали особое место для проживания евреев. Гетто. Но там были не только советские люди. Туда привезли и немцев, — Лена помолчала, собираясь с духом и пытаясь отогнать от себя любые воспоминания о том страшном месте. — Если ваш знакомый и его семья попали туда или в подобное место, то я бы не стала ждать их возвращения на вашем месте. Это место смерти. Вот для чего оно было создано.
Кристль вздрогнула, услышав эти слова. Людо же остался таким же хладнокровным, как и прежде. Он некоторое время молча курил, а потом сказал:
— Если Бог решит, что ему нужен такой хороший человек, как Шоломон, то таково будет Его решение. Я же буду молиться, чтобы Он сохранил жизнь. Думаю, сейчас для Бога все равны — евреи, коммунисты или истинно верующие. Но мы храним имущество Мардерблат не только для Шоломона, но и для его детей. Как бережно храним их самих. И для этого нам очень нужна твоя помощь.
Сначала Лена подумала, что неверно перевела слова немца. Но потом Людо продолжил:
— Шоломона и его жену Сару с младшими детьми увезли, и мы не знаем, что с ними. Господь даст, и они переживут все, что им уготовано в Остланде, и вернутся. Но его старшие дети, Эдна и Матиус, все еще здесь, в Дрездене. Я обещал когда-то Шоломону, что спасу его семью, и я намерен сделать это. Но я стар, а Кристль больна. Нам все сложнее добираться в Дрезден. Поэтому нам нужна помощь. Но ты должна знать — если об этом станет известно, нас всех арестуют и, скорее всего, повесят. Не каждый согласиться потерять свою жизнь ради чужого человека, потому мы поймем, если ты откажешься. В любом случае мы поможем тебе, что бы ты ни решила.
Лена раздумывала недолго. Вспомнился Минск, когда она почти каждую неделю ходила к забору из колючей проволоки и, невзирая на предупреждение на табличке, передавала Лее продукты и теплые вещи. Она знала по рассказам соседки, что творится там, видела своими глазами тени, в которые превратились люди за оградой, слышала по обрывкам слухов об их судьбе. Если раньше Лену нет-нет, но колола игла страха за свою жизнь, когда она помогала Лее, идя наперекор новым законам, установленным нацистами в Минске, то теперь внутри было совершенно пусто при мысли о наказании. Ни страха, ни тревоги, ни малейшей толики волнения. Смерть казалась всего лишь дверью из этой проклятой жизни, на которую Лена сейчас была обречена. Единственное чего бы хотелось, если все-таки это случится — быстрой смерти. И то только потому, что Лена опасалась не выдержать пыток и выдать нацистам какие-либо сведения.
В свою очередь Лене пришлось рассказать Гизбрехтам, что они тоже сильно рисковали, укрывая ее. Она открыто призналась, что у нее есть свой личный враг среди эсэсовцев, который не остановится ни перед чем, лишь бы найти ее снова. Он не даст так просто уйти ей в третий раз из своих рук, Лена точно знала это.
— Дважды умереть никто не сможет, — только и пожал флегматично плечами Людо в ответ на ее слова. Словно его не касалось вообще ничего из того, что рассказала Лена. Или он просто не поверил в то, что высокопоставленный эсэсовец мог настолько потерять голову из-за русской девушки. Да Лена и сама бы не поверила, что это возможно, еще какое-то время назад. Как не поверила, что сама потеряет голову от немца, служащего в войсках Германии.
Служившего, поправила себя в мыслях.
Проклятое прошедшее время, которое ей суждено упоминать всякий раз, когда она думает о Рихарде. Только прошлое. Никакого настоящего или будущего. Только прошлое…
Если Войтек и удивился тому, что встретил Лену не в подвале в очередной свой визит, а в жилых комнатах дома Гизбрехтов, то не подал вида. Он появился спустя пару дней после их тяжелого для обоих разговора, хмурый и сосредоточенный, в гражданском костюме, в шляпе и с портфелем, словно служащий конторы. Лена сразу почему-то поняла, что он пришел попрощаться. Они спустились в подвал, чтобы никто не услышал ни слова из их разговора, оставив Штефана наверху с немцами.
— Ты не изменила своего решения? — первым же делом спросил Войтек, и сначала Лена даже не поняла, о чем он. А потом покачала головой. Нет, стать женой поляка она не желала. Она была благодарна ему за все, что он сделал для нее, и за то, какой опорой был за время, проведенное в Германии, но это было бы совершенно ненужным для них обоих. И обоим разрушило бы жизнь. Так Лена и сказала открыто ему. Войтек поморщился, словно съел что-то кислое, но не стал больше говорить на эту тему.
