Ужин прошел в напряженной атмосфере, несмотря на обоюдные усилия. И Рихард, и баронесса старательно обходили опасные темы, которые могут привести к очередной ссоре. Рихард даже в очередной раз подавил в себе желание спросить, куда делась Катя, к которой у него было немало вопросов и к которой помимо воли чувствовал странное предубеждение. Было ли взаимовыгодной сделкой дать нужные показания в суде, чтобы получить свободу? Или мать просто вынудила ее угрозами отправить в лагерь? Он предпочел не думать об этом вовсе, понимая всю бесплодность этих размышлений, результат которых станет очередным клином в отношениях с