Глава 61

Тот вечер, завершившийся у калитки домика на Егерштрассе, стал началом новых отношений Кости и Лены. Они совсем не были похожи на те прежние, что были до войны. Исчезла легкость и дружеская игривость, что прежде царили между ними. Кроме того, подозрения Кости, которые все еще не давали ему покоя, как видела Лена, по-прежнему держали между ними дистанцию. Не давало преодолеть это расстояние и чувство вины Лены перед Соболевым за то, что не могла быть откровенной с ним во всем, а особенно — за свою отчаянную любовь к Рихарду.

Соболев часто провожал Лену к домику на Егерштрассе после работы в конторе, перехватив эту обязанность у Пауля. Узнав о сложном положении в доме Гизбрехтов с едой, он стал приносить часть своего пайка и то, что порой покупал в магазинах военторга, предназначенных исключительно для советских войск. Подарив тем самым Лене невероятный подарок однажды — кулек гречневой крупы, по каше из которой она так соскучилась за эти годы. Соболев даже изменил свое отношение к Гизбрехтам со злого пренебрежения на холодно-отстраненное равнодушие и порой оставался на совместный ужин, чтобы подольше побыть с Леной, с которой проводил все больше и больше свободного времени по вечерам.

Иногда Лена даже забывала о том, что их разделила война. Когда Костя за разговором о прошлом превращался в того прежнего обаятельного молодого мужчину, которым она его помнила. Им обоим было, что вспомнить, и с этими воспоминаниями они возвращались туда, где многое еще было возможно, а их родные живы. Лена любила эти моменты, пусть они и оставляли ее после скорбеть о случившихся потерях. Но ей было важно снова вернуться в то время или узнать то, что случилось в жизни ее брата, когда ее не было рядом. И она жадно впитывала каждое слово из рассказов Кости.

Он был героем, ее Коля, отдавший свою жизнь в борьбе со злом нацизма, от которого освобождал свою родную страну. Он добился с третьего обращения в военкомат снятия «брони» и попал в начале сорок второго года на обучение в Ленинградское военно-инженерное училище по счастливой случайности на тот же курс, куда курсантом был зачислен Костя. Соболев к этому времени уже успел побывать на фронте, участвовал в обороне Москвы, откуда через несколько месяцев был командирован в Кострому для получения военно-инженерной специальности.

— Я ушел на фронт сразу же после похорон бабушки и после того, как устроил мать у родственников в Москве, — рассказывал ей Костя, когда они как-то сидели после ужина на заднем крыльце дома, наслаждаясь тишиной летнего вечера. — И до последнего надеялся, что ты все-таки успела с семьей уехать из Минска.

От отца Соболева долго не было вестей. Семья начала подозревать страшное, когда в сентябре пришли новости в Москву, что он все же сумел выйти из зоны оккупации. Оказалось, Соболев-старший до последнего бился за то, чтобы спасти завод от захватчиков, и ушел пешком из Минска вместе с частью коллектива чуть ли не в последний момент. Спасти удалось, увы, не все. Слишком поздно официально разрешили эвакуацию, когда найти транспорт, да и просто выехать из города было практически невозможно. А те машины, что удалось собрать перед заводом под свою ответственность в первые дни для отъезда, были почти полностью уничтожены во время первой бомбардировки Минска. За хлопотами о спасении советской собственности от захватчиков он просто «упустил из вида», как говорил потом, что Дементьевы все еще в городе, и не сдержал обещание, данное сыну. И хотя Соболев-младший понимал, что долг перед страной всегда должен быть превыше личного, он так и не сумел простить отца, как не простил себе. Несмотря на то, что Коля пусть и не сразу, но принял случившееся и не держал зла ни на друга, ни на его отца.

— Расскажи мне о нем, — просила Лена тогда. — Расскажи мне о Коле.

Она с большим интересом и одновременно с легкой скорбью слушала рассказы Кости о времени, проведенном в училище на курсе, где они были самыми старшими из курсантов и самыми подготовленными за счет своего высшего образования. Для них учеба давалась проще, несмотря на ускоренный срок — всего шесть месяцев. Новыми были лишь сугубо профильные занятия понтонно-саперского дела.

А потом летом сорок второго Костя и Коля попали на передовую, встав во главе взводов, и, хотя разметало их по разным фронтам, друг друга из вида не теряли — постоянно переписывались, поддерживая связь. Именно так Соболев узнал о судьбе тети Дементьевых и надеялся получить весточку о Лене. А встретиться лично довелось только больше, чем через год, осенью на Днепре, где оба обеспечивали переправу советских войск. К тому времени уже оба были старшими лейтенантами, командовали ротами и были неоднократно награждены за свои успехи на фронтах, а Костя даже успел побывать в госпитале с ранением и легкой контузией.

— Он был настоящий герой и умер героем, — тихо произнес Соболев, осторожно беря в свои руки ладони заплаканной Лены. Рассказ о ее брате подошел к самой финальной точке, и она не могла не плакать в те минуты, слушая о том, как погиб Коля.

Битва за Днепр стала одной из поворотных в войне. Это понимали с обеих сторон, поэтому немцы буквально вгрызлись в правый берег реки, при отходе предварительно уничтожив все, что могло бы помочь советским войскам переправиться. Днепр считался ими той самой преградой, что сумеет остановить русских и позволить фюреру переломить наметившийся неудачный для нацистов ход войны. Эти дни определяли многое, поэтому форсирование Днепра стало такой важной задачей, успех которой так зависел от инженерных войск. И такой сложной, учитывая пулеметные и минометные точки немцев на противоположном берегу, непрекращающиеся канонаду артиллерии и налеты авиации, сильное течение реки и низкую температуру воды.

Роте, которой командовал Коля, было приказано переправить десант, когда во время напряженного боя на правобережном плацдарме было запрошено подкрепление, чтобы удержать выгодные позиции, недавно отбитые у врага. Приступать нужно было немедля, не дожидаясь темноты, которая помогала укрыться от вражеского огня. Коля сел за руль самого первого понтона, показывая своим бесстрашным поведением пример остальным в своей роте и пехоте, которую везли на другой берег под непрекращающимся огнем немцев — и с берега, и с воздуха. Первое ранение брат Лены получил в ногу. Второе ранение было в плечо, когда сбрасывал с плеч шинель, чтобы заткнуть пробоины в бортах понтона. И с этими ранениями упрямый и решительный Коля сел на весла, когда подвесной двигатель был поврежден минным осколком. Неизвестно, в какой момент он получил пулеметное ранение в грудь — во время переправы или уже на берегу, когда десант выпрыгивал на землю. Оно и оказалось смертельным.