— Есть одна квартира в…
— Не говори мне, — прервала его Лена. — Я не хочу знать этого, на случай если… если что-то пойдет не так. Гизбрехты предложили мне остаться с ними, здесь, во Фрайтале. И я приняла их предложение. Вчера я разыграла свой приезд к ним перед соседями. Теперь официально я их родственница, Хелена Хертц. Теперь тебе не нужно думать об этом. Все решилось.
Его глаза как-то странно сверкнули при этом, и Лене вдруг пришло в голову, не пожалел ли Войтек, что отдал документы немцам, а те в свою очередь передали их ей. После того как Лена узнала, что он скрывал от нее разрыв между их странами и ту волну ненависти, которая снова разделила два народа, она не доверяла ему полностью.
Войтек снова выдержал паузу, словно размышлял, что сказать ей в ответ. Но видимо, все-таки решил промолчать. Только полез в портфель, откуда достал стопку книг, перевязанную бечевкой. В одной из них, в вырезанном углублении страниц, словно в гнезде, лежал пистолет.
— Знаешь, как им пользоваться? — хрипло произнес Войтек, а потом показал быстрыми движениями, как зарядить и разрядить пистолет, объяснил, как им пользоваться, закончив наставлениями не стрелять «от живота» и помнить о количестве патронов. Потом переложил «люгер» в руку Лены и навел на стену, целясь в пятно солнечного луча. Он стоял так близко к ней, что ей вдруг стало неприятно, и она поспешила убрать пистолет обратно в тайник.
— Его нужно смазывать или чистить? — спросила Лена, вспомнив, как часто видела еще в Минске, как Йенс разбирал пистолет Ротбауэра и раскладывал на полотне, чтобы потом после определенных манипуляций собрать воедино снова.
— Если не стреляешь из него, то пистолет может лежать без чистки и смазки хоть десять лет, — ответил Войтек. У Лены внутри похолодело при мысли о том, в кого мог стрелять Ротбауэр в оккупированном городе. — Главное — храни его в сухом месте, чтобы порох не отсырел, и все будет с ним хорошо. Надеюсь, тебе не придется это делать, и что «люгер» так и останется без действия.
«Но даже если и не случится этого, то все равно не придется чистить пистолет», вдруг подумала Лена со странной решимостью, которой не было прежде. Последнюю пулю она пустит в себя. Если в Минске, когда она размышляла, сумеет ли убить себя или нет, и склонялась к тому, что вряд ли сможет, то здесь и сейчас она была готова к самоубийству. Лена много думала за эти несколько дней.
— Ты стала другой, — вдруг проговорил Войтек, поймав пальцами короткий светлый локон, спускающийся игриво на ее ухо. — Не та девочка, что приехала когда-то в Розенбург. Совсем другая сейчас. Не только волосы. Что-то другое.
Она видела в его глазах, что он хотел бы сейчас быть ближе к ней. Чтобы прощание вышло иным — с крепким объятием, таким, как он обнимал ее когда-то в Розенбурге. Но Лена протянула руку, чтобы проститься по-товарищески рукопожатием.
— Спасибо тебе за все, что ты сделал для меня, — она говорила от души, и оба знали это. До самого последнего дня она будет благодарна поляку за свое спасение. Ведь Войтек совершил поистине невозможное, как и обещал когда-то ей. — Береги себя. И надеюсь, ты еще выпьешь за конец войны, как и мечтал когда-то.
— Надеюсь, и ты выпьешь за победу союзников над нацистами. И скоро, — проговорил Войтек, принимая ее руку в свою большую мозолистую ладонь. Он помолчал немного и добавил: — Прости, что оставляю тебя здесь одну.
Но Войтек не просто пожал ее руку, как она предполагала. Лена решила не протестовать, когда он неожиданно поднес ее ладонь к губам, обжигая прикосновением горячих сухих губ. Потом что-то проговорил по-польски и поднялся из подвала в жилые комнаты, громко стуча каблуками ботинок по лестнице.
Больше им не довелось поговорить наедине. Поляки принесли с собой настоящий подарок — кусок говяжьей вырезки, и немцы в знак благодарности пригласили гостей к столу. Лена вызвалась помогать своей «тете», постепенно привыкая к своей новой роли: сначала нарезала хлеб, потом сервировала стол в столовой и принесла из кухни пузатую фарфоровую супницу, которую поставила прямо в центр стола.
