Сначала Лена не поняла, почему Костя назвал ее так странно, изменив привычное памяти прозвище. Не сразу вспомнила, как злорадно хвалился когда-то в Розенбурге Ротбауэр тем, как отравил ее прошлое своей ложью. Во рту тут же стало невыносимо горько, а в груди все сжалось от боли.
«Вы слышали, это Балерина сдала группу… Она ведь жила с немцем. И не просто жила, а сожительствовала. Шлялась с немцами по ресторанам и театрам, это все знают, видели-видели. Наши думали, что она собирает информацию, а она старалась только ради новых хозяев. Говорят, она сейчас в Берлине. Живет и в ус не дует… Немецкая подстилка!»
При воспоминании о том визите Ротбауэра и о том, что за ним последовало, в животе противно заныло от ощущения пустоты, которая теперь стала вечным ее спутником. Дернулся уголок рта от захлестнувших чувств, и глаза Кости еще больше потемнели, когда он заметил это.
— Скажи своим немцам, чтобы ушли вон. Неважно куда, лишь бы их не было в доме сейчас. Не хочу лишних ушей, — сказал он резко и добавил уже на ломанном немецком, обращаясь с приказом к Гизбрехтам. — Уходить! Вон! Сейчас!
— Я не уйду! — также резко бросила Кристль в ответ, выпрямляя спину гордо и смело, хотя по бледности ее лица можно было без особого труда понять, как ей страшно. — Мне не нравится этот русский. Я знаю, зачем они так нагло приходят в порядочные дома, где живут немки. Я не уйду! Если у него поднимется рука на старую женщину ради его похоти, пусть будет так. Можешь так и перевести ему, Лена!
— Мама, ты сошла с ума! — бросил ей со своего места от двери Пауль. Костя же, разгадав ее сопротивление, полез в кобуру, достал пистолет и положил его на стол немой угрозой. Пауль едва ли не затрясся, когда увидел оружие. — Мама, прошу тебя! Мы должны делать то, что он говорит! Мы должны уйти!
— Уходи сам, если ты так желаешь! Я не брошу Лену одну! — откликнулась на это его мать, и Лена поняла, что должна вмешаться.
— Куда они пойдут? Сейчас комендантский час, их арестуют за его нарушение, — обратилась Лена к Соболеву, заступаясь за Гизбрехтов, и ему явно не понравилось это, судя по выражению лица.
— Мне плевать, если говорить откровенно. Но если тебя это так заботит, патруля нет на улице сейчас рядом. Немцы могут пройти к соседям незамеченными.
Убедить встревоженную Кристль уйти из дома составило Лене немало труда, но все-таки удалось. Та сдалась только, когда девушка поклялась ей, что хорошо знает этого русского офицера по довоенной жизни, и что он ни за что не причинит ей вреда. Впрочем, в последнем Лена не была так уверена, ощущая на себе тяжелый взгляд Кости, который она безуспешно пыталась разгадать все это время. Совсем не так она представляла их встречу в Розенбурге когда-то бессонными ночами в первые месяцы плена.
Он должен был быть бесстрашным воином, спасающим ее из плена как принцессу. И как в любых сказках, непременно обязан быть счастливый конец. И он действительно был бесстрашным воином, заслужившим награды, которые она видела сейчас на его форме. Только вот она уже не была той девушкой из сказки. Невинная Одетта для него исчезла, превратившись в Одиллию с черной как смоль душой.
Поэтому Лена совсем не понимала, как ей следует вести себя сейчас с этим незнакомым знакомцем, сидящим напротив нее за столом. Ей до дрожи в пальцах хотелось коснуться его и убедиться, что это не очередной сон, это действительно Котя, пусть и такой отстранено-злой. Но она не смела даже шевельнуться сейчас под его пристальным взглядом. Да и разговор не задался с самого начала, едва за Гизбрехтами закрылась дверь дома.
— Котя…
— Не называй меня так! — оборвал он ее тут же. Опасно шевельнулись желваки.
— Ты голоден? — попробовала Лена начать разговор иначе, явно снова совершив ошибку.
— Ты предлагаешь мне немецкие объедки? — едко спросил Соболев, сверкнув глазами. — Спасибо, нет! Что предложишь еще? Водку? Твои немецкие друзья убеждены, что любой вопрос должен решаться водкой сейчас. Или может, предложишь мне какое-нибудь барахло и побрякушки, чтобы задобрить, как они часто делают?
От жесткого тона Кости сжалось горло, и Лена не смогла ничего возразить на это. Только сидела и молчала, глядя в его суровое лицо. Спустя пару минут напряженной тишины и напряженной дуэли взглядов Соболев не выдержал первым.