Обо всем этом Косте рассказали знакомые из медсанбата. Сам он выбыл из строя немного раньше из-за банального воспаления легких, подхваченного во время организации паромной переправы за несколько дней до того, когда пришлось стоять по нескольку часов по пояс в ледяной октябрьской воде.

— Где Коля похоронен?

— В братской могиле неподалеку от устья Припяти. У меня где-то записано название этого местечка. Когда-нибудь, когда мы вернемся наконец-то домой, я отвезу тебя на это место, — Костя вытер кончиками больших пальцев ее слезы, как когда-то в детстве, и добавил с сожалением. — Ничего на память не осталось. Его похоронили вместе с наградами. Он никому не писал, поэтому решили, что у него никого не осталось в живых. А моя карточка с ним, которую мы сделали в ателье в Костроме, пропала, увы. Мне жаль…

Это действительно было обидно — не увидеть того, каким стал ее брат за годы, что Лена не видела его. И очень больно оттого, что у нее не останется на память ничего о Коле, ведь весь семейный архив был уничтожен во время войны. Словно кто-то одним махом стер ее прошлое вместе с родными и любой памятью о них, кроме воспоминаний, которые со временем выцветут, как старые фотокарточки. Наверное, поэтому хотелось говорить и говорить о былом, воскрешая в памяти почти позабытые детали. Соболев с готовностью подхватывал эти разговоры, тоже не особо желая говорить о настоящем. Она пыталась как-то расспросить его о наградах, что висели на его груди, но Костя быстро увел их беседу в сторону, и Лена поняла, что он не желает вспоминать ничего из того, что ему довелось пережить за последние четыре года. И о будущем они тоже не говорили. Оно казалось таким туманным сейчас, что было бессмысленным строить какие-то планы. А еще между ними все чаще и чаще стали возникать знакомые паузы, природу которых Лена со временем научилась понимать, подмечая те особые детали, которые может понять только женщина.

Случайное соприкосновение рук, когда он помогал сервировать ужин в домике на Егерштрассе или передавал ей бумаги во время работы в конторе. Пристальный взгляд, когда она не смотрела в его сторону. Легкое и мимолетное касание кончиками пальцев ее талии, когда он направлял ее при переходе дороги, провожая домой после работы.

Это раньше Лена почему-то не угадывала скрытый смысл всех этих знаков. Теперь новая Лена каким-то внутренним женским чутьем догадывалась о чувствах, которые могут скрываться за ними. Только вот для Кости они снова были прежними на той точке, где прервала их отношения война. А Лена отчетливо понимала, что она совсем другая, и эта другая Лена не могла ответить ни на этот взгляд, ни на эти легкие невинные касания.

Наверное, оттого тоска по Рихарду закручивалась все туже и туже, порой до слез давя сердце в тисках. Ей хотелось увидеть его во сне, но Рихард не приходил. Смотреть на лицо на фотокарточке, возвращая рамку на место после ухода Кости, становилось все больнее. Иногда ей хотелось выбежать из дома и кричать в высокое звездное небо над головой, ставшее таким пустым после окончания войны.

Где ты? Что с тобой? Жив ли ты? Здоров ли ты? В какой ты стороне? Где мне искать тебя?

Сведений о Рихарде не было нигде. Словно он исчез с лица земли, как только на ней установился мир. Лена почти каждый день в обеденный перерыв ускользала в Дрезден, чтобы на огромной длинной стене, обломке кирпичного дома, устоявшего после налетов, найти свое объявление, на котором по-прежнему не было ответа. Эта стена заменила местным жителям и беженцам бюро поиска родных, которых разметала война так далеко друг от друга.

«Ищу сведения о майоре фон Ренбек… год и место рождения… последние данные о пребывании… сообщить Хелене Хертц…». Отчаянные слова о розыске. Клочок бумаги, пожелтевший за давностью дней и трепетавший крылом на ветру, среди множества таких же, как он. Сотни отчаянных поисков родных и любимых, которым суждено навсегда остаться без ответа.

Проснувшись одной из таких пустых ночей, когда тоска снова достигла своего пика, Лена вдруг поняла, что не может больше ждать ответа, есть ли имя Рихарда в списках попавших в плен Красной Армии. Да, последний раз о нем было известно лишь то, что он пропал без вести над Одером. Да, это был советский фронт. Но что, если он все-таки каким-то чудом сумел избежать плена? Что, если он там, на другой стороне союзнической границы? Что, если он сейчас в Тюрингии?

— Чем вы думаете, фройлян Хертц? — едко осведомился капитан Безгойрода, когда вызвал к себе спустя пару дней после подачи бумаги на разрешение на выезд на сторону союзников.

— Простите? — переспросила недоумевающая Лена, с трудом скрывая привычный трепет, который ощущала интуитивно в присутствии этого человека. Он не предложил ей сесть, и ей пришлось стоять перед капитаном, сидящим за столом, как нашкодившей школьнице перед директором.

— Зачем вам на территорию союзников?

Она ожидала этих расспросов, потому ответы были заготовлены заранее.

— Мои родители могут быть там. Я бы хотела найти какие-то сведения о них. Возможно…

— Возможно, я выгляжу как идиот? Нет? Тогда почему, фройлян, вы пытаетесь мне выдать сейчас какую-то хрень? — Безгойрода открыл лежащую перед ним папку и развернул к Лене бумаги. — Вы читаете по-немецки? По-русски? Смотрите-ка, тут на обоих этих языках написано, что ваши родители погибли во время бомбардировки. И это записано с ваших же слов. Или вы забыли, что указали в своей анкете при регистрации, когда приехали в Дрезден? И прежде чем вы вспомните каких-нибудь забытых и потерянных родственников, посмотрите строчкой ниже, где указано, что таковыми единственными являются исключительно герр и фрау Гизбрехт с сыновьями. Итак, я задам еще раз вопрос: зачем вам понадобился выезд на территорию союзников?

— Я же вам уже ответила. Возможно, кто-то из них сумел уцелеть, и я бы хотела…

— Вы не умеете врать, вот что я скажу на это. Я не знаю, зачем вам понадобилось на территорию союзников, но хода вашей бумажке я не дам, и разрешение вы не получите.