Она вспомнила, как еще недавно с интересом разглядывала комнаты — с тяжелой явно старинной мебелью в гостиной, с коваными кроватями в спальнях и фаянсовыми умывальниками в ванных комнатах, с ярко-желтым абажуром потолочной лампы над овальным ореховым столом в столовой. Гизбрехты были положением намного проще, чем хозяева Розенбурга, но все равно их благосостояние удивляло Лену — собственный дом, полный мебели, фарфора и стекла. Пусть на кружеве салфеток, украшающих комод и изголовье кресел у камина, и виднелись следы ремонта, а обивка мягкого гарнитура была потерта, было заметно, что Гизбрехты все же жили лучше, чем, к примеру, соседи Лены по квартире в Минске. И снова невольно приходило в голову — зачем немцы вообще пошли войной на Советы? Чего не хватало им?
Лену вообще многое удивляло в этом доме помимо этих деталей. К примеру, Гизбрехты говорили на польском языке, пусть и не так свободно, как Штефан или Войтек. А она сама с трудом понимала разговор за столом, и теперь ей требовался переводчик — Кристль на немецком или Войтек на русском поясняли ей, о чем идет речь. А с панно фотокарточек над камином на диверсантов «Армии Крайовой» и беглую восточную работницу смотрел молодой темноволосый солдат немецкой армии. Он стоял, улыбаясь широко и открыто, с букетом полевых ромашек в руках. Любой другой бы счел фотографию очаровательной из-за этой улыбки и красивой внешности немецкого солдата, но не Лена, которая знала какие зверства могут творить люди в подобной форме.
— Это наш младший сын, Вилли, — пояснила Кристль тихо, заметив, что Лена из-за стола разглядывает семейные карточки и особенно эту. Но потупила взгляд, так и не смогла посмотреть девушке в глаза, и причина этого стала ясна, когда Людо добавил скупо и сухо, что он пропал без вести почти год назад на Восточном фронте.
По правилам вежливости после этих слов требовались слова сожаления. Но Лена никогда не смогла бы их произнести. Она не сожалела ни на толику о судьбе этого солдата, сгинувшего в окопах на ее родной земле. Единственный сын Гизбрехтов, к которому она испытывала сочувствие, был старший, находившийся в лагере столько времени, ведь был ее товарищем, коммунистом.
Ужин прошел довольно скоро. К явному облегчению немцев, Штефан и Войтек спешили уйти из Фрайталя еще до сумерек, поэтому они отказались от кофе и сухого печенья, которое еще днем испекла Кристль. Лена вдруг неожиданно для всех, в том числе и самой себя, выразила желание проводить поляков хотя бы до конца пустой в этот вечерний час Егерштрассе, и Гизбрехты, поколебавшись, согласились. Войтек же никак не выразил своих чувств, когда услышал об этом, и даже обращался только к немцам и Штефану на пороге дома.
— Я думаю, что теперь мы только привлечем лишнее внимание, если дом по-прежнему будет «чистым местом», — произнес он глухо после ожидаемых вежливых слов прощания. — Здесь уже и так будет постоянный «левый» жилец. Не будем испытывать судьбу. Спасибо, что дали убежище нашему товарище Лене, герр и фрау Гизбрехт. Это ваша последняя услуга для нас.
Штефан взглянул на него удивленно, но ничего не сказал. А вот немцы встревожились этой новости не на шутку, когда Штефан перевел им слова своего спутника.
— Что это значит? — побледнела Кристль, а Людо только сильнее стиснул зубами мундштук трубки. — Вы больше не доставите нам писем от Пауля? Вы больше не будете помогать ему там, в Польше?
— Не беспокойтесь, — заверил их Войтек, глядя куда-то в сторону, в темноту леса, шумевшую за домом за их спинами. — Мы не оставим вашего сына без помощи в лагере.
Потом он кивнул на прощание немцам, надел шляпу и зашагал прочь от дома, даже не глядя, идут ли за ним Штефан и Лена. Словно его не волновало это вовсе. Так и шли они некоторое время, удаляясь от дома Гизбрехтов. Сначала Войтек в длинном плаще, шляпе и с портфелем в руках, затем Штефан в кепке и короткой куртке под руку с Леной, подражая прогуливающейся парочке. В конце Егерштрассе, у самой границы леса, улица уходила в дорогу, по которой можно было выйти на шоссе к Тарандту и дальше к Хемницу, Цвиккау и в Тюрингию. Или можно было уйти с этой дороги в лес, а оттуда к станции, чтобы сесть на поезд до Дрездена и пересесть на другой, идущий в Герлиц, город, когда-то принадлежавший Польше как часть Силезии. Об этих путях ухода из Фрайталя Лене рассказал Людо в ночь перед ее мнимым приездом, чтобы она понимала, куда ей можно бежать в случае опасности.