— Ну? Так и будешь молчать? Или хотя бы попытаешься оправдаться? Видел бы тебя Коля сейчас! Благо, он…
— Он — что? — тут же зацепилась за эти слова Лена, чувствуя холодок страха и неприятного предчувствия, пробежавшего по спине. Действительно, столкнуться с братом с немецкими документами и ее историей было бы…
А потом поняла ответ, разгадав по взгляду Соболева, в глубине которого на какие-то мгновения мелькнула скорбь. Лена постоянно прежде отгоняла от себя эти мысли, предпочитая затолкать их куда-нибудь подальше в своем разуме. Ей казалось, что, если их спрятать там, подозрения так и останутся таковыми, и никогда не станут реальной потерей, от боли которой так и скрутило все внутри в те секунды страшного осознания.
— Вспомнила о том, что у тебя есть брат? — зло осведомился Соболев, явно желая причинить боль. Словно проворачивал нож в ране, который всадил с размаху. — Коля погиб в сентябре сорок третьего при паромной переправе через Днепр под огнем авиации твоих фашистских друзей. Погиб геройски, и я рад, что он так и не узнает…
Лена даже не поняла, что потеряла сознание при этих словах. Только-только она сидела за столом и смотрела в глаза Кости, а потом — темнота. Первое, что Лена увидела, выплыв из обморочного мрака, было встревоженное лицо Соболева.
— Прости, я не должен был сообщать тебе об этом вот так, — произнес он чуть виновато и как раньше мягко, помогая ей подняться с пола и усаживая на стул. Потом по-хозяйски прошелся по кухне, чтобы найти стакан, налить в него воды из кувшина на столе и подать Лене. — Не ради тебя. Ради памяти Коли…
— Расскажи мне о нем, — схватила его слабо за руку Лена, удерживая возле себя в волнении и не давая отойти. — Ты видел его после начала войны? Что с ним было? Как он жил все это время? Расскажи мне о нем хоть что-то!
Она не ждала, что Костя ответит на ее отчаянную мольбу. Но он подчинился — подвинул для себя стул и расположился рядом с ней за столом, положив большие ладони так близко к ее маленьким. Но не коснулся их ни разу за время своего рассказа. Не трогали его и слезы, медленными ручейками стекающие по ее щекам.
Коля не попал на фронт ни в первой волне мобилизации, ни во второй. Не брали его и добровольцем, хотя он настойчиво ходил в военкомат и подавал заявление раз за разом. Во-первых, он был слишком ценным специалистом. Во-вторых, он был…
— Кем он был? — уточнила Лена, когда Котя замялся на этом месте своего рассказа. Но все же ему пришлось продолжить нехотя.
Во-вторых, Коля был наполовину немцем. В первое время советских немцев не только отстранили от важных должностей и взяли под наблюдение[202]. Некоторые из них были даже арестованы по подозрению в возможном пособничестве врагу или высланы вглубь страны из крупных городов, к которым все ближе и ближе подходили нацистские войска. Эта ситуация коснулась дяди и тети Лены в Москве. Их не выслали, как высылали советских немцев Поволжья в первые месяцы войны. Но указ, назвавший немцев диверсантами и шпионами, либо их укрывателями, кардинально изменил их жизнь, как и других граждан немецкой национальности, проживающих в городах и областях огромной страны. Прежние знакомые и многие друзья перестали общаться. Соседи обходили стороной, словно прокаженных. Начались шепотки на работе. И поэтому не стало неожиданностью, когда дядя Лены получил направление о переводе в Саратов. Ему надлежало уехать сразу же после получения этого распоряжения, а тете Оле давали время на сборы в три дня и отправляли одним из эвакоэшелонов.
— Что с ними сейчас? — взволнованно спросила Лена, и Костя посмотрел на нее почти с тем же выражением, что и раньше, когда сообщил о гибели брата.
— Твой дядя Отто в Челябинске, насколько известно моему отцу. Начальник производства на одном из заводов. Его дело быстро разрешилось, он вернулся на прежние позиции, но возвращаться в Москву не пожелал. Так и остался на Урале, где довелось работать во время войны. А тетя Оля… она не доехала тогда до Саратова. Их эшелон разбомбили под Тамбовом. С тех пор никто не знает, что с ней. Теперь ты понимаешь, почему Коля все яростнее рвался на фронт? Война отняла у него всю семью! Всю!