— Прошу вас! Моя тетя остается здесь, мне нет резона оставаться на стороне союзников. Всего несколько дней, товарищ капитан! Я работаю здесь уже довольно давно, и вы можете мне верить…

— Верить вам?! Вам, нацистам? Вам, способным улыбаться вежливо утром, а вечером подать отравленный шнапс и предложить выпить за мирное будущее?! Вам, стрелявшим нам в спины во время уличных боев, когда мы спасали ваших же детей из-под огня?! Вам, хитрые суки, раздвигающим ноги за банку тушенки, а потом подающим заявление в комендатуру об изнасиловании, чтобы подвести под трибунал?! Идите, фройлян, работайте дальше и подумайте хорошенько над тем, как вам повезло, что я сейчас просто рву ваше заявление, а не даю ему ход в том направлении, которое вам очень не понравится, ручаюсь в этом. И до момента, как я могу изменить решение, есть ровно минута, чтобы молча выйти вон из моего кабинета.

Она открыла было рот, чтобы попытаться убедить его, но по его тяжелому взгляду поняла, что это было бы совершенно бесполезным. Только привлекла к себе еще большее внимание со стороны капитана госбезопасности, как заметила в дальнейшем. А еще приоткрыла невольно часть своего прошлого Соболеву.

— Ты сошла с ума! Зачем ты это сделала? — горячился он тем же вечером, когда провожал ее домой после работы. — Безгойрода рвет и мечет. Он открыто и при всех приказал мне приструнить свою немецкую… подружку. Ты не должна была так привлекать к себе внимание.

— Где-то там должны быть мои документы в арбайтсамте, — для Кости было можно смело озвучить второстепенную причину поездки в Тюрингию. — Немцы дотошны в ведении документооборота. Где-то в архиве, думаю, можно найти папку с моими данными. Они бы помогли вернуть мне имя.

— Возможно, — задумчиво согласился Костя после некоторого размышления. — Если они сохранились. В каком городе располагался арбайтсамт?

— Замок находился где-то между Веймаром и Йеной. Ближе была Йена.

— Вряд ли это удачная идея, Лена. Ты же знаешь, союзники знатно прошлись по Западной Германии бомбардировками. Шансы найти бумаги невелики. А ты теперь в поле зрения Безгойроды. Он ничего тебе не говорил? Никаких предупреждений? Угроз? Тебе сейчас его внимание вообще не к чему, понимаешь? Мы и так с тобой нарушаем распоряжение о контактах…

— Если тебе это навредит… — тут же встревожилась Лена и сделала шаг в сторону, уже готовая держаться от него подальше. Костя тут же поймал ее за локоть и вернул на прежнее расстояние.

— Не говори глупостей. И не думай об этом, — за этим разговором они успели дойти до калитки дома, где Костя вдруг задержал ее, развернув к себе лицом. — И не рисуй больше эту дурацкую мушку!

Он положил ладонь за ее подбородок, коснувшись большим пальцем места над правым уголком рта, где Лена уже больше года рисовала родинку карандашом. В том месте, где каким-то случайным образом появилось крохотная точка на фото в ее кенкарте. Однажды во время проверки документов в Дрездене она едва не угодила из-за отсутствия родинки на лице под арест и тогда Лена поняла, что проще нарисовать мушку, чем объяснить солдатам СС ее отсутствие.

Жест, с которым Соболев стер с ее лица эту «родинку», был слишком интимным и слишком нежным, чтобы быть дружеским. Это была ступень, на которую Лена не хотела перешагивать сейчас. Оттого и отступила резко, уходя из-под его ладони.

— Иногда я смотрю на тебя и думаю, что это совсем не ты, — вдруг произнес он хрипло. — Никак не могу привыкнуть, что ты другая. И иногда мне кажется, что тебе больше хочется быть этой… быть Хеленой Хертц, а не Леной Дементьевой.

— Если я не буду рисовать эту родинку, Безгойрода явно заинтересуется причинами, — произнесла Лена после короткой паузы, во время которой пыталась унять боль от укола, который нанес Костя своими словами. — И рано или поздно он докопается до сути.

Соболев лишь только улыбнулся грустно уголками губ в ответ на это. То, что она не сделала даже попытки возражать его словам, все еще висело между ними невидимой тяжелой тучей, которую почувствовали оба в этот момент. В тот вечер Костя впервые не остался на ужин в домике на Егерштрассе, сославшись на занятость. И последующие несколько дней у них не случилось возможности развеять то тяжелое настроение, в котором простились у калитки: Соболеву пришлось выезжать в шахты за пределы предместий Дрездена, а Лена была слишком занята с очередным списком оборудования для последующей отправки в СССР.

Костя появился на пороге домика на Егерштрассе спустя неделю, когда Кристль ушла на вечернюю службу, а Пауль на очередное партийное собрание. Сначала Лена даже не поняла, что с ним что-то не так, бросившись спешно сервировать скудный ужин. Просто никогда не видела его раньше выпившим, вот и не распознала, что Костя пришел пьяным. Да и как можно было угадать? Его походка была ровной и твердой, а движения по-прежнему уверенными. Только странный блеск глаз да незнакомое прежде выражение лица выдавали странность тем вечером. Заподозрила неладное, лишь, когда Костя остановил ее, резко бросив вдруг короткое: «Сядь!». Это было так неожиданно, что Лена даже замерла на месте, удивленная тоном его голоса. И мгновенно почувствовала опасность, наученная прошлым опытом прожитых дней в оккупации и в плену.

— Ты сказала мне не все о своем прошлом в Тюрингии, — глухо произнес Костя, и Лена с трудом удержалась, чтобы не показать свой страх при этих словах. Кто мог сказать Косте о Рихарде? Только Гизбрехты знали о нем. Неужели Пауль?..

— Ты не была ранена при побеге, — продолжил тем временем Костя, медленно и резко проговаривая каждое слово, словно кнутом хлестал. — Немцы спасли тебя вовсе не от огнестрельной раны.

Лена никогда не говорила о ранении, не желая лгать. «Я истекала кровью», вот что она сказала тогда. «Людо спас меня от неминуемой смерти». Эту полуправду она рассказала Косте в ту ночь, утаивая истинную причину.

— Сегодня днем пришел ответ от союзников на запрос с нашей стороны о твоих документах. «Разыскиваемая умерла во время пребывания в плену. Причина — постабортная инфекция». Постабортная!

Она даже вздрогнула от этого выкрика, за которым последовал такой яростный удар ладонью по столу, что подпрыгнула посуда, жалобно звякнув стеклом стаканов и металлом приборов.

— Скажи мне, — напряженным тихим голосом попросил Костя, когда в комнате снова стало тихо. — Скажи мне правду наконец!

