Глава 54

Иногда Рихарду казалось, что он просто спит и видит странный сон. Заснул в Орт-ауф-Заале, в усадьбе в горах, рядом с Ленхен и до сих пор не может пробудиться от этого проклятого сна, каждое продолжение которого напоминало дешевую сюрреалистическую пьесу в новомодных маленьких театрах, которые так яростно предавал остракизму рейх.

Ты понимаешь головой, что все происходящее абсурдно, видишь все логические огрехи и нереальность исполнения, но ничего не можешь с этим поделать, потому что кому-то кажется все это совершенно иным. И этих кого-то большинство, а ведь большинство не может ошибаться, значит, это с тобой что-то не так. А если так, если ты убежден в трезвости своих мыслей и убеждений, то становится предельно ясно идти против этого большинства — совершеннейшее безумие или же самоубийство. И тебе не остается ничего иного, кроме как смириться с этим действом, становясь его безучастным зрителем. Или покинуть эту пьеску, не желая быть ни зрителем ее, ни одним из героев, как сложилось. Если хватает духа для того, конечно.

Рихард уважал Ханну Райч[179], как первую женщину-пилота, добившейся так многого в новой Германии, где «каждый получал шанс воплотить свою мечту». Но ее замысел и базис существования 5-й эскадрильи о том, что истребитель может стать летающей бомбой, был просто идиотским, по его мнению. Впервые услышав об этом, Рихард едва не рассмеялся, решив, что это шутка о том, что одну из модификаций «Мессершмитта», этот маленький 328-й, переделают под эти цели. Или что к беспилотному «юнкерсу» можно прицепить управляемый истребитель, который должен при выходе на цель разорвать сцепку и отсоединиться от бомбардировщика. В конце концов, недаром были придуманы разные типы машины, верно? Каждая для своего дела. Как и все в этой жизни.

Но все это оказалось реальным. В день, когда Рихард прибыл в расположение секретной эскадрильи, прошло очередное неудачное испытание подобной сцепки, которое привело к гибели летчика. Был ли он действительно добровольцем или так же попал сюда, после пребывания под судом рейха, оставалось тогда только догадываться. Впрочем, Рихард впоследствии быстро нашел для себя ответ на этот вопрос — молодые пилоты, ярые приверженцы национал-социализма, беззаветно влюбленные в фюрера, были именно добровольцами. Те же, кто был постарше, имел звания повыше фельдфебеля и награды и относился ко всему со скептицизмом, видя идиотизм всей затеи при нехватке пилотов и машин для защиты Германии — в большинстве однозначно попали в эскадрилью не по своей воле.

Но был ли у них у всех выбор — у ослепленных рейхом юнцов, и умудренных опытом ветеранов? Нет, не было, кроме того, чтобы покинуть сцену жизни. И каждый ждал того дня, когда в день испытания выпадет его жребий, чтобы подняться в небо (а может, даже и не суметь этого сделать — разбиться при взлете, как это происходило с молодыми пилотами, неверно анализировавшими ситуацию) и умереть. И только опытных летчиков угнетала мысль о том, что эта смерть не принесет Германии ровным счетом ничего, что они погибнут совершенно зазря, в то время как бомбардировщики англичан и американцев медленно, но верно уничтожали города рейха с его жителями.

Это понимание давило морально настолько сильно, что рано или поздно кто-нибудь из «старичков» не выдержал бы и сорвался. И этим кто-то стал именно Рихард, который с трудом приучил себя сдерживать порывы гнева и раздражительности после травмы, но все еще срывающийся в них изредка. Так и произошло в последние дни мая, когда случилась очередная авария, унесшая жизнь очередного молодого добровольца.

— Это бессмысленная трата ресурсов, которые из без того ограничены в рейхе! — заявил Рихард резко и зло, когда позднее состоялось общее совещание для разбора ошибок этого испытания. На них нередко приглашались и несколько «старичков» эскадрильи, так же, как и начальство, наблюдающие полет со стороны.

— Осторожнее, майор! — осадил не менее резко его генерал Коллер[180]. — Это пораженческие речи! Вы знаете, к чему они ведут…

— Это действительность, от которой никуда не деться! — отрезал в ответ Рихард, стараясь не обращать внимания на предательский холодок страха при мысли о том, куда он мог снова попасть за эти слова — о каменных стенах форта Цинна, которые иногда снились ему. — Мы теряем машины, но что важнее — мы теряем людей, которые могли встать на защиту Германии или оказать влияние на ход войны. А ведь это наш долг в том числе — защитить немецкий народ от налетов томми и янки. Вы когда-нибудь бывали в обычном берлинском бомбоубежище во время налета, господин генерал? А вы, господин полковник? — обратился он к командующему эскадрой[181]. — Я был. Довелось в Берлине в феврале этого года. Одно из самых тяжелых моих воспоминаний, господа. Когда ты сидишь в форме люфтваффе в подвале в окружении простых людей, и все они смотрят на тебя с укором, потому что ты допустил все это — то, что «мебельные фургоны» смогли долететь до столицы и без усилий разносят дома и убивают женщин, стариков и детей своими бомбами, или сжигают их дотла адским огнем.