Снова перехватило дыхание в груди при воспоминании о маленьком тельце в ситцевом платьице, лежащем в поле, опаленном огнем от взрывов. О тяжести на своих руках, которая навсегда останется на сердце. В день, когда Коля наконец-то попал на фронт, его дочь была уже почти полгода, как мертва. Чувствовал ли он эту потерю сердцем? Не она ли так отчаянно гнала его на фронт?
Лена силилась рассказать Коте о том, как погибла маленькая Люша, но так и не могла выдавить из себя ни слова, кроме ее имени, как ни пыталась. Все начинала, а потом в груди перехватывало дыхание, и она теряла голос и только ловила ртом воздух, как рыба. И только тогда Котя накрыл ладонями ее руки и сжал ласково, прерывая ее попытки.
— Я знаю, Лена, все знаю, — кивнул он еле заметно, поджав губы скорбно. За время их разговора его глаза покраснели от слез, которые он сдерживал с трудом. — Лея рассказала мне о Люше. Мне очень жаль.
— И мама, Котя… мама тоже погибла, — произнесла Лена и не сдержалась в этот раз при мысли о смерти мамы. Разрыдалась. С надрывом, больно отдающимся где-то в груди. И Соболев не сдержался. Потянулся к ней, чтобы обхватить в крепкое объятие и прижать к себе, разделяя с ней горе всех потерь, что ей пришлось пережить. Облегчая боль этим объятием, которого она так жаждала с момента, как увидела его.
Она потеряла всех. Эта проклятая война забрала всех ее родных. Не осталось совсем никого.
— Почему? — вдруг отстранил Костя от себя Лену и вгляделся в ее лицо, обхватив ладонями ее зареванное лицо. — Почему ты сделала это?
В его голосе было столько муки, что она тут же оцарапала Лену, словно острое лезвие. Сначала даже почему-то пришло на ум, что он говорит о том, что она полюбила немца. Вспыхнула от стыда за то, что теперь не так чиста и невинна, как та девушка, которой еще помнил ее Котя. А потом поняла, что он спрашивает ее совсем о другом. И осознала еще одно, что едва не пропустила во всплеске эмоций во время их разговора.
— Лея? — потрясенно произнесла Лена имя соседки, кого считала погибшей давным-давно в Минске. — Лея жива? Ты ее видел?
— В августе сорок четвертого, после того как освободили Минск, — подтвердил Костя, снова посуровев лицом. — Я тогда просто землю рыл в те дни короткого простоя под городом, чтобы найти хотя бы что-то о… о вас. Люди подсказали, где найти Лею. Она как раз готовилась к отъезду в санаторий в Поволжье, ждала проездные документы.
— Я думала, она погибла в марте сорок второго, — ошарашенно и одновременно радостно произнесла Лена. — Немцы так часто устраивали погромы в гетто, а она… Лея! Подумать только, она жива!.. Какое счастье! А Яков? Она… она знает? Якова же…
В голове тут же возникло воспоминание о казнях в Минске, о повешенных подпольщиках на столбах улиц, о следах ужасных пыток, которые тем приходилось переживать в тюрьме перед смертью. Думать о том, что пришлось пережить Якову перед казнью, было больно и страшно. Но еще больнее было оттого, что пара Йоффе никогда больше не будет вместе. Война забрала у Леи не только ребенка, но и мужа.
— Она знает о казни Якова, — подтвердил Костя страшные подозрения Лены. Должно быть, Лея ненавидит ее теперь, что было совсем неудивительно, но невероятно больно и обидно из-за несправедливости лжи, которой замарали ее имя на родине.
Как рассказал Костя, бывшая соседка Дементьевых потеряла в этой войне не только мужа и ребенка. Из-за того, что укрытие, в котором Лея пряталась в гетто от нацистов, было слишком маленьким для ее роста, а лежать приходилось слишком долго без движения, помимо сильной дистрофии Лее досталась еще и атрофия мышц, из-за которой та едва ли сможет ходить в будущем самостоятельно. Лея спаслась, но на всю жизнь оставалась инвалидом, прикованная к костылям.
— Она не верит, что ты предала Якова и остальных, — добавил Соболев. — Так и сказала мне, когда я нашел ее в больнице под Минском. Что если ты не сдалась сразу же, то едва ли сдалась бы тогда. И велела мне не верить во все эти слухи. И я пытался. Надеялся, что все это какое-то недоразумение. Пока не увидел тебя в Дрездене несколько дней назад и не нашел здесь, в этом доме и под немецким именем. Помнишь? Ты ехала в госпитальной полуторке. Ты даже не представляешь, сколько здесь, в Дрездене, этого транспорта! Я обошел десяток складов, пока мне не подсказали, что стоит спросить и у госпиталей. В третьем, здесь, во Фрайтале, повезло. Если можно, конечно, так сказать.