Лена молчала, не понимая, как следует сейчас вести себя с ним. Он снова стал тем незнакомым ей мужчиной, который шагнул на порог этого дома, готовый судить и карать за предательство. Только тогда оно было ненастоящим, это преступление перед ним и страной, а теперь ее вина была реальной. И она не знала, какие именно слова подобрать сейчас. Потому что никакие слова не были способны изложить ее полную историю и не нарушить тех хрупких отношений, которые едва установились между ними.

— Кто это был? Кто? Кто-то из таких же пленников, как ты? — произнес тем временем Костя и посмотрел ей, бледной как смерть, в широко распахнутые глаза, в которых плескались все ее эмоции и чувства. — Ты рассказывала о том, как наша как-то была с голландцем. И ты тоже? Или это был?.. Это был немец! Иначе бы ты рассказала. Это был немец!

Ее лицо без лишних слов подсказало, что он попал в самую точку. Ладони сжались тут же в кулаки, дрогнули желваки на скулах, настолько он сильно сжал челюсти, пытаясь сдержать злые слова, рвавшиеся с губ.

— Тебя… тебя взяли силой? Поэтому ты сделала аборт? Просто расскажи наконец всю правду. Потому что я не понимаю сейчас, Лена, кто ты такая. Я пытаюсь получить ответы, но то, что рассказываешь мне ты, и то, что я узнаю сам…

— Я не делала аборт. По крайней мере, не по своей воле, — произнесла Лена быстро, опасаясь передумать и промолчать. Не стоило скрывать правду от Кости. Пусть она и разрушит все хрупкое между ними, что удалось восстановить с таким трудом. Значит, так должно быть, и с этим нужно было только смириться, как и с тем, что ее жизнь уже никогда не будет прежней. — Мне сделали аборт насильно. По нацистской идеологии дети со смешанной кровью не должны появляться на свет как… как полукровки.

— Значит, отцом этого ребенка был немец, — констатировал Соболев. Лена заметила, как побелели костяшки на его руках от силы, с которой он сжимал пальцы в кулаках.

— Да… я… Прости меня, я должна была сказать раньше. Я просто боялась… Прости…

— Не надо, — глухо произнес Костя, поднимаясь с места, чтобы шагнуть к ней, протягивая к ней руки. — Твоей вины в этом нет…

— Это ты не понимаешь, — с этими словами Лена выставила ладонь вперед, останавливая его порыв коснуться ее. Не сейчас, когда он не знает всей правды. Когда думает, что этот ребенок был плодом насилия, и когда считает себя в очередной раз виноватым и в этом, судя по его взгляду. — Все случилось не так, как ты думаешь. Совсем не так.

Он замер на короткий миг. Лена видела в его глазах, как быстро, несмотря на хмель от выпитого, он анализирует ее слова и сопоставляет факты, которые знал. Перемена оказалась быстрой. Глаза блеснули как у разъяренного опасного хищника.

— Ты продалась, да?! За паек? Или за защиту? А может, в благодарность? За то, что тебя спасли когда-то от лагеря? Или это что-то другое?

А затем бросил быстрый взгляд на полки буфета, где стояли фотокарточки, столь ненавистные ему.

— Этот фашистский летчик… не родственник Гизбрехтов, я узнавал, в записях мобилизованных стоят только двое — отец и сын, — произнес он медленно. Лена открыла было рот, чтобы ответить, но Костя ее тут же резко прервал, вынув из кармана галифе ее смятое в комок объявление о поиске со стены в Дрездене. — Молчи! Лучше молчи сейчас! Я не хочу даже слова слышать об этом! Как ты могла?! Ты! Ты!..

Он замолчал и отвернулся от нее, запустив пальцы в волосы, словно в попытке обуздать эмоции, бушующие сейчас в нем. Лене хотелось подойти к нему, коснуться его плеча, чтобы хоть как-то погасить это пламя, но она не посмела.

— Ты даже не понимаешь, кем ты была для меня всегда, — глухо произнес Соболев, по-прежнему не глядя на нее. Он достал из кармана гимнастерки пачку папирос и закурил, и Лена поняла по дрожащим пальцам и напряженной как камень линии плеч, какой сильный удар он получил сейчас.

— Я и сам не знаю, как это случилось и когда. Всегда думал о тебе как о маленькой сестре Коли, а потом — бах и все! Казалось бы, все то же в тебе, ничего не изменилось, но для меня все стало другим. Но я понимал, что ты — другое. Не как остальные девушки. И не потому, что ты сестра Коли и мой друг, а потому что ты создана быть иной. Не такой, как все. Я видел, как ты танцуешь на отчетных концертах в училище и все больше думал о том, что и быть должно у тебя все иначе. Сцена, союзная слава, искусство. А мне суждено копаться в породах, далеко даже от районных городов. И я отказался даже от мысли о том, что могло бы быть. Ради всего этого. Ради тебя. Такой светлой, такой чистой… А ты!.. Продалась и отдалась фашисту! Безгойрода прав — за этим красивым фасадом скрывается совсем не то, что я бы хотел видеть… что я помнил… любил…

— Я полюбила его, — тихо произнесла Лена в его спину. Ей хотелось, чтобы он знал, что все случилось совсем по другим причинам, что она отдала самое ценное и самое важное, что может быть у девушки, как и должно — по любви. — Я люблю его…

Соболев так резко сорвался с места, что она не успела отреагировать. Только сжалась испуганно перед его яростью, с которой он сгреб ворот ее вязаного кардигана и подтянул к себе поближе.

— Никогда! — бросил он ей в лицо. — Ты слышишь, никогда не смей произносить это! Не может советская девушка любить фашистскую гадину!

А потом оттолкнул от себя так резко, что она с трудом удержалась на ногах, больно ударившись бедром об угол стола. Сам Костя вцепился в стул, сдерживая изо всех сил злой шум крови в венах, призывающий к непоправимым поступкам.

— Как ты можешь даже произносить это? — холодно и зло произнес Соболев, переведя дыхание. — После всего, что фашисты сделали на нашей земле! Сжигали, расстреливали, душили газом! Убивали стариков, женщин и детей. И не просто убивали, а мучили и делали это прежестоко! Как ты можешь?! После всего, что видела сама в Минске! После того, как Татьяну Георгиевну заморили в «душегубке», а Люшу и Колю убил такой же фашистский летун! Возможно даже твой!

— Если бы он был такой, как они, я бы никогда не смогла, — защищалась Лена, чувствуя, как снова просыпается в груди невыносимое чувство вины за свою любовь. — Но он не такой!

— Не «таких» не бывает!

— Ты не знаешь!..