Штефан не стал задерживаться. Пожал на прощание руку Лены и отошел от нее в сторону. А вот Войтек наоборот остановился и обернулся к девушке. Встал на расстоянии, молча и без единого лишнего движения. Молчала и Лена, впервые за это время вдруг ощутившая чувство потери. Да, поляк многое скрывал от нее и порой использовал «вслепую». Но он был все же своим, товарищем по несчастью, которому тоже довелось пережить плен и рабство нацистов. А еще он спас ей жизнь, позволив начать все заново.
Так и стояли некоторое время — без слов глядя друг на друга с расстояния в несколько шагов. И все сильнее разгоралось в Лене пламя сомнения в верности принятого решения. Как можно было оставаться с немцами, которых она знает всего лишь несколько недель? Быть может, лучше согласиться на предложение Войтека?.. И тут же вздрогнула от этих мыслей, прогнала их прочь, ужасаясь этой слабости. Нет, только не на таких условиях. Как товарищ, как подруга, как сестра. Но только не как жена.
Потому что всем своим существом она принадлежала лишь одному. По своей воле и без принуждения. Навсегда…
— Пора, — тихо заметил Штефан, прерывая это странное прощание, и Войтек кивнул, соглашаясь с ним. Потом взглянул на Лену в последний раз, вскинул к полям шляпы руку, сложив вместе два пальца — указательный и средний, словно отдавая ей честь. Лена не успела ничего сделать или сказать, так он быстро развернулся и зашагал прочь. Даже кивнуть на прощание не успела в ответ этому странному жесту или поднять руку в знак прощания.
Лена не могла не вспомнить с тревогой о Войтеке через год, под осень 1944 года, когда по Германии прокатятся слухи о восстании Варшавы против нацистов. Сами же немцы официально объявят о произошедшем спустя несколько недель, когда станет ясно, что полякам суждено потерпеть поражение в этом противостоянии. Ей так и не довелось узнать, пережил ли Войтек период восстания или сгинул во время боев на разоренных улицах или позднее, когда нацисты жестоко мстили за подобное безрассудство, проявляя невероятную жестокость. А может, он погиб еще раньше, так и не сумев добраться до Польши. Вестей получить об успехе или неудаче было неоткуда — больше в дом Гизбрехтов никто из поляков не стучался, прося об убежище или помощи. То ли Войтек сдержал слово, то ли действительно группа попалась в руки гестапо. И коротких весточек из лагеря в Польше больше не приходило, что вызывало в немцах часто приступы отчаяния и бессилия из-за неизвестности, которая поселилась отныне в их доме. Да, из лагеря приходили редкие открытки со скупыми посланиями «Жив. Не болею часто. Надеюсь на скорейшее исправление», но этого было так мало. Да и Кристль не верила, что это почерк ее сына — слишком уж кривым и неровным тот стал за эти годы.
— Обманули поляки, ей-ей! — иногда взрывалась она. — Знала весь, что так и будет. Нужны мы им были с Людо, вот и помогали. А как без пользы стали, так и вон! Может, Пауль уже и мертв давно, а мы все дураки старались…
Первое время Лена пыталась оправдать поляков. Говорила, что неизвестно, как и что произошло с ними. Но потом перестала, понимая, что ее голос звучит неубедительно совсем, так и мелькает в нем нотка сомнения из-за той червоточины, что сидела внутри ее самой. Да и сами немцы постарались забыть об этом, сосредоточив свое ожидание на этих открытках из неизвестного им местечка Дахау.
Тот день Лена назвала бы «днем гостей», если бы ее попросили о том. Ведь к Гизбрехтам наведались в дом не только поляки с последним визитом. Предусмотрительная Кристль зазвала в полдень к себе на знакомство с «родственницей» многочисленных соседок на чашку кофе и домашнее печенье. Лене пришлось около часа сидеть в напряжении и подбирать тщательно слова, пока ее разглядывали и расспрашивали, сочувственно охая ее мнимой потере родителей.
— Никому не доверяй, — предупредила Лену Кристль еще утром, когда замешивала тесто для печенья. — Особенно молодой фрау Дитцль, что живет в доме по соседству. И даже Ильзе нельзя говорить многого. Ты поняла меня? Она будет выглядеть дружелюбной и даже может стать твоей подружкой. Но не шибко ей верь. Просто делай все, что она говорит, и соглашайся со всем.