— Значит, ты знал обо всем до того, как приехал сюда? Что Хелена Хертц — это я? Еще до того, как зайти в контору?
— Я наблюдал за тобой несколько дней, — признался Костя. — И все никак не мог понять, ты ли это или просто похожая девушка. Пару раз я уже обманывался так.
В его голосе прозвучало что-то такое, что Лене захотелось коснуться его руки, как когда-то утешал ее Костя. Но Соболев заметил ее жест и тут же ушел от этого касания, словно не желал его.
— Этот перевод словно в руку был. Если бы я не знал, что ты работаешь в администрации Фрайталя, я бы отказался. Оставлять моих ребят в батальоне ради штабной работы, пусть и по профилю прежнему… Я же геолог, помнишь? Геологоразведочный институт…
Она помнила. Каждую деталь о нем из довоенного времени. Каждую встречу в Москве, когда он встречал ее после занятий в училище. Пусть и редко, раз или два в неделю, но все же…
Яблоки, которые он приносил ей, зная, что она держит режим питания. Замша его куртки. Открытая широкая улыбка, которой она всегда любовалась. Трепет в животе в его присутствии.
— Меня как молнией ударило, когда я увидел тебя тогда. Если бы ты не крутила волосы, наверное, и не узнал бы. Дурацкая твоя привычка, помнишь? — при этих словах Костя вдруг взял один из ее коротких локонов, скользнул им между пальцев, улыбнувшись грустно. — Раньше ты крутила кончик косы, когда волновалась. И часто при мне. Так Коля догадался о том, что ты была влюблена в меня…
Прошло столько времени с той поры. Сейчас даже те дни казались нереальными, словно кадрами из кинокартины. И сама уже была совсем не та девочка. Но Лена все равно покраснела, когда он произнес это, отвела взгляд в сторону.
— Что они сделали, чтобы заставить тебя пойти на это? — вдруг больно сжал ее руки Костя. Так что едва не вскрикнула, когда костяшки ее пальцев вжались в нежную кожу, угрожая переломиться, словно тонкие веточки. — Что заставило тебя? Скажи же мне!
— Я не делала этого! — сорвалась вдруг Лена в крик, который словно собирался с силами на протяжении последнего времени и вот наконец-то нашел выход. — Я не предавала никого! Не делала этого, слышишь? Да, иногда хотелось сдаться. Ты даже себе не представляешь, что во что превратился Минск под немцами! Хотелось уступить, покориться или просто умереть! Потому что сил больше не было. Совсем, понимаешь?
И снова дыхание стало изменять ей в сдавленных болью легких. Оттого и заговорила рубленными фразами, с трудом побеждая скованность мышц.
— Потому что я была одна против всех! Но была мама! И была Лея в гетто! Их нужно было кормить! И никто бы не помог, кроме меня! А я была одна! А потом Яков! И долг перед родиной!.. И нужно было хоть что-то делать!.. И я не могла! Не имела права, понимаешь?! Даже умереть я не имела права тогда. Но я не предавала тогда, в Минске, слышишь? Что бы и кто бы ни говорил!
Лицо Соболева за время этого отчаянного крика побледнело под легким загаром. И темные глаза на фоне этой бледности стали почти черными омутами, в которых нельзя было разглядеть даже отголосок каких-либо эмоций. Но руки ее он выпустил из своей железной хватки, чуть ослабла линия подбородка, опустились напряженные плечи.
— Расскажи мне, — резко приказал он охрипшим голосом. И она подчинилась этому приказу и рассказала. О том, как пытались выбраться из Минска и попали под налет нацистов. Как погибла Люша, которую она положила рядом с дедом, подхоронив девочку в могиле отца на «Кальварии». Как потеряла маму, когда та лишилась рассудка из-за потери внучки. Как жила в оккупации первые годы — в бесконечном страхе, холоде и голоде. Как пыталась спасти Лею в гетто, куда носила ей еду, рискуя жизнью. Как встретила Якова и начала работать на одну из подпольных организаций, которых в Минске было немало, судя по проводимым акциям и страшным почти ежедневным казням. Город был взят, но город не склонил голову и все еще боролся с врагом.
— Ты знаешь еще кого-нибудь из подпольщиков, кроме Якова и этого мальчика? — спросил Костя, когда услышал про то, что она делала в Минске. — Кто может подтвердить, что тебе было именно приказано уйти с фабрики для работы в фашистской конторе? Кто может быть свидетелем?