У него вдруг сорвался голос при этом воспоминании. В том бомбоубежище рядом с Рихардом сидела на чемодане старушка, несмотря на годы сохранившая строгую осанку, выдавая тем самым свое благородное происхождение. Она прижимала к себе маленькую болонку и как остальные рассматривала его внимательно, правда, без эмоций в глазах. Его парадную форму, виднеющуюся через распахнутую шинель (он как раз возвращался пешком после приема в рейхсканцелярии), его многочисленные награды и крест с мечами у ворота. Рихарду она чем-то напомнила вдруг фрау Либерман — такая же полная собственного достоинства старая берлинка (хотя вряд ли бы сравнение с еврейкой понравилось этой немке). Оттого было так больно и горько, когда старушка вдруг склонилась к нему и проговорила тихо, но твердо:

— Почему вы не в небе сейчас, господин летчик? Почему вы не защищаете нас от этих наглых островитян, разрушающих нашу дорогую страну?

Этот вопрос ударил пощечиной Рихарда, и он не смог больше находиться под этим взглядом и десятками других похожих. Тогда он встал и вышел вон под редкие протесты собравшихся в том бомбоубежище, невзирая на разрывы бомб и полыхающий огонь «зажигалок» вокруг. Но прошел недалеко — скоро сбросил с плеч шинель и стал помогать пожарной службе в этом адском зареве гасить пожарища, стараясь не допустить распространения. Как узнал Рихард позже, завернув в Берлин по пути новое место службы, Господь снова решил сохранить ему жизнь в очередной раз, побудив уйти из подвала. Тот завалило после обрушения перекрытий этажей, и пока пожарные и добровольцы разбирали завалы, добираясь к двери бомбоубежища, все внутри задохнулись из-за нехватки воздуха. Все, включая ту самую старушку.

— Это все лирика, — холодно произнес Коллер. — А нам нужны не лирические речи, а дельные предложения. Если у вас нет предложений, фон Ренбек, оставьте свои соображения при себе.

— А я согласен с майором, — вдруг вступил в разговор Баумбах[182], представитель министерства люфтваффе и один из наблюдателей проекта. — Я всегда сомневался в разумности этого решения. На данный момент так и выходит — это только потеря ресурсов, которые мы могли бы использовать более рационально.

— Я готов умереть за Германию, — добавил к этому Рихард твердо, снова вспоминая ту старую берлинку из бомбоубежища, и, оглядев других пилотов-«старичков», присутствовавших на совещании, поправился. — Мы все готовы умереть за нашу страну. Но эта смерть не должна быть такой бессмысленной. На Восточном фронте русские погибали, принеся нам по возможности множественный урон. В этом был смысл их смерти, их последний долг своей стране. Мы же погибаем здесь и сейчас без всякого смысла на этом полигоне.

Рихард не знал, повлияли ли его слова на дальнейший ход событий, или это просто стало совпадением. Но спустя пару дней после этого совещания было принято решение, что не будет больше никаких новых сцепок с существующими самолетами. Все становилось гораздо проще. Взяв за основу опыт русских, которые с первого же года войны на Востоке жертвовали собой, тараня немецкую технику, было принято решение, что теперь летчикам следовало делать именно это — подлетать максимально близко к цели и направлять машину с дополнительным грузом — бомбой для усиления взрыва и повреждений, прямо на нее. Правда, в отличие от коммунистов, немецкое командование не желало терять пилотов. «По возможности сохраняя жизнь путем оставления машины», гласила новая директива.

Почему он вызвался добровольцем для испытания этой возможности? Рихард не хотел признаваться даже самому себе, уже позднее, когда восстанавливался после травм в очередной раз в госпитале. Твердил себе, как мантру, повторяя написанное в рапорте полковнику Хейглю, что считает свой опыт вполне достаточным для того, что проверить, возможно ли это сделать, чтобы после, уже основываясь на этом опыте, остальные летчики знали по действиям, как сохранить свою жизнь в этом опасном маневре. Ведь Рихарду уже столько раз прежде доводилось покидать машину во время боевых действий. Не то что многим молодым добровольцам эскадры, которые прежде не сталкивались даже с экстренными ситуациями в небе.