— Я?! Я не знаю? — ярость бурным потоком прорвалась наружу, рискуя уничтожить все вокруг. Лена заметила, как он еще сильнее стиснул пальцами спинку стула. — Я прошел через сотни километров сожженной земли, в которую превратилась наша родина. Я видел виселицы и рвы, заполненные трупами, площади концлагерей, ставшие братскими могилами. Видел шрамы и следы пыток. Я видел, что делали с нашими медсестрами и ранеными, которые попадали в плен. А ты знаешь, что с ними делали, Лена, такие фашисты, как твой?! Или ты сейчас скажешь, что точно знаешь, что он делал на нашей земле? Быть может, его руки были по локоть в советской крови, а потом он смывал эту кровь и… трогал тебя этими руками…

— Пожалуйста!..

Это прозвучало уже слабее, чем прежде. Потому что тут же в голове возникло воспоминание о тех двадцати двух советских летчиках, которых сбил Рихард в Крыму. Это до сих пор лежало где-то в сердце тяжелой ношей, давя порой напоминанием, что Рихард был врагом. Всего одно короткое слово, так много подсказавшее Соболеву в тот момент.

— На каком фронте?

— Он был в основном на Западном… против англичан…

— На каком фронте? — уже более требовательно и резко, словно зная правду, которую Лена безуспешно пыталась скрыть для оправдания Рихарда.

— Крым…

Этого было достаточно. И неважно, сколько времени провел фон Ренбек на Восточном фронте. Лена по взгляду Кости поняла это. По той злости, что разгорелась с новой силой, пугая ее своим накалом. Она видела этот взгляд прежде. Помнила его до сих пор, спустя почти полтора года, с момента, как он обжег ее, оставляя шрамы в душе от этих ожогов. Таким взглядом на нее смотрел когда-то «Обувщик», Дмитрий Гончаров из Ленинграда, повешенный за неудачный побег из лагеря.

Он тебе не товарищ. Никто тебе тут не товарищ, поняла?.. Не своя, не советская она все-таки… Не наша…

Никогда Лена даже подумать не могла, что Костя будет смотреть на нее таким взглядом. Он ранил даже больнее, чем его слова, которыми он зло хлестал ее, рассказывая о том, что творилось в Крыму во время оккупации нацистов. Багеров ров[203], траншеи под Севастополем и Керчью[204], каменоломни Аджимушкая[205]… Людей топили в море, расстреливали, травили газом, живыми бросали в глубокие колодцы и шахты или сжигали. Соболев не щадил ее, не обращая внимания на бледность, разливавшуюся по ее лицу с каждым его словом, и тихие слезы. Все хлестал и хлестал словами, вызывая в памяти все ужасы, что когда-то пережила во время оккупации Минска когда-то сама, и тот липкий страх, который не дает порой спокойно жить до сих пор.

Ей хотелось сказать, что она все это знает. Что видела многое из нечеловеческой жестокости, творимой нацистами, с советскими людьми и в Минске, и здесь, в Германии. Что она уверена в том, что Рихард никогда не смог бы так поступить — она верила в это, собирая как бусины на нить, все моменты, которые без прикрас говорили, что он другой. Не потому, что он хотел быть с ней. А просто потому, что он такой сам по себе, несмотря на то что служил безумному фюреру и носил ненавистный мундир.

Лена хотела это сказать. Но все эти слова придавило грузом слов, напечатанных на обложке нацистского журнала и канувших в Лету во время штурма городка, тяжестью двадцати двух советских душ и взглядом Кости, для которого уже было решено давно тем, что ему довелось узнать и пережить самому во время этой проклятой войны. А потом Соболев в три шага подошел к буфету, на полках которого стояли фотокарточки в рамках, и схватил самую дорогую рамку. Жалобно треснуло стекло, легко погнулось серебро, когда он ударил эту рамку о колено. И прежде чем Лена успела вскрикнуть, достал из-под стекла фотокарточку, раня пальцы в кровь об осколки стекла, и разорвал на такие мелкие кусочки, как только мог. И со злым удовольствием впечатал эти обрывки в пол, давя и их, и стекло каблуком сапога.

— Никогда! — глухо произнес Костя, когда их взгляды снова встретились над этими обрывками и осколками стекла. В его глазах ярко горела решимость, и еле тлела былая ярость, приглушенная недавним уничтожением фотокарточки. В ее глазах царила безграничная опустошенность. Никаких эмоций или чувств. Лишь звенящая пустота и странное равнодушие ко всему происходящему. Словно пережитое в который раз потрясение выжгло все внутри начисто, не оставив ровным счетом ничего, кроме моральной усталости. Поэтому Лена без каких-либо эмоций проводила взглядом уход Соболева из дома, напоследок от души хлопнувшего входной дверью. И точно так же равнодушно собрала осколки стекла от рамки и обрывки фотокарточки. Ее уже было не склеить, как отметила про себя Лена, понимая, что в руках был лишь сор и ничего больше.

От ее прошлого не осталось ничего. Только осколки стекла, оцарапавшие ладони в кровь. Осколки ее памяти. Осколки ее сердца.

Ярость, пусть и утратившая свой накал, никуда не исчезла и тихо тлела в Косте всю последующую неделю. Лена отмечала ее во взглядах, которые ловила на себе во время работы в администрации, или в его движениях. Больше он не провожал ее домой после работы и не приходил в домик на Егерштрассе на ужины, что сразу же довольно подметил Безгойрода, бросив Лене посреди недели мимоходом, как рад, что «наконец-то кто-то из них взялся за ум и подумал о последствиях этих отношений». Нельзя было сказать, что она не ожидала, что Костя возненавидит ее, когда узнает обо всем, но столкнуться с этим неприятием в реальности было гораздо хуже. И невольно думалось о том, как сильно ненавидел бы ее брат, если бы узнал о ее прошлом в Германии. И Лена плакала ночами, чувствуя, как задыхается от паутины настоящего, опутавшего ее по рукам и ногам. А еще от горя, что в который раз потеряла очередного близкого человека.

А потом Соболев и вовсе пропал на несколько дней, и Лена решила, что он попросил о переводе, чтобы не видеть ее, ведь записей о рабочей поездке на шахты в журналах конторы так и не появилось, как бывало обычно. Значит, это был конец. Значит, он долго боролся с собой, раздумывая, заявить на нее капитану госбезопасности или предать свои собственные убеждения, сохранив ее тайну, а в итоге просто предпочел уйти от принятия этого тяжелого решения, исчезнув из ее жизни. Как сама она уходила от выбора, зависнув над пропастью неопределенности, не в силах решить, как ей дальше жить.