Увы, Лене пришлось разочаровать его, как она расстраивалась неизменно сама, понимая, что свидетелей ее работы в подполье вообще не осталось. Никого, кто бы подтвердил ее слова. Ради конспирации в организации соблюдалось строгое правило — работали в городе только «звездами» по пять человек. И даже в «звезде» в большинстве знали друг друга в основном под кличками, а не под реальными именами. При этом только один из них имел связь с другой «звездой» и далее по цепочке. О «дяде Коле», возглавлявшем организацию, Лена только слышала и никогда не видела воочию. И уж тем более, не знала настоящего имени главы организации.
— Из нашей «звезды» почти все погибли. «Казимир» попал в засаду у одной из наших явочных квартир в апреле 1942-го. Тогда немцы взяли нашего «печатника», который делал поддельные документы и антинацистские листовки. Якова и Василька казнили после неудачного покушения. Остался только «Рябой». Но я не знаю его настоящее имя. Знаю только, что он местный, из Колодищ. Но не уверена… если тогда взяли всех нападавших на Ротбауэра…
Лена увидела во взгляде Кости тень подозрения, мелькнувшую при этих словах, и почувствовала очередной укол в сердце при этом недоверии. Но разве она могла его винить за это, учитывая, что ни одного свидетельства в ее защиту не было сейчас? Только ее слова.
Но она подавила в себе эмоции и постаралась найти силы, чтобы продолжить дальше рассказ. О том, как пыталась предупредить Якова, заметив усиление сопровождения Ротбауэра, и как попала в число угнанных на работы в Германии. Рассказала о том страшном пути в товарных вагонах, о «рабочем аукционе», где немцы покупали себе русских рабов, и о том, как оказалась в Розенбурге служанкой. Как познакомилась с Войтеком, работавшим на англичан, как собирала сведения для него, о явке на Вальдштрассе. Но о своих чувствах к Рихарду интуитивно умолчала, подмечая острую реакцию Соболева при каждом упоминании немецких обитателей замка и особенно офицера люфтваффе.
— Я все равно не понимаю, — лишь раз прервал ее рассказ Костя, словно подсказывая молчать о другой стороне ее истории, когда она рассказала, как Рихард спас беглянок от эсэсовцев. — Почему этот немецкий ублюдок не сдал вас тогда? С чего вдруг такое милосердие к вам, русским служанкам?
— Все люди разные, — осторожно выбирая слова, произнесла Лена.
— Фашисты — не люди, — отрезал Костя, шевельнув желваками, словно одно даже слово «фашисты» ему было ненавистно произносить. — По крайней мере, не нацистские армейские марионетки фюрера.
Как можно было, слыша это, рассказать ее историю полностью? Как не умолчать о Рихарде? При том, какую часть жизни Лены он занимал, и какую огромную часть сердца навсегда завоевал, это казалось невозможным, но все-таки ей это удалось. Провал явки на Вальдштрассе. Приезд Ротбауэра в Розенбург, так неожиданно совпавший с этим событием. Арест. Неожиданное спасение поляками по пути в лагерь. И вот она здесь, в предместье Дрездена, спасенная когда-то от смерти Гизбрехтами.
Обреченная с тех пор жить под немецким именем. Обреченная стать чужой для своих…
В конце ее истории Соболев ничего не сказал. Резко поднялся с места и прошелся молча по комнате, задержавшись у буфета, на полках которого стояли фотографии в рамках. Наверное, она слишком часто смотрела на лицо Рихарда на фотокарточке, когда рассказывала о прошлом, подумала Лена, заметив его неподдельный интерес. А может, немецкая форма привлекла его внимание. Он долго смотрел на фотокарточки — на лица Вилли и Рихарда. А потом легкими щелчками опрокинул рамки с опор.
— Как-то все так странно выходит, — задумчиво произнес Соболев. — Не немцы, а сплошь и рядом доброта и милосердие. И все они готовы помочь тебе. Почему? Для чего им, нацистам, рисковать собой ради какой-то русской? При том, что для них ты была унтерменш, «недочеловек», как и все советские люди.
— Ты можешь спросить Кристль об этом, — предложила Лена, чувствуя обиду за чету Гизбрехт, которую Костя сразу же причислил к нацистам. — Я не могу ответить за нее. Но все, что я рассказала — истинная правда. Я не солгала ни в чем.
Лишь умолчала о некоторых важных деталях, как напомнила совесть. И Лене стало горько от понимания, что ей придется делать это и дальше — молчать и надежно прятать часть своего прошлого. Потому что эту часть невозможно понять и принять умом. Ни сейчас, ни потом.