Но на самом деле он просто хотел все прекратить. Раз и навсегда. Это подвешенное состояние, когда не принадлежишь самому себе. Непонятное положение в люфтваффе, потеря прежних ориентиров и остальное — более страшное, о котором не хотел думать и старательно запирал в удаленных уголках своего разума. Перестать быть частью этой страшной пьесы, которая с каждым актом становилась все безумнее и безумнее. Это был отличный шанс умереть, но не попасть под подозрение в намеренности смерти, а значит, не ставило под удар семью и родных. И Рихард едва не уступил этому желанию остаться в машине, направленной на цель на земле — старый каменный мост, который был давно закрыт по причине обветшалости.

Быстрая смерть — не благо ли сейчас?

Но инстинкт самосохранения и желание помочь своим опытом тем, кому предстоит только этот смертельный риск быть пилотом управляемого на таран самолета, взяли свое, и Рихард все же откинул фонарь, чтобы вылезти из кабины и прыгнуть из машины, в смертельном пикировании стремительно идущей к земле. Счет шел буквально на секунды, он торопился и все же допустил ошибки, отталкиваясь ногами от самолета при прыжке. То ли самолет чуть сменил траекторию, то ли ветер бросил Рихарда обратно на машину, но его ударило с такой силой в спину, что вышибло дух. А потом он снова ударился обо что-то, но уже головой, теряя сознание. Ему повезло из последних сил перед этим вторым ударом дернуть вытяжной трос, выпуская полотно парашюта. Иначе бы он просто разбился при падении. А так отделался очередным легким сотрясением мозга, сильными ушибами поясницы и левого плеча, когда его, потерявшего сознание, изрядно протащил по земле ветер, играя в куполе парашюта.

— Значит, это правда? — допытывалась мать, навестившая Рихарда в госпитале в Берлине в первый же день, как ему разрешили посещения. — Ты теперь в «эскадре самопожертвования»? Как ты мог так рисковать своей жизнью? Разве ты не понимаешь, что твоя роль в ином? Что больше пользы для рейха ты принесешь на фронте? Сущее безумие быть испытателем чужих идей, пусть и на благо государства! Оставь это фанатикам и безумцам, Рихард!

Удивляться тому, откуда мать знает секретную информацию, не было ни сил, ни желания. Потому Рихард ничего не сказал, а только приложил палец к губам, призывая ее молчать по этому поводу. Но она все же удивила его. Когда вдруг неожиданно уткнулась лицом в его плечо и залилась тихими слезами. Рихард не видел ее с марта, когда они были на пышном приеме в рейхсканцелярии по случаю Дня Памяти Героев, и поразился тому, как мать изменилась за эти месяцы. Сильно похудела, осунулась, хотя по-прежнему держала высоко и гордо голову, а спину прямо. Впрочем, эта слабость, которую она вдруг себе позволила, быстро была прогнана прочь, и баронесса стала прежней хладнокровной представительницей старого прусского рода.

— Я поговорю с рейхсмаршалом Герингом, — решительно заявила она, стирая пуховкой пудры следы слез на своем лице в отражении маленького зеркальца. — Ты все-таки «Сокол Гитлера»! Они должны были отказать тебе в этом! Твоя жизнь — особенно ценна!

— Ты помнишь, о чем мы говорили после моего выхода из тюрьмы? — тихо ответил он. — Это не мое добровольное желание, мама. Это плата за то, что не нахожусь сейчас в трудовых бараках. Ты можешь не верить мне, как и прежде, но это факт. Я не принадлежу себе, мама. У меня нет права выбора. Впрочем, у меня его почти не было и раньше, верно? Лишь иллюзия…

— Я прошу тебя!.. — баронесса подошла к двери его индивидуальной палаты и выглянула за нее осторожно, проверяя нет ли кого-то за ней. А потом повернулась к нему, бледная, с дрожащими уголками губ, выдававшими ее волнение с головой.

— Ты становишься невыносим! Я не хочу говорить ни о рейхе, ни о войне, ни о долге, ни о чем другом подобном! И о себе я тоже не хочу говорить! — прервала его мать на полуслове, разгадав невысказанный вопрос, который едва не сорвался с губ Рихарда. — Давай только о хорошем сейчас, мой мальчик. Ведь хорошее — это лучший доктор, всем это известно. У меня кое-что есть для тебя, дорогой, небольшой секрет. Наш с тобой секрет. И он непременно обрадует тебя, я уверена.

Мать щелкнула замком сумочки, висевшей у нее на локте, и достала письмо. На какое-то мгновение Рихард вдруг подумал, что она принесла одно из посланий Лены, которые были уничтожены после его ареста. Решил почему-то, что мать все-таки сохранила хоть что-то из прошлого, до сих пор волнующего его, как выяснилось сейчас, когда сердце так и пустилось в бешеной пляске в груди. Он думал, что сумел забыть, но нет, никак не удавалось. И он по-прежнему жаждал получить хотя бы крохотный отголосок из того прошлого, которого когда-то стало всем миром для него. Безумие! Ведь именно оно и губит его сейчас.

— Не прочтешь? — обеспокоенно проговорила баронесса, когда Рихард убрал письмо под подушку, взглянув на строки, написанные чуть угловатым почерком Адели. — Мне стоило огромных трудов наладить связь с Брухвейрами сейчас. И это удивительно, что на протяжении стольких лет твоя невеста не только помнит о тебе, но и готова идти на такие поступки — принять незнакомую ей женщину в Швейцарии по твоей просьбе (да-да, не смотри так, я читала и письма Адели к тебе!) или устроить шумиху в британской прессе во время процесса, чтобы его не «замолчали». Ты так и не понял, откуда во вражеских газетах появилось твое имя, и рейху пришлось думать, как вывернуться из этой ситуации. Адель определенно заслуживает того, чтобы ее письмо прочитали и даже более того — чтобы на него ответили, не считаешь так?! Хотя бы из благодарности!

— Когда-то ты даже имя ее слышать не желала, — напомнил Рихард, скрывая за фасадом привычной отстраненности свое удивление и любопытство этой перемене. — А теперь называешь Адель моей невестой и готова стать посыльным между нами?

— Ты никогда прежде не позволял себе так разговаривать со мной, — холодно ответила баронесса. — Что ж, желаешь продолжать в таком тоне, то изволь. Я просто узнала, что невестка-мишлинг — это не самое страшное зло. Все познается в сравнении, и я превосходно убедилась в этом на своем опыте!

Мать и сын схлестнулись жесткими взглядами после этой реплики. Теперь эта встреча мало напоминала свидание близких людей, судя по тому холоду, что вдруг наполнил госпитальную палату.

— Ты едва не погиб из-за этой русской. И не один раз, как выходит! И должен уже понимать, что есть женщины, которые толкают к гибели, а есть такие, что станут спасением. Адель — из числа последних, как бы я ни хотела обратного, — баронесса взволнованно прошлась по палате, собираясь с духом, а потом вернулась к постели сына и склонилась над ним, чтобы ни одно дальнейшее слово не донеслось до кого-то кроме него. — Послушай меня, Рихард, и обдумай хорошенько то, что я скажу сейчас. С начала года в высших кругах ходят слухи, что союзники все же поддадутся на уговоры русских и откроют второй фронт. Томми и янки ни за что не позволят коммунистам взять победу в этой войне. Рейх не потянет войну на два фронта, это ясно как день даже мне. Нам очень нужно иметь друзей среди тех, кто близок с союзниками. Ты же знаешь, Брухвейеры всегда имели связи в Британии и Америке. Но все же есть разница ради кого использовать их — ради племянника бывшего сослуживца или ради собственного зятя, верно?

— Чтоб жить, должны мы клятвы забывать, которые торопимся давать…[183]

Рихард не понимал, почему его злость на мать никак не стирается временем. Наоборот, каждое ее слово касательно Лены было очередным поленом в огонь ярости, разгоравшейся все сильнее и сильнее. Аж застучало в висках от наплыва этих чувств и стыда, что он готов причинить боль маме. Не физическую, нет. На такое он никогда бы не смог пойти. А вот ударить словом… Подло и низко, но ничего не мог с собой поделать, потому что адская смесь эмоций требовала выхода, угрожая убить его физической болью. Его тут же затошнило — то ли от отвращения к себе самому сейчас, то ли последствием травм.

— Я рада, что ты помнишь английских классиков. Тебе это может пригодится в будущем, — невозмутимо отреагировала на цитату Шекспира мать, выпрямляясь с холодной улыбкой на губах. И тут же сменила тему их разговора, обсуждая его здоровье и последние новости из жизни родственников и знакомых. В последнее время эти вести были похожи друг на друга — в основном, о смерти или ранении на фронте или во время многочисленных налетов на Германию. За последние годы война сдвинулась в обратную сторону, к рейху, и потянула за собой страшные последствия, от которых раньше страдали другие.

Мне отмщение, и аз воздам… Истина, которую забыли в последние годы в Германии, поддавшись идолопоклонничеству и презрев святые каноны за ненадобностью.

Мать не рассказала о том, насколько болезнь прогрессировала за последние месяцы. Словно вдруг проснулась от спячки и решила взять сразу по максимуму за долгое время покоя. Рихард узнал об этом только, когда неожиданно для матери вернулся на виллу в Далеме, решив продолжить восстановление в стенах родного дома и освободить палату в госпитале тому, кому это более было нужно.

Вилла встретила его полумраком затворенных ставень и задернутых штор и пугающей тишиной, которую разорвали спустя считанные минуты стоны острой боли. Рихард в мгновение ока взбежал по лестнице на второй этаж, узнав голос матери, совершенно позабыв о своем еще не восстановившемся здоровье, настолько сильна была его тревога. Это действительно была баронесса. Она лежала в постели, уткнувшись лицом в подушку, сбивая простыни ногами при очередном приступе. В спальне пахло лекарствами и потом, без слов выдавая атмосферу боли, страха перед смертельной болезнью и подавленности, царившей среди роскоши хрусталя, бархата и лепнины потолков виллы.

— Мама, — тронул Рихард мать за плечо, поражаясь тому, как ощущается кость ключицы сейчас через тонкую ткань пеньюара. Она вздрогнула от неожиданности и повернула к нему лицо с плескавшимся в глазах безумием от боли, терзающей ее тело. Он никогда не видел ее такой. И только в ту минуту он заметил, как она постарела — боль отобразила все морщины на ее лице, растрепанные волосы не скрывали серебро седины в ее светлых волосах. Видеть ее такой было невыносимо больно.

— Год, может быть, полтора максимум, — глухо рассказывала баронесса Рихарду приговор врачей, когда они сидели плечом к плечу в постели, как когда-то в детстве, когда в редкие моменты мама в шикарных нарядах и сверкающих гарнитурах приходила перед отъездом на какой-нибудь раут или в театр в спальню сына, чтобы почитать ему что-нибудь на ночь. Он любил эти редкие вечера, когда засыпал, убаюканный ее мягким голосом, вдыхая запах ее пудры и духов. Только теперь не его голова лежала на плече матери, а наоборот.

— А может, даже несколько месяцев, судя по остроте и интенсивности болей. Никто не может дать уверенный прогноз, одни догадки. Первый приступ был в апреле, и с каждой неделей последующий становится только сильнее и дольше. Морфий — единственное мое спасение сейчас. Лишь облегчение, но не панацея…

Морфий был в огромном дефиците с недавних пор, когда госпитали буквально заполонили раненые с фронта и пострадавшие от налетов. Даже за огромные деньги его было сложно достать, если не было связей. И связи эти должны были быть не только в медицинских службах, а именно в органах СС, контролирующих все и вся в рейхе. И если связи позволяли баронессе находить морфин, то именно деньги стали проблемой. Большую часть состояния она уже успела переправить в Швейцарию к этому моменту, обеспечивая возможное будущее после поражения рейха в войне, а морфий дорожал день ото дня все больше.

Рихард не стал озвучивать матери свою уверенность, что вряд ли кто-то из них двоих воспользуется этими средствами за границей. Но морфий он достанет для нее, это было безусловно. Любой ценой. У матери постоянно и без перебоя будет лекарство, пока Рихард жив и пока может подниматься в небо, как обещал ему когда-то следователь в форте Цинна. Кроме того, по его обращению к баронессе даже предоставили круглосуточный уход, приставив к ней сиделку. Крюк сделки с рейхом еще глубже вонзился в тот день под ребра, ускоряя наступления того дня, когда окончательно убьет его.

В начале июня, когда Рихард вернулся в эскадрилью, пришли дурные вести из Франции, о которых говорила мать в госпитале. Союзники все-таки «поддались требованиям Советов» и открыли второй фронт, осуществив высадку в Нормандии. Рихард полагал, что это стало возможно только с учетом того, насколько близко продвинулась Красная Армия к восточным границам Германии, но все-таки надеялся, что томми и янки все-таки дотянут до последнего, желая ослабить коммунистов как можно больше потерями во время боев с войсками рейха. Потому что все их союзничество — это лишь фикция, временный альянс. Лев и медведь в одной клетке, а они никогда не смогут сосуществовать мирно, эти два хищника.

Это был конец. Может, кто-то из гражданских все еще и не понимал этого, но большинство офицеров прекрасно видели, к чему идет. Войска, сражающиеся с коммунистами на Востоке, были обескровлены. У рейха не было ни людей, ни оружия, чтобы вести войну дальше. Вопрос был только в том теперь, когда падет последний солдат Германии, а не в том, каким будет финал — все одно поражение.

Что теперь будет со страной? С этими женщинами, стариками и детьми, которые не виноваты в том, что творили мужчины? Или все-таки виноваты?..

Мысли, не дающие покоя Рихарду, при воспоминании о том, какой он увидел Биргит в зале суда. И о том, что творили надзирательницы в лагерях, где он побывал. Как ни пытался Рихард не думать об этом. Каждое воспоминание о лагерях или его пребывании в России загоняло иголки под его кожей все глубже, причиняя боль. Все, на чем он желал сосредоточить свое внимание сейчас, защита своей страны. Быть может, удастся не пустить ни союзников, ни русских (особенно их!) в Германию, а заключить перемирие еще на границах страны, сохраняя ее существование. Это все, на что можно было надеяться сейчас. И только это могло спасти немцев от неминуемой кары, как виновных, так и безвинных, но ослепленных своей верой в фюрера и величие нации.

После высадки союзников и с каждым их продвижением по Франции судьба 200-й эскадры стала неопределенной. Все испытания были остановлены, остались только тренировочные полеты, чтобы новички набирали часы пребывания за штурвалом, а старички «разминали кости». То говорили, что их эскадру вот-вот отправят во Францию для пикирования на флот союзников, то шептались, что предстоит атаковать дамбы на реках и электростанции в России, чтобы повредить турбины и лишить коммунистов энергоресурсов и замедлить тем самым их наступления на Восточном фронте. Спустя пару дней к огромному удивлению и облегчению Рихарда, летчиков-испытателей вдруг собрали в штабе эскадры и объявили, что проект «Зельбстопфер» временно закрывается, а сами пилоты будут распределены по истребительным эскадрам, за исключением пары десятков молодых, которые отправляются в особую часть. Германии нужны были летчики, и все здравомыслящие высокопоставленные офицеры в Генеральном штабе понимали это, как и пилоты непосредственно на фронтах. Это было единственным разумным решением, которое многие в эскадре были готовы встретить аплодисментами.

И снова Франция. Но уже не такая, как прежде — покоренная, оттого смиренная и послушная. Теперь, когда стало ясно, что рейху сломали-таки хребет русские на Восточном фронте, почти уже отбросив до былых западных границ страны, когда союзники медленно, но верно закрепились и начали продвигаться от побережья Нормандии вглубь страны, все вокруг изменилось. Казалось, все резко пришло в движение, словно пробудившись от долгой спячки. Линия войск не выдержала, как когда-то на Восточном фронте. Пехота дрогнула, двинулись со своих мест батальоны, полки и дивизии. И все, что оставалось теперь Рихарду и его сослуживцам — прикрывать собой этот хаотичный отход, вылетая каждый день по нескольку раз и возвращаясь практически чудом с фюзеляжем, пробитым как решето.

В отличие от Восточного фронта Западный брал количеством, а не мастерством, и на один немецкий самолет приходилось не менее пяти машин союзников. Кроме того, мешала нехватка топлива и запасных деталей из-за невозможности поставок после разбитых «фургонами» железнодорожных путей. Несколько раз Рихарду приходилось садиться так близко к линии фронта, что казалось — все, это конец. Лишь чудом удавалось уходить от французов, которые с охотничьими ружьями в руках, только-только набравшись смелости выступить против немцев, отлавливали таких невезунчиков, как он. А один раз спасло только свободное знание английского языка, позволившее обмануть «лягушатников», притворившись пилотом томми. Одетых в почти одинаковые летные комбинезоны, их можно было легко перепутать, особенно когда с неба падали сразу оба противника воздушной схватки.

Кто постоянно хранил Рихарда от смерти? Кто отводил в сторону уже простершуюся над головой костлявую ладонь? Кто словно щитом закрывал от очередей томми и янки в воздухе и от дроби «лягушатников» на земле, которые разобравшись в своей ошибке, долго стреляли ему в спину, когда Рихард, улучив нужный момент, убегал от них прочь? Кто берег его, когда он полз по «ничейной» земле, простреливаемой с обеих сторон? Кто прятал Рихарда от осколков, когда лежал в ожидании темноты в воронке после того, как его обнаружили янки с другой стороны и методично разрывали землю снарядами, словно им было чертовски важно разнести его одним из взрывов? Кто укрывал его, ползущего к немецким позициям, после в темноте, когда ночную тишину то и дело вспарывали с шипением световые ракеты?

Кто и — что самое главное — для чего?

И кто тогда защитил Рихарда от преследования гестаповцев, приехавших за ним на базу, едва он успел смыть с себя кровь и грязь после очередного возвращения с чужой территории? Сначала он решил, что кто-то из эскадры написал рапорт на его счет, и его слабой реакцией на оглушительные для любого нациста новости не могли заинтересоваться, настолько она была странной для «Сокола Гитлера».

Покушение на фюрера! Немыслимо! Самое постыдное предательство из всех! Позор тем немцам, которые совершили его! Они недостойны быть одной нации с остальными, как недостойны были носить мундиры вермахта!

Рихард слушал тогда возмущение молодых пилотов и более сдержанные комментарии старших сослуживцев о произошедшей попытке покушения, а думал в это время только о том, как неимоверно устал, не разделяя ни чьих эмоций в полном молчании. Это была не только физическая усталость. Это было опустошение, словно внутри него уже ничего не осталось человеческого.

Наверное, поэтому Рихард был так хладнокровен, когда за ним прислали машину и увезли на допрос в ближайшее управление гестапо в Париже. И, наверное, из-за этого странного спокойствия и равнодушия, когда даже самый опытный следователь, которому удавалось выводить на признание не одного предателя рейха, не сумел уловить и тени эмоции при упоминании знакомых имен и был вынужден вернуть Рихарда в часть после нескольких суток допросов. На удивление вежливых в отличие от допросов в форте Цинна, но крайне дотошных и въедливых.

Что вы знаете о преступлении 20 июля? Что вы знаете о людях, которые принимали в нем участие? Состояли ли вы в кругу заговорщиков? Кто-то когда-то пытался привлечь вас в круг этой преступной ячейки? Кто-то из ваших знакомых когда-либо выражал в разговоре с вами недовольство действиями фюрера? Я перечислю имена из списка, а вы скажете мне, знаете ли вы этого человека и насколько близко, а также когда и при каких обстоятельствах виделись в последний раз…

Имен этих было много. Их количество удивляло и радовало, но в то же время огорчало, что этот невероятный замысел потерпел крах. С кем-то Рихард был знаком «шапочно» как с Вернером фон Хафтеном, а с кем-то довольно часто общался, например, с Цезарем фон Хофакером[184], кузеном графа фон Штауффенберга. Кто-то вообще был связан с его семьей дальним родством через браки, как риттер фон Квирнхайм[185], которого, как Рихард узнал позднее, расстреляли сразу же в день покушения. Кто-то был вхож в их дом по тесному знакомству с матерью как «нужный человек» — тот же граф фон Хелльдорф[186], которого Рихард всегда презирал за слишком ярый антисемитизм, чрезмерную жестокость, алчность невероятных размеров (говорили, в Вене в 1938 году тот знатно грабил несчастных евреев) и распутство.

Рихарда спасли от ареста несколько обстоятельств, как он понял позднее. Он не покидал расположение своей эскадрильи, не состоял ни с кем в переписке, а рапорты наблюдающих за ним сотрудников не содержали ничего предосудительного. Многих арестовывали и за малое. Даже просто за упоминание имени в дневниках или записках заговорщиков. А еще последствия покушения открыли к горечи Рихарда тот факт, что в гестапо отнюдь не шутили тогда, когда угрожали преследованием семьи по так называемому принципу «Кровной вины». Полгода продолжались преследования родственников тех, кто так или иначе был связан с июльским заговором. Жены, братья и сестры, даже кузены были казнены вслед за основными виновниками как возможные сообщники или были отправлены в лагеря.

Явное удовлетворение этими смертями со стороны рейха ужасало Рихарда, подтверждая мысли, посещающие его на протяжении последних лет — идея возрождения нации после потерь Мировой войны потерпела крах, слетев с пьедестала, на который ее так старательно водружали. Потому что народ, потерявший остатки человечности, лишился самой своей основы. Не стало людей. Осталась одна толпа животных, влекомая либо истерией слепой влюбленности в Гитлера, в которого поверили еще больше, как в идола после его удивительного спасения во время покушения, либо липким страхом за свою жизнь или жизнь близких. И эта идея, свалившись с пьедестала, катилась сейчас по склону вниз огромным каменным шаром, угрожая подмять под себя все живое в Германии и разрушить то малое, что осталось.

После очередного пребывания под арестом в парижской тюрьме вернулись кошмары, которые в последние месяцы позволяли набираться сил пустым сном без сновидений. Рихард снова и снова переживал моменты поездки в лагерь, где либо находил труп Лены на виселице, либо ее убивали у него на глазах, вытащив из строя женщин-теней. Ему снился Гриша, которого раз за разом убивали выстрелом в голову. Ему снилась собственная казнь — через расстрел у стен форта Цинна, который довелось пережить когда-то, или через повешение на струне, которым вешали заговорщиков покушения на Гитлера. Ему постоянно снились кровь и смерть, доводя его практически до безумия. Теперь Рихард понимал, почему так часто прикладывается к фляжке Фурманн. Чтобы за алкоголем забыться и забыть. Пусть и временно, на какие-то часы, но получить облегчение и мнимый покой. А так как табак усиливал действие алкоголя, то Рихард снова стал курить, презрев прежние рекомендации врачей. Ему оставалось жить с каждым разом все меньше и меньше, так какая разница от чего случится избавление, которым виделась сейчас смерть?

Невидимый крюк вонзался все глубже. После покушения на фюрера стандартное военное приветствие, которым Рихард старался отвечать чаще всего на нацистское салютование, было отменено. Теперь везде и во всем необходимо было демонстрировать свою ярую приверженность к вождю. Становилось все сложнее стискивать зубы, следуя цитате из какого-то философского труда, которую любил повторять в последние годы дядя Ханке. О чем невозможно говорить, о том следует молчать.[187]

Избавление. Это единственное чего он жаждал, наблюдая, как медленно, но верно все начинает разрушаться вокруг, обращаясь в руины или прах.

Избавление, которое все никак не приходило. Кто-то раз за разом позволял ему пройти по краю бездны, не позволяя свалиться в пропасть, куда он с готовностью бы упал при случае.

Избавление…

* * *

К безмерному удивлению Рихарда, в ответ на его просьбу в канун Рождества ему было предоставлено три дня отпуска в знак поощрения за очередные успехи в воздухе, принесшие представление к очередной ступени Рыцарского креста — с бриллиантами, высшей награде из всех возможных. Признаться, ни то, ни другое не принесло того удовлетворения, как раньше, а вот отпуск обрадовал. Рихарда безмерно беспокоило открытие, сделанное с последними письмами — мать сдавала быстрее, чем хотелось бы, хотя отчаянно цеплялась за жизнь, наперекор всем прогнозам врачей. Сиделка, приставленная к баронессе, с завидной периодичностью высылавшая Рихарду отчеты о состоянии своей подопечной, каждый раз некорректно удивлялась этому. Увидеть маму в последний раз показалось настоящим подарком к приближающемуся Святому празднику.

Розенбург изменился за то время, что Рихард не был здесь с осени 1943 года. После нескольких налетов на ближайший город, замок снова лишился стекол в части окон, а на третьем этаже даже пробило крышу, и через эту дыру в дом попадала дождевая вода, и от сырости разбухли половые доски. Прислуги, как и в Берлине, не осталось совсем — латыш добился отправки на фронт, а за ним убежала одна из русских служанок. Рихард наотрез отказался подавать на ее розыск и настоятельно требовал от матери оставить все как есть. А вторая русская служанка погибла при налете союзников на город во время очередного визита за почтой и домашними покупками. Пару раз в неделю из деревни приходили две женщины для уборки и стирки, но их усилий было явно недостаточно для поддержания дома в должном виде. И хорошо, что по-прежнему привозили в замок дрова, чтобы топить хотя бы несколько комнат первого этажа, где поселилась мать в целях экономии. Электричества тоже не было после того, как во время последнего налета в октябре повалило взрывной волной линию передач и оборвало провода, а потому в замке снова жгли свечи, расставляя их в комнатах в старинных канделябрах. У Рихарда каждый раз больно сжималось сердце при мысли о том, во что превращался замок, и горького осознания, как приходится проживать матери ее последние месяцы. Но вернуть ее в Берлин, в город, который день за днем разрушала авиация союзников, было гораздо худшим вариантом. В деревне было все же спокойнее и проще достать еды и дров.

Следующий год.

Эта мысль прочно воцарилась в голове Рихарда, едва он только взглянул на мать, занявшую из-за телесной слабости от болезни кресло дяди Ханке. На ее тонкие руки, на исхудавшее лицо, на неприбранные поредевшие волосы, которые она уже не красила химией, а только прятала под косынку или тюрбан («Это просто я не ждала тебя, мой мальчик! Прости, совсем не готова к визиту!»). Он тогда опустился у кресла матери и долго сидел, прижавшись к ее коленям и взяв в руку ее ладонь, на которой так знакомо поблескивали кольца. Но и это памятное с детства средство не принесло облегчения, не освободило от странного состояния опустошенности и горестного предчувствия будущего, которое терзало уже столько месяцев.

— Я так рада, что ты жив, мой мальчик, что ты со мной, — гладила баронесса его волосы, а он молчал, потому что боялся обидеть ее ненароком своей невольной резкостью. Озвучить истинную причину своего приезда. Или воскресить призраки прошлого, уже успевшие шагнуть из темных углов комнаты и встать за его спиной. Приезжать в Розенбург было больно. Здесь нечем было дышать, оттого крюк под ребра входил еще глубже и глубже. Хорошо, что осталось совсем недолго…

Рихард сбежал тогда из комнат замка, где царил полумрак, сырость и прошлое, на свежий воздух усадьбы. Сначала в лес, где нашел пушистую ель к празднику, чтобы мать в последний раз встретила Рождество как полагается. А потом на задний двор, где колотил и колотил дрова до изнеможения, наполняя на будущее дровницу. Просто чтобы не прислушиваться к тишине, в которой уже никогда не раздадутся легкие шаги или шелест форменного платья. И чтобы не представлять то, как она ушла отсюда когда-то.

Вышла ли она сама или ее вытащили силой по этим ступеням? Сопротивлялась ли или шла покорно? Нет, определенно она не была покорной. И это значит, они были грубы с ней. Били ли ее резиновыми палками, как когда-то зимой? У него потом едва не остановилось сердце при этой новости. Или сбили с ног прикладом, выбивая дух? И смотрела ли на это мать из окна, как наблюдала за ним через стекло, явно угадывая по силе ударов топора, о чем он думал? Что за мысли были тогда в ее голове, когда она отправляла его маленькую русскую на смерть?

Загрузка...