Но Лена ошиблась. Вечером воскресенья Соболев вернулся в дом на Егерштрассе и, потребовав у Гизбрехтов дать возможность поговорить с Леной наедине, бросил на стол папку, словно она жгла ему пальцы. Немцы, которым Лена уже успела все рассказать и объяснить неожиданное исчезновение Соболева, не стали даже возражать и подчинились, удалившись в соседнюю комнату. Едва вспыхнувшая радость Лены при его появлении тут же угасла при виде своего имени, написанного на лицевой стороне папки немецкими буквами. Здесь было все ее короткое прошлое. Все бумаги арбайтсамта, анкета с деталями ее биографии с исправлениями, когда вскрылись истинные, книжка остработника, которую отобрали при аресте, листы якобы допросов, которых не было, но слова из которых были напечатаны ровными буквами печатной машинки. И ее фотокарточка, с которой на Лену смотрела она прежняя. Такая непохожая на элегантную девушку, смотревшую сейчас в глаза своему прошлому.

— Откуда это у тебя? — произнесла Лена пересохшими губами, будто заново переживая свой плен при виде проклятой отметины OST на фотокарточке.

— На этой неделе меня командировали в американскую зону в Тюрингию. В сопровождение бывших пленных американцев для возвращения их союзникам, — произнес Костя после короткой паузы, упавшей тяжелым камнем каждому на сердце. Лена не сдержала удивления, зная, что Соболев никаким образом по должности не относится к караулу, и тот отвел глаза, явно желая скрыть истинные причины своей командировки[206].

— Я все продумал, как узнал об этой поездке. Если я смогу раздобыть твои бумаги прежде, чем они будут высланы американцами в наше управление по работе с перемещенными гражданами, мы уберем из дела любые данные о твоей мнимой смерти. Это означает, что не будет никаких сложностей или подозрений при проверке. Просто ты подашь заявление на возвращение подальше от Саксонии. В каком-нибудь крупном городе, где перемещенных очень много. Например, в Берлине или во Франкфурте. И ты вернешь свое имя и вернешься домой, Лена.

Это был самый лучший выход из ситуации, в которой оказалась Лена. Шанс вернуться домой, чтобы снять с себя все ложные обвинения. Возможность забыть все и начать с чистого листа. Но все же что-то внутри вдруг дрогнуло. Не от страха перед неизвестным и по-прежнему опасным для нее будущим на родине. От понимания, что для нее открывается дорога, навсегда уводящая ее от возможности еще хотя бы раз увидеть Рихарда. Хотя о чем она только думает? Прошло уже почти два месяца с момента капитуляции Германии, а никаких новостей о его судьбе по-прежнему не было.

— Я говорил тебе, что это займет время, — каждый раз отвечал на вопросы Лены Пауль. — Слишком много пленных. Возможно, потребуются не недели, а даже месяцы и годы.

Но у Лены не было этого времени. Настал миг, когда требовалось принять решение о том, в какой стороне она должна продолжать свою жизнь.

— Сведения о смерти в бумагах занимают всего пару строк, — произнес Костя. — Убрать их и все, ты почти чиста. Обычная угнанная в фашистское рабство, как и многие другие советские девушки.

— Я не выгляжу сейчас, как обычная советская девушка, — слабо возразила ему Лена, вспоминая очередь в пункте перемещенных лиц.

— Просто перестань делать завивку волос и красить губы. Убери эту дурацкую мушку над губой. Волосы собери и убери под платок, как на этой карточке. А вот одежда… Но с этим решить проще. Твоя немка сможет найти тебе что-то не такое… не такое немецкое?

Между ними снова повисла тяжелая пауза после этих слов. В Лене вдруг проснулось ощущение неприятия, словно в каждом его слове сейчас было что-то отталкивающее ее, и это чувство росло и росло, мешая рассуждать разумно. Соболев вдруг вгляделся в ее лицо и резко произнес:

— Никаких больше отговорок, Лена. Настало время возвращаться домой, — а потом добавил еще злее. — Ты думаешь, я не понимаю, почему ты здесь? Ты ждешь его, этого фашиста! Ждешь, что он придет за тобой!

Был ли смысл отрицать очевидное? Поэтому Лена просто промолчала, но взгляд впервые не отвела в сторону. Хотя душу так и разрывало острыми когтями вины за свои чувства.

— Ты обязана забыть все это, — отчеканил Соболев твердо едва ли не по слогам, словно пытаясь высечь свои слова в ее сознании. — Ты должна вернуться на родину. Здесь тебе делать нечего. И ждать тоже нечего.

Он смотрел на нее пристально и ждал возражений, но встретил лишь протест в ее взгляде, когда она снова взглянула на него прямо. И тогда он полез в планшет, чтобы достать вещицу, лишившую Лену вмиг столь тщательно хранимого самообладания.

Пожелтевшее от времени кружево. Пустые места в жемчужных узорах, которыми когда-то был щедро украшен воротничок, как следы непростого прошлого. Память о ее маме. Единственная вещь из ее исчезнувшей в огне войны жизни. Спасенная от огня Войтеком, этот воротник был когда-то спрятан в ящике комода в ее крохотной спальне под крышей замка Розенбург, и видимо, каким-то чудом сохранился после ее ареста.

— Ты помнишь, Лена? — мягко спросил Костя, на какие-то мгновения снова становясь тем самым Котей из прошлого. — Дом Красной Армии, «Тартюф», мороженое… Тот наш вечер. Ты помнишь, Лена? Я помню. Все помню до мельчайшей детали. Даже то, что в твоих волосах было семь шпилек с жемчугом. Ровно семь…

У Лены перехватило дыхание при этом признании и тех эмоциях, что вызвал в ней вид кружевного воротничка.

— Ты думаешь, он что-то помнит так же?

Внезапный холодный и резкий тон вмиг вернул из дымки воспоминаний в реальную жизнь, а потом наотмашь ударил осознанием того, что скрывалось сейчас в тени происходящего.

— Ты был в Розенбурге!..

— Да, не смог отказать себе в такой возможности, — со злой иронией подтвердил Костя, выбивая папиросу из пачки, чтобы закурить. Он казался внешне совершенно спокойным. Лишь легкая дрожь спички, от которой он прикуривал, выдала его волнение.

— Мы были под городом Гера. От него до Йены всего сорок километров, а от Йены до замка вообще рукой подать. Захотелось вдруг посмотреть на это место. Увидеть, как ты жила там. Я думал, может, тогда я пойму хоть что-то. И да, прежде чем ты задашь этот вопрос — я видел твоего немецкого ублюдка. Он жив живехонек.

Рихард жив. Понимание этого захватило волной невероятной по силе радости и облегчения, что время мучительной неизвестности закончилось именно этой новостью. Он был жив!.. И, наверное, эти эмоции приглушили все остальное, пусть даже на какое-то время всего лишь. Потому что разве что-то еще имело значение сейчас, кроме того, что он жив?

— Я хотел сначала сказать тебе, что он мертв, что тебе нет смысла цепляться за Германию. И тогда ты бы точно уехала домой, — продолжал медленно Костя, глядя на нее пристально. — Но это было бы неправильно. И дело не только во лжи, которую я ненавижу. Я знаю тебя, Лена. Всю жизнь ты бы вспоминала его. Всю жизнь бы цеплялась за прошлое. А правда, Лена, в том, что он мерзавец и ублюдок, что ты ему не нужна, и думаю, никогда не была нужна. Кроме того самого, Лена. Согреть его койку в перерывах между фронтами. И сейчас он в своем замке пакует барахло, чтобы бежать из страны вместе с женой-швейцаркой прежде, чем американцы выйдут из Тюрингии, и туда зайдем мы. Эта трусливая крыса бежит, потому что знает, что мы никогда не простим ему. Американцы могут забыть то, что он и ему подобные творили, могут позволить ему быть на свободе и жить как раньше корольком в своем замке. А мы — нет, мы не позволим этого и не забудем.

Все сложилось так, как должно бы, наверное, произойти. Так, как планировала баронесса, готовя заранее путь спасения Рихарда от последствий, что ждали Германию и ее население после падения рейха. Рихард будет жить. Он уедет в Швейцарию вместе с женщиной, которая не тянула его в бездну, а наоборот — подарила ему шанс на счастливую жизнь. На будущее. На семью, которую никогда бы не дала ему она. Так и должно было быть. Это было бы самым лучшим, разве нет?

Оказалось, что пока Лена искала его в списках немцев, попавших в советский плен, он все это время был на другой стороне, под американцами. Слишком поздно она поняла, что такое тоже возможно. Слишком поздно решилась ехать в американскую зону. И слишком быстрой оказалась Адель, решившая ухватить свое счастье при первой же возможности. Но как же скоро, о, как же скоро он решился начать новую жизнь!

— Он просто думал, что я умерла, — произнесла Лена, сама не понимая, кому адресует эти слова — Косте ли в желании оправдать Рихарда или себе, чтобы не поддаться острой боли разочарования, уже тянущей к ней свои щупальца.

— Я тоже когда-то думал, что ты мертва. Но все равно искал тебя.

— Ты рассказал ему обо мне? — она не могла не спросить. Ей было необходимо знать ответ на этот вопрос. Знает ли Рихард, что она жива? Ведь тогда возможно, он придет за ней…

Это был глупый вопрос. Лена поняла по взгляду, который бросил на нее вместо ответа Соболев. Так было лучше, он абсолютно прав. Так было правильнее. Но все-таки ей бы хотелось, чтобы Рихард узнал об этом. Быть может, тогда… А потом оборвала себя — что тогда? Он женат. Это была точка. Упасть еще ниже она не могла себе позволить. И так пришла к Рихарду, не будучи его женой…

— Я достану билет до Берлина на следующей неделе, — произнес Костя, словно уже все было решено, вырывая ее из мучительных размышлений. — Говорят, там проверки не такие тщательные из-за огромного наплыва людей. И запомни — ты все это время была в Розенбурге. Американцы убеждали тебя остаться, но ты ушла сюда, когда выдалась возможность. Так ты докажешь, что действительно хочешь вернуться, что по-прежнему своя. Когда ты получишь временные документы и разрешение на возвращение домой, поедешь к моим в Москву. Минск для тебя закрыт. Пока не стоит ехать туда, не дразни судьбу, поняла? — инструктировал Лену Костя. — Мы решим с этим потом.

— А что будет с Гизбрехтами, если я вот так исчезну? — встревожилась Лена, надеясь за тревогами заглушить боль. Выплакать бы ее, но боль уже привычно свернулась клубком в груди, как когда-то, планируя еще долго сжимать кольцами ее сердце и легкие. — И что будет с тобой? Безгойрода возьмется за всех вас!

— Безгойрода решит, что ты нелегально убежала к американцам. Твоих немцев допросят пару раз, узнают от них, что у тебя был жених на той стороне, и что ты получила от него весточку. На этом, я думаю, он успокоится и оставит немцев в покое. А я… насчет меня даже не думай. Меня это не коснется.

Вариант, что что-то пойдет не так при проверке, они даже не обсуждали. Костя верил, что все будет так, как задумано, а Лене было попросту все равно. Если ее арестуют и отправят в лагерь, что ж, так тому и быть. Собственная судьба была совершенно безразлична ей сейчас, когда она лишилась последнего, что держало ее. У нее не было дома, не было родных, а теперь вот не стало и Рихарда. Так какой во всем этом смысл?..

— Почему не хочешь остаться? — все пыталась переубедить Кристль Лену, когда узнала предстоящие планы. — Я и Пауль — твоя семья, Лена. Ты нужна нам. Что тебя ждет в Союзе? Одни могилы и разруха…

— Я не могу остаться в Германии. Ради Рихарда я могла бы попытаться, а сейчас… прости, я не могу.

— И что ты будешь делать там, в Союзе? — не унималась Кристль.

Лена почти не думала об этом. Она вообще в последнее время старалась не думать, чтобы не лишиться того странного равнодушия и безразличия, которое снова поглотило ее с головой. Но одно она знала точно — в Москву к Соболевым она не поедет, получив разрешение вернуться. Она выберет позже, куда поехать — страна большая. Устроится работать куда-нибудь, например, на швейную фабрику, памятуя опыт работы в оккупации. Если повезет, то получит комнату от фабрики, где будет жить в полном одиночестве. И изредка вспоминать, какой могла бы быть ее жизнь, сложись все совершенно иначе. Словно прекрасный сон, который так никогда не стал явью. Или мечту, которая так и не воплотилась в реальность.


Отъезд выпал на раннее утро вторника, когда Фрайталь заволокло дымкой утреннего тумана. В предыдущую ночь в доме на Егерштрассе почти не спали, занятые хлопотами сборов, которые отвлекали от эмоций из-за отъезда. Будь ее воля, Кристль собрала бы Лене в чемодан все, что считала полезным, но девушка строго следила за этим и спорила с ней всякий раз, когда замечала что-то лишнее, по ее мнению, в своей поклаже.

— Пойми же, в Берлине мне быть совершенно одной. Я не подниму такой вес, — убеждала она Кристль, убирая очередное платье и кофточку, оставшееся из прежних богатств погибшей Мардерблат в "наследство" Лене.

— Ты сможешь всегда это обменять на еду или на что-то другое полезное, — настаивала Кристль. — Кто знает, как там сейчас в Советах. Не хочешь брать одежды лишней, возьми несколько кусков ткани. Ношенное еще подумают взять, а вот ткань — завсегда да с руками. И не забудь пальто взять. И ботинок зимних на меху.

Лена не стала напоминать привычно запамятовавшей Кристль, что и то, и другое она еще зимой сменяла на муку и сахар на рынке Дрездена. Но ткани взяла, не желая огорчать немку. А вот свои пуанты, которые не надевала на ноги уже несколько месяцев, так и оставила на полке в шкафу, завернутыми в платок. Сначала, правда, был порыв забрать их. Где она найдет танцевальные туфли сейчас? А потом одернула себя, что нет пользы потакать глупым мечтам. Ноги давно уже не знали прежней нагрузки, не становились как раньше, не стало прежней развернутости. С мечтой о сцене нужно попрощаться, оставив ее здесь, в темноте шкафа.

— Долгие проводы — лишние слезы, — проговорила Лена, когда они вышли в туман из дома с Гизбрехтами к дорожке, у которой ее уже ждал Костя. — Так говорила моя мама.

— Твоя мама была мудрая женщина, — ответила Кристль, уже начиная плакать. Лена не стала говорить, что это русская пословица, а просто обняла женщину, которая столько всего сделала для нее и которая стала ей такой близкой за последние два года.

— Останься, Лене, — попросила Кристль в последний раз с каким-то надрывом в голосе. Но Лена только покачала головой в ответ и повернулась к Соболеву, явно нервничающему из-за затянувшегося прощания.

Происходящее вдруг стало напоминать какой-то сон. Вот из туманной поволоки шагнул к Лене Соболев, недовольно поморщившись при виде ее привычно завитых локонов и светлого шелкового платья под бархатным пальто. Вот он спешно потянул Лену за локоть из объятий Кристль, и та растворилась в тумане, как и Пауль за ее спиной, и домик с руинами вместо второго этажа, в котором Лена провела столько месяцев и столько пережила. Постепенно скрывались в тумане улочки Фрайталя, по которым она ездила на велосипеде на работу — развалины домов, горы битого кирпича, вздыбленные кое-где мостовые, которые еще не успели отремонтировать. А вот на станции было уже не сильно похоже на сон — слишком громко, суетливо и многолюдно, несмотря на ранний час, и облака тумана, к которым присоединился паровозный дым, уже стоявшего на перроне поезда.

— Наш вагон — третий, — это было единственным, что произнес Костя с момента, как они ушли с Егерштрассе. Он по-прежнему держал ее за локоть, словно опасался, что она вот-вот вырвется и убежит, переменив решение. — Я не смогу дождаться отправления, иначе опоздаю.

Лена понимала, что видит его сейчас в последний раз. На память почему-то тут же пришло, как они прощались когда-то в Минске. И она сама потянулась к нему, чтобы обнять. К ее удивлению, он не оттолкнул, а наоборот прижал к себе свободной рукой.

— Спасибо тебе за все, что ты сделал для меня, Котя, — прошептала Лена в его ухо, ощущая комок невыплаканных слез в горле. — Спасибо за все…

Она ждала, что он скажет, что делает это ради памяти Коли или что-то в этом роде, как неоднократно подчеркивал прежде в разговоре с ней. Но он промолчал. Только улыбнулся ей как-то нервно, когда она отстранилась от него. А потом полез в карман галифе и достал маленькое, еще не созревшее толком яблоко, которое где-то каким-то чудом раздобыл сейчас.

— Витамины для Примы? — произнес Костя хрипло сдавленным голосом, и она побледнела и чуть скривила губы от ударившей тут же боли. И он обнял ее. На этот раз крепко-крепко, чтобы она спрятала свое горе, которое прочитал в ее глазах, на его плече. И все говорил тихо про Москву и про Большой театр куда непременно поведет ее, как вернется из Германии, не подозревая, что ранит ее напоминанием о сцене и о несбывшихся мечтах.

Театр, в котором она уже никогда не выйдет на сцену, а будет только зрителем в партере. Если когда-нибудь соберется с духом, чтобы ступить на порог.

Говорил, что планирует демобилизоваться скоро, быть может, зимой, но точно не позже. Что все наладится, что они оба забудут прошлое как страшный сон и будут строить такое будущее, которое затмит все-все худое пережитое и будет лучше разрушенного нацистами. Что у них все еще будет. Обязательно будет!

Костя все говорил и говорил, обнимая ее крепко и обжигая своим горячим дыханием ее ухо. Не подозревая, что она уже все решила, и это их прощание. Что она собирает сейчас каждую секунду из этого момента: запах его гимнастерки, звук его голоса, крепость его объятия, чтобы сохранить на память. Что она старательно не думает о том, что до безумия хочет обнять совершенно другого мужчину, которого уже не имела ни малейшего права обнимать. И что пытается побороть внутри стойкое ощущение, что совершает сейчас самую большую ошибку в своей жизни.

Поезд разорвал их объятие длинным гудком, напоминая, что готов к отправлению в Берлин.

— Через три минуты отправится. Нужно торопиться, — посмотрел на часы Костя, пряча тем самым свою неожиданную робость и неловкость от взгляда Лены. — Я помогу тебе устроиться в вагоне, а потом пойду.

— Ты так опоздаешь, — заметила Лена. — Я могу сама, не переживай.

— Тогда иди в вагон, Лена, — ответил Костя с каким-то странным нажимом. И Лена поняла по его взгляду, что ее сомнения сейчас как на ладони для него, и что он боится, что она не уедет в Берлин, изменив решение. Чтобы успокоить его, Лена забрала из его руки свой чемодан и поднялась с его поддержкой по ступеням в вагон.

— Увидимся в Москве, — улыбнулся ей нервно Костя, когда она взглянула на него перед тем, как скрыться в вагоне. Наверное, надо было ответить. Успокоить его напряженные нервы. Но она не хотела лгать ему. Больше не хотела. Только сжала пальцами яблоко, которое все еще сжимала в ладони, и прижала его к губам, стараясь подавить рыдание, теснившееся в груди.

Все же в порядке. Она возвращается домой. К своим родным, похороненным в Минске, чтобы ухаживать за ними. К Лее, которой так много хочется рассказать и все объяснить.

Она возвращается домой. Вот решилось. Это самое правильное сейчас. Это самое нужное. Это самое важное.

Но почему же она никак не может подавить в груди ощущение какой-то непоправимой ошибки?

Загрузка...