Так Лена и делала. Она старательно помогала Кристль во время этой короткой трапезы, подавала всем бутерброды с маслом и печенье и изредка отвечала на вопросы, обращенные к ней. Ей до сих пор верилось с трудом, что все эти немки — пожилые матери и молодые жены с крохами на руках, могли приветствовать убийства, которые творили их сыновья и мужья на родине Лены. Но она все еще хорошо помнила, как восторженно отзывалась Биргит о службе старшего сына на оккупированных территориях и как Урсула радостно распаковывала посылки с награбленным добром.
Но не потому Лене тяжело дался этот визит соседок дома на Егерштрассе. И не потому, что приходилось тщательно обдумывать слова и при этом говорить бегло и без ошибок (хотя некоторые из женщин и сами коверкали язык, как с удивлением отметила Лена). Глядя на младенца молодой фрау Дитцль («Ах, у нас почти одинаковые имена! Мой муж зовет меня Ленхе! Краткое от Магдалены»), которого та баюкала на руках, Лена не могла не чувствовать глухой боли в глубине животе, где когда-то еле ощутимо шевелился ее собственный ребенок. Она пыталась укрываться от этой боли за стеной убеждения, что, наверное, так даже лучше, что ему не удалось родиться. Какая судьба ждала в будущем ребенка немца и русской, независимо от того, чем закончилась бы эта казавшаяся нескончаемой кровопролитная война?
Но Лена не могла не думать о другом будущем, которое могло бы случиться, когда наблюдала из своего окна ярко освещенные комнаты соседского дома. Все дома на Егерштрассе стояли почти стена к стене, между боковыми сторонами была всего лишь пара метров, не больше. Теперь Лена понимала, почему Гизбрехты поместили ее больную в подвал, откуда неслышно было лишних звуков. И почему она открыто показалась в комнатах только после мнимого приезда. Соседка была как на ладони сейчас в окне, и Лена застыла в темноте, не в силах оторвать взгляда от этой картины. Магдалена Дитцль укачивала светловолосого младенца на руках, одновременно что-то показывая в книжке своей старшей двухгодовалой дочери, сидящей рядышком. Картина материнского счастья, поневоле заставляющая думать о том, не совершила ли Лена ошибки, отказавшись уехать в Швейцарию. Ей нет теперь дороги домой — в Минске ее считают предательницей, коллаборанткой и виновницей в смерти группы. Когда она так боялась сделать выбор, опасаясь никогда больше не получить возможности вернуться в Союз, этот выбор был сделан за нее задолго до этого. И теперь ее отказ выглядел совершенно бессмысленным. И она не сумела сберечь своего ребенка…
На следующий день, к вечеру, в дом Гизбрехтов постучалась Ильзе, которую Кристль ждала с каким-то странным нетерпением. Эта девушка была когда-то невестой их младшего сына Вилли, они встречались еще со школьной поры и были неразлучны до ухода Вилльяма в армию.
Ильзе оказалась симпатичной, чуть полноватой шатенкой, ровесницей Лены. На ее голове были мастерски уложены «коки» — два валика надо лбом, шелковое платье в крупные маки игриво ходило волнами широкого подола. У нее были даже настоящие чулки на ногах, сокровище для любой женщины в эту пору дефицита. Губы, накрашенные ярко-красной помадой, то и дело растягивались в широкую улыбку, от которой на щеках появлялись игривые ямочки. Она не была красавицей, но она привлекала мужское внимание без особого труда. Неудивительно, что в нее когда-то влюбился Вилльям без памяти, и неудивительно, что сейчас у нее было множество знакомых в разной среде — от администрации гау до обычных фермеров, у которых Ильзе покупала продукты в обход карточной системы. Поэтому именно к ней и обратились Гизбрехты, надеясь на помощь в трудоустройстве для Лены.
— Никаких сложностей! — заявила Ильзе, даже не задумавшись ни на секунду. — В редакции в отделе объявлений нужен человек. Я думаю, наш старый Дитер будет только рад взять человека от знакомых, а не с улицы. Зарплата, конечно, слезы, по нынешним временам, но зато карточное довольствие чуть лучше. Ты ведь умеешь печатать на машинке, верно? В твоих документах так написано. Жаль только, что у тебя нет трудовой книжки, но я что-нибудь придумаю с этим.
К счастью, для Лены Рихард, выбирая профессию для кенкарты, попал невольно в точку. Месяцы работы в штабе АРР научили ее печать на немецком алфавите пусть и не так быстро, как профессиональная машинистка, но довольно сносно. А вот азам стенографии она обучена не была, потому пришлось с деланным смущением признаться, что стенография хромает на обе ноги.
— Ну и не надо! — отмахнулась Ильзе. — Там главное — каракули бауэров да рабочих разобрать порой сложно, а так работа, скажу прямо, непыльная. Особенно сейчас, когда все чаще РАД[121] требовать занятости от женщин. Ты же не хочешь на завод или на папиросную фабрику пойти к остам, правда?
— Значит, решено! — обрадованно ударила в ладоши Кристль, боясь, что Лена вдруг выдаст себя лицом при упоминании остработников. — Если все сложится удачно, то мы будем так благодарны тебе, Ильзе, будем так обязаны…
— Полноте, фрау Гизбрехт, какие долги, — произнесла в ответ молодая немка. — Мы ведь почти стали родственниками с вами. Главное, чтобы Лена еще понравилась нашему редактору. А рекомендации я ей сама дам преотличные.
Как и договорились, в ближайший же рабочий день Лена села на поезд рано утром, чтобы встретиться на вокзале в Дрездене с Ильзе. Та специально отпросилась с работы, чтобы провести Лену в незнакомом пока городе до здания редакции и помочь с устройством, и Лена была благодарна ей за это. Сама бы она ни за что не смогла пройти по Дрездену, не держи ее Ильзе под руку. Слишком много было красных полотнищ. Слишком много шупо, солдат и сотрудников гестапо, которых Лена без труда по привычке выцепляла взглядом. Ей казалось, что вот-вот один из них укажет на нее пальцем и прикажет схватить ее как русскую шпионку с поддельными документами. Поэтому снова воскресила в памяти голос Рихарда, когда-то сумевший погасить ее волнение. Помогло и в этот раз — когда они с Ильзе подошли к зданию редакции, ее дыхание было почти ровным, а кровь не бушевала в жилах от страха.
Собеседование Лена прошла без особых проблем, как и предсказывала Ильзе. Пожилой редактор был только рад взять «своих», а не со стороны. Он не беседовал с ней долго, удовлетворившись рассказом Ильзе. Потом она и вовсе в конце увела разговор о трудоустройстве в сторону, упомянув, что ей знакомый бауэр из Перны обещал продать несколько жирных гусей к приближающемуся празднику[122]. И даже в отделе кадров также не возникло сложностей, несмотря на то что из всех документов у Лены на руках были только кенкарта и райспас. Без всяких вопросов поверили, что трудовая книжка и рекомендации Лены с прошлого места сгорели в огне пожарищ от зажигательных бомб.
— Как же ты теперь замуж-то пойдешь? — покачал головой лысоватый инспектор отдела, когда прочитал анкету, заполненную Леной ровным и аккуратным почерком. — Снова будешь заказывать анненпас[123]? Мне все равно нужна твоя родословная, чтобы принять тебя в штат. Вдруг будет проверка? Мне еще нужно уведомить гестапо, что у тебя нет полного комплекта документов.
— Когда у нас была проверка последний раз, герр Ланс? Я вас умоляю! — с легким смешком игриво произнесла Ильзе. — И зачем вам лишний раз беспокоить по такому пустяку сотрудников гестапо, когда у них и так сейчас много работы по выявлению врагов рейха? Тем более должность машинистки отдела объявлений — это не работа с государственными тайнами. Лене сделает анненпас со временем и принесет вам, чтобы вы подшили его к остальным документам. Тем более, если соберется замуж, он ей непременно понадобится.
— А вы собираетесь замуж, фройлян? — вдруг насторожился инспектор. И его вопрос был вполне закономерен. Как узнала позднее Лена, до нее в отделе объявлений работала девушка, уволившаяся в три дня — ровно столько дали ее жениху отпуска для вступления в брак, который по новым законам свершился в ускоренные сроки. — Есть жених? Здесь, в Германии, или на фронте?
— Нет, я не собираюсь замуж, — твердо сказала Лена, ощущая, как противно что-то сжалось в животе при этих словах. — Ни в ближайшее время, ни в дальнейшем.
Ее голос дрогнул помимо воли при этих словах, и Ильзе, и инспектор отвели взгляды в сторону от ее изменившегося на секунды лица. И оба промолчали. Только Ильзе спросила позднее, когда уговорила Лену зайти в небольшое кафе неподалеку от редакции, о том, что угадывалось без труда под этими словами.
— Пропал без вести или погиб? — теперь ее глаза не светились прежней улыбкой, она словно погасла на какие-то секунды.
Я видел, как горел Рихард… Видел, как он упал в море…
— Он просто остался в небе, — повторила Лена слова Рихарда из письма о своем друге и сослуживце, погибшем в Крыму. Ей хотелось думать, что он действительно сейчас где-то там, среди облаков, а не остался лежать без могилы на дне Средиземного моря.
Ильзе ничего не ответила на это, и Лена была благодарна ей. Расплатились за обед они также в полном молчании, каждая погруженная в свои мысли. Вернее, расплатилась Ильзе, отдав кельнеру деньги и свои карточки, от которых тот отрезал нужное количество.
— Потом отдашь, — отмахнулась она от возражений Лены. — Когда тебя поставят на довольствие.
Ильзе настояла на том, чтобы присутствовать при регистрации Лены в арбайтсгау[124]. Она опасалась, что Лене достанется не то распределение на общественные работы, какое бы она хотела для родственницы Гизбрехтов. И действительно, после короткого обмена любезностями с чиновницей, которой Ильзе сунула под папки на столе несколько плиток шоколада, Лене досталось «очень выгодное распределение по условиям трудовой обязанности». Правда, сначала ее едва не прикрепили к одному из многочисленных госпиталей, где солдаты вермахта проходили лечение.
— Я не смогу! — вырвалось у Лены помимо воли. Помогать выздоравливать немецким солдатам, зная, что они творят на ее родной земле! Это немыслимо!
— Видите, как она боится крови? — нашлась Ильзе в какие-то секунды, чтобы снять напряжение в воздухе, повисшее после бурного возражения Лены. — Лене готова на подвиги ради рейха, но от нее не будет ни малейшего толка в операционной или при перевязках. Можно ли ее поставить на какие-нибудь другие работы?
— У меня осталась только помощь при разборе завалов после повреждений бомбардировками, — пролистала немка бумаги, поправив краешек платка в кармане пиджака. На ткани рядом с ним висел значок Имперской службы, и Лена то и дело смотрела на этот красно-черный знак. С другой стороны, это было гораздо лучше, чем смотреть на портрет Гитлера, висящий на стене за спиной чиновницы. — Но это грязная работа, да еще и с остами. Вряд ли вашей подруге это придется по душе.
— Запишите ее туда, — решительно кивнула Ильзе, а потом пояснила Лене, растерянный взгляд которой расценила как недовольство работой бок о бок с остработниками. — Все знают, что Дрезден и окрестности никогда не будут бомбить. Так что считай, тебе несказанно повезло.
— Я рада, что ты оказалась не такой, как я себе представляла, — сказала Лене Ильзе, когда они ехали в поезде обратно во Фрайталь. Мест в вагоне не было, и они стояли в тамбуре, у самой двери, глядя, как мимо проносятся поля, на которых полном ходом шла уборка урожая, и деревья с редкой позолотой осени кое-где. — Когда Кристль позвонила в редакцию и попросила о помощи своей родственнице, я решила, что ты такая же, как эти фольксдойче, которые просто заполонили Дрезден после возвращения Силезии. Но ты другая. Похожая на меня.
Ильзе сначала коснулась рукава горчичного платья Лены, а потом провела рукой от своего плеча вниз к подолу платья из ярко-красного крепа, показывая, что говорит о внешнем виде. Они действительно отличались от других женщин в вагоне, типичных сельских тружениц и домашних хозяек — стройные, красивые, обе в ярких модных платьях. Проницательная Кристль знала, чем зацепить внимание Ильзе, и это действительно сработало.
Лена только улыбнулась в ответ уголками губ, словно соглашаясь с ней. Внутри же все так и трепетало от ледяного гнева о подобном сравнении. Пусть внешне они и похожи, как Лена видела в отражении стекла вагона — модная прическа, алые губы, одинаковый силуэт платьев, маленькие сумочки в руках. Но внутри они были разными. И по-другому не может быть.
На станции точно так же, как день назад, работали военнопленные. Лена специально задержалась, делая вид, что у нее расстегнулась туфелька, чтобы после отхода пассажирского поезда в Цвиккау посмотреть на соседние пути. Только в этот раз они уже не грузили уголь в вагоны. Их строили в ровные колонны, подгоняя дубинками особо зазевавшихся. От резких выкриков, летящих с противоположной стороны, у Лены всякий раз внутри сжималось от негодования.
— Пойдем, — схватила ее, застывшую на опустевшей платформе, под руку Ильзе. — Мы успеем зайти в аптеку к герру Гизбрехту. Она как раз рядом с администрацией — занесем твои бумаги. Обожаю мятные леденцы, которые продаются в аптеке Гизбрехтов! Вилли часто приносил мне их. Пойдем! Не бойся этих русских! До Дрездена не больше пяти километров. Можно купить тебе велосипед, чтобы ты не ездила поездом. Это и дешевле, и намного удобнее — не будешь привязана к поездам, они вечно задерживаются! Пойдем же…
Тридцать девять. Военнопленных было ровно тридцать девять. Лена успела сосчитать их наскоро, пока Ильзе щебетала о велосипеде, а потом и вовсе перескочила на рассказ о ближайшем собрании «Веры и красоты»[125], где она познакомит Лену «со всеми девочками».
Ильзе не осталась ночевать у Гизбрехтов, как ни уговаривали ее те. Уехала последним вечерним поездом в Дрезден, где снимала квартиру вместе с девушками-коллегами из редакции. Людо лично проводил ее до станции, оставив жену и Лену убирать со стола и мыть посуду. Первое время они делали это в полном молчании, пока Кристль не произнесла тихо:
— Через три дня — суббота. По субботам я обычно навещаю кое-кого. Мы поедем вместе, если все будет хорошо за эти три дня. Пришло время передать тебе дело.
— Почему вы не попросили Ильзе? — не могла не спросить Лена. — Вы сами говорили, что она вам как близкая родственница. Почти как дочь. Почему не она?
Кристль долго молча вытирала мокрую посуду, которую принимала из рук Лены, и девушка уже не ждала ответ, когда немка снова заговорила. Поставив тарелки ровной стопкой и аккуратно сложив на них приборы, она вдруг подняла голову и посмотрела куда-то в вечернюю темноту за окном, где мелькал огонек трубки возвращающегося со станции Людо.
— Потому что когда-то я уже имела глупость быть с ней откровенной, — коротко ответила Кристль, и Лена поняла по ее тону, что предупреждение быть осторожной с Ильзе не просто слова. — Больше я такой ошибки не сделаю. И ты тоже помни об этом.
После ужина Гизбрехты и Лена разошлись по своим комнатам, пожелав спокойной ночи. Это была не первая ночь Лены в этой новой спальне, но почему-то сон не шел к ней. То ли это сказывалось волнение из-за первого дня работы завтра, то ли пережитые за сегодня события никак не давали покоя. Она все ворочалась и ворочалась в постели, сбивая простыни, пока не услышала крик ребенка, заставивший сесть на кровати, а потом и вовсе подойти к окну.
В этот раз не фрау Дитцль качала малыша. В этот раз успокаивал плачущего сына мужчина. Лена видела только его стриженный светловолосый затылок и широкую спину в белой рубашке. На стуле рядом с кроваткой висел знакомый серо-голубой мундир, при виде которого ее сердце даже застыло на какие-то мгновения в груди. Правда, нашивки на кителе были совсем другого цвета, но разве это имело значение для ее памяти, вечной мучительницы?
Я хочу быть твоим мужем. Хочу, чтобы у нас был дом, где всегда будет светло и уютно. Хочу иметь двух детей с твоими большими глазами — мальчика и девочку.
Если бы Лена верила в Бога, то, наверное, решила сейчас, что все это послано ей в наказание за эту любовь к врагу, которой не должно было быть. Смерть Рихарда, потеря ребенка, невозможность вернуться домой, чужое имя и личность. Жизнь, которая стала настоящей пыткой — бессмысленной и беспощадной. Словно кто-то снова и снова цепляет корку засохшей крови на затянувшейся ране и пускает кровь. Чтобы потом снова повторить это, причиняя боль и не давая зарубцеваться шраму.
А потом, под утро, когда над Фрайталем начал алеть рассвет, пришла такая ясная и простая мысль, которая вдруг поставила все на свои места.
Тридцать девять. Она будет жить сейчас ради тридцати девяти жизней, раз у нее отняли другое. Во искупление тех жизней, которые Рихард когда-то отнял в небе над Крымом. Во искупление своей запретной любви.
И неважно чем это может обернуться для нее самой. Потому что она уже давно мертва. Ее сердце замедлило свой ход, когда самолет Рихарда загорелся в воздухе, и медленно умирало, пока скальпель немецкого доктора не вырезал из нее последнее, что давало силы жить. Она умерла именно тогда, и неважно, что она по-прежнему слышит стук сердца в ее теле, гоняющего кровь по жилам.
Искупление. Это единственное, что ее будет держать на этом свете сейчас.