— Я не знаю, что и думать, — честно признался Костя, по-прежнему не глядя на нее. — Я не знаю, что мне делать сейчас. Знаю только одно — я виноват во всем этом не меньше. Если бы я тогда пришел за вами…
Ей хотелось подойти сейчас к нему и хоть как-то унять эту боль, которая явно слышалась в его голосе. Раньше она бы так и сделала без раздумий. Но сейчас она не смела даже сказать что-то, боясь натолкнуться на очередную волну неприятия и злости к себе. И нарушить то хрупкое равновесие, которое установилось между ними к финалу ее рассказа.
Долгое время после они молчали. Костя курил, наполняя комнату папиросным дымом, от которого неприятно щекотало в ноздрях, и першило в горле. Лена же просто смотрела в окно, за которым постепенно светлел рассвет следующего дня. Тишина была благом для обоих сейчас. Когда можно было просто чувствовать присутствие другого рядом спустя столько времени и радоваться этому подарку судьбы пусть и с оттенком горечи.
— Можешь не бояться, — резко бросил Костя, когда вдруг встал из-за стола, собираясь уходить на рассвете. — Я не расскажу о тебе и о твоих немцах капитану госбезопасности. Пока, по крайней мере, не разберусь сам. У Безгойроды есть только черное и белое. А у тебя сплошь все какая-то непонятная серость. Так что — до встречи в конторе, фройлян Хертц.
И только сейчас Лена набралась смелости, чтобы спросить о его родных, боясь, что он не ответит ей, потакая озлобленности, ходившей волнами под его кожей.
— Мама сейчас в Москве, — тихо ответил Соболев уже от порога комнаты. — Вместе с папой. У него сейчас новая должность в наркомате обороны. А бабушка… бабушка умерла еще летом сорок первого.
— О, Котя…
Но ее сочувствие так и осталось без ответа. Костя просто вышел вон, даже не дождавшись реакции на свои слова. И это стало очередным камнем тяжелого груза на душе, который остался после этой ночи.
— Я так боялась, что русский причинит тебе вред. Он выглядел таким суровым, — сказала Лене Кристль с явным облегчением, когда нашла ее на рассвете на заднем крыльце невредимой, но с залитым слезами лицом. — Вернулась, как только он ушел. Что случилось, Лена? Что с тобой?
— Мой брат погиб, Кристль. Почти два года назад. Я только сейчас поняла, что даже не спросила, где он похоронен. Какая же я…
— Моя деточка, мне так жаль, — привлекла ее к себе немка, надеясь своими объятиями хотя бы на толику унять ее боль. — Но теперь он на небесах со своей дочерью и матерью. Твоя маленькая племянница не одна…
Никогда в жизни Лена не жалела в то, что не верит в Бога и все остальное, связанное с ним, как в эти минуты. Потому что религиозные заблуждения могли бы принести облегчение, пусть и минутное. И горе не так терзало ее бы своими острыми когтями, приглушенное флером самообмана.
— Он меня ненавидит. Котя… тот офицер, что был здесь, — произнесла Лена после долгих минут тишины, озвучивая то, что терзало ее на протяжении всей долгой ночи. — Когда-то я любила его первой детской любовью и так сильно мечтала стать его женой. Когда-то мы были очень близки, как и наши семьи. А теперь он меня ненавидит.
— Ему так же больно, как и тебе, моя дорогая. Я видела его, когда он уходил. Ему словно душу вывернули. Больно и горько — да. Но ненависть… Ее нет.
— Ты просто не понимаешь, Кристль…
Но видимо, Кристль понимала в этом все-таки больше, чем сама Лена. Потому что рано утром в понедельник работа в конторе началась, как обычно, без каких-либо происшествий. Никто не арестовал ее, не обвинил в измене и предательстве. Весь день Соболев показывал своим видом, что не желает никакого общения с немецкими машинистками, поэтому с ними контактировал его коллега, лейтенант Воробьев, составляя список шахт, работающих и законсервированных, для того чтобы исследовать их в дальнейшем. Это не удивляло немцев — и прежде приходилось встречаться с явным отторжением и неприятием со стороны советских офицеров, которые своими глазами видели, какое зло творили нацисты на их родной земле. Поэтому не одна Лена удивилась, когда по окончании того рабочего дня к ее столу подошел Соболев и предложил проводить до дома.
— Прогуляемся и поговорим? — бросил он сухо, и Лена согласилась, хотя с трудом удержалась от напоминания, что представителям советских войск и местному населению «настоятельно рекомендовано не вступать в близкие контакты», о чем не уставал напоминать Безгойрода немецкому персоналу. Подобное сближение сулило не только мелкие неприятности Соболеву, но и лишнее внимание со стороны отдела госбезопасности Лене, а также делало ее предметом пересудов местных жителей их небольшого городка. О последнем Лена переживала, впрочем, меньше всего — подумаешь, соседи бы сплетничали вечерами после работ, что племянница фрау Гизбрехт «связалась» с русским ради продовольствия или защиты. Не она первая, и, как подозревала Лена, не она последняя.
— Я много думал вчера и сегодня, — без лишних предисловий начал Соболев разговор, к которому оба готовились за время долгих минут тяжелого молчания, прошедших с момента, как вышли из конторы и направились неспешным шагом к Егерштрассе. — Я все еще не понимаю… никак не могу. У меня просто пока не укладывается в голове… Но одно я знаю определенно — если бы я тогда вернулся за тобой, если бы вывез из Минска, ничего бы этого не было. И я виноват… Я виноват в том, что ты стала… что ты оказалась здесь!
В этих словах было столько боли, что Лена не могла не остановиться на месте, чтобы все-таки коснуться его в попытке стереть эту боль, терзающую его. Но тронуть его на глазах прохожих — как немцев, так и советских солдат и офицеров не могла. Потому просто скользнула пальцами по рукаву его гимнастерки робко. Костя успел поймать ее пальцы у манжеты и сжал так легко и нежно, к ее удивлению, что у нее чуть закружилась голова, и навернулись слезы на глаза, когда это пожатие совершило временной скачок в сорок первый.
— Твоей вины…
— Я виноват, — прервал он ее. — Не утешай и не спорь. Я виноват! Ты даже себе не представляешь, как часто я представлял, что делаю все иначе в те первые дни войны. Я не ухожу от вас в то утро. Или забираю вас вместе с собой в Дрозды на дачу за своими. Или не слушаюсь отца… Я не общался с ним почти четыре года. Не виделся во время отпусков, не писал, — признался Костя, и эта откровенность отозвалась неприятным ощущением в груди Лены. Она помнила Соболевых дружной семьей. Узнать, что в ней случился разлад, было больно. Особенно из-за того, что именно она стала причиной этой ссоры, ставшей пропастью между отцом и сыном.
— Отец обещал мне, что позаботится о вашей эвакуации, если это потребуется. Он дал мне слово, поэтому я поддался на его уговоры сопровождать маму и бабушку. Отец сказал, что мне нужно отвезти их в Оршу, откуда они в случае нужды смогут уехать дальше — в Смоленск и Москву, где их готовы принять друзья семьи. Я думал, что я успею вернуться! Думал, что вывезу своих из города, и вернусь за вами. Но бабушка…. Сердце, ты же помнишь, оно у нее постоянно барахлило. Папа приказал ехать не в Минск в больницу, а дальше. Мы довезли ее до больницы в Орше, и там у нее случился удар. Отнялись ноги. Я не мог оставить их одних в том хаосе, что творился тогда. Я не мог, понимаешь?! А потом стало поздно — немцы заняли Минск… мне пришлось повернуть обратно… Я пытался прорваться к вам, Лена. Но мне пришлось повернуть обратно! Я так ненавидел себя за это решение потом…
Лена прервала его, все-таки взяв его за руку, когда расслышала нотки в его голосе, что цепляли ее за душу и рвали ее маленькими крючками. Не хотелось, чтобы он и дальше чувствовал эту боль, стократно большую, чем ее.
— Знаешь, а мне было легче так, — призналась она после минутного молчания, когда не нужно было слов при этом поддерживающем пожатии, в котором так тесно сплелись их пальцы. — Думать, что вы где-то там, далеко от всего этого ужаса. Что вы успели выбраться. Я так боялась, что вас могли убить, когда немцы сгоняли жителей из Дроздов… ты ведь знаешь, там ведь…
— Концлагерь был. Да, знаю, — подтвердил глухо Костя. — Дачи там больше нет. Ее разграбили и сожгли нацистские ублюдки в первые же дни. И мест нашего детства тоже больше нет. Они все испоганили, немецкие твари! И квартиры нашей тоже больше нет, как и дома в целом. А ваш дом в Минске еще стоит, знаешь? Правда, в ваших комнатах живут жильцы. В Минске теперь сложности с жильем, поэтому квартира попала под перераспределение и уплотнение. Личных вещей не осталось совсем. Ни альбомов с фотокарточками, ничего…
Это было неудивительно после нескольких лет оккупации, когда квартиру занимали захватчики. Но все же было больно понимать, что от ее родного дома не осталось ничего. И даже самого дома у Лены уже больше не было. Теперь он принадлежал новым жильцам. Возвращаться было некуда, да и не к кому. От этой мысли перехватывало всякий раз в горле, что становилось сложно дышать. Война отняла у нее все — дом, семью и родных, профессию, в которую она больше никогда не сможет вернуться. Как жить дальше и для чего? За что уцепиться сейчас, когда одно из самых важных желаний — чтобы закончилась война — сбылось, а оснований для других уже не стало?
— Почему ты не обратилась за помощью в органы? — прервал ее мысли Соболев. — Почему по-прежнему живешь под немецким именем, да еще и работаешь на немцев? Разве ты не хочешь вернуться на родину?
— Потому что… — Лена чуть запнулась при ответе здесь. Признаться, что ей было страшно рассказывать о своей судьбе, учитывая обвинения на родине. — У меня на руках нет никаких подтверждающих бумаг. Согласись, это вызвало бы немало подозрений — кто я и откуда, и действительно ли я советская гражданка. Поэтому я решила переждать, пока не придумаю, что делать дальше.
Пока не узнаю что-либо о судьбе Рихарда, добавила она мысленно еще одну причину — самую главную, которая держала ее в Германии. Костя посмотрел на нее как-то странно, словно угадав о том, что она не совсем откровенна с ним, и ей пришлось приложить усилия, чтобы выдержать этот взгляд и не показать, как ей больно обманывать его сейчас. Но говорить откровенно о своем прошлом и о своих надеждах она никак не могла. По крайней мере, пока.
— Пауль рассказывал мне, что неоднократно видел расстрелы тех, кто работал на немцев. Надзиратели, подсобный персонал при войсках, солдаты РОА, иногда рабочие военных заводов. Без суда и следствия. Сразу же, на месте, — завуалированно озвучила Лена свои давние страхи, желая, чтобы Костя сейчас сказал, что это все неправда.
— Они все предатели своей страны, — отрезал Соболев, недовольно поджимая губы и не глядя ей в глаза. И надежда на то, что немец мог ее обманывать, растаяла окончательно.
— Ты сам сказал, что обо мне думают точно так же в Минске. Даже ты думаешь так до сих пор. Несмотря на то, что я рассказала.
— Согласись, твоя ситуация довольно… необычна, — подобрал слово помягче Костя. — Но боится только тот, у кого есть причины для этого. Скажи мне честно — у тебя есть?
Можно было сказать ему сейчас про Рихарда. Можно было признаться. Но те тайны, которые можно было попробовать доверить когда-то Косте, не расскажешь сейчас капитану Соболеву. Ведь Лена уже знала, что связь с немцем была преступлением. Слышала, как обсуждал подобные истории Безгойрода, помнила недавнюю историю, что принесла с рынка Кристль, в последнее время собирающая любые новости о том, как относятся русские к своим бывшим соотечественникам после окончания войны. А вестей об этом было мало — только эта грустная история о двух юных влюбленных, так похожая чем-то на прошлое Лены.
Она — семнадцатилетняя остработница. Он — восемнадцатилетний немец. Он защищал и оберегал ее на протяжении нескольких лет от других немцев, а она прятала его в погребе от повсеместной в рейхе мобилизации последних месяцев. Им казалось — с окончанием войны они наконец-то будут свободны и смогут пожениться. Они ошибались. По слухам, которые принесла Кристль, такой брак был строжайше запрещен советской стороной, а о том, чтобы девушке остаться в Германии — нельзя было даже и думать. И после регистрации как «перемещенного лица», обязательного для всех советских граждан, ее в кратчайшее время отправили на родину, предупредив обе стороны о нежелательности дальнейшей переписки. Забыть обо всем — вот, что ждало их впереди. И новые жизни, в которых никогда не будет возможной новая встреча.
Любить врага — преступление. Это было во время войны с обеих сторон, это осталось и после. Победа не изменила ровным счетом ничего.
Лена с самого начала понимала неправильность того, что чувствовала к Рихарду. Понимала разумом. Потому что сердце отказывалось верить в это. Но когда доводы сердца одерживали верх над твердыми доказательствами рассудка?
Поэтому да, у Лены были причины бояться при том прошлом, что она несла на своих плечах. И при том, что совершенно не желала забывать это прошлое и боялась, что у нее отнимут даже малейший шанс на возможное будущее, как отняли у той неизвестной ей молоденькой остработницы, осмелившейся полюбить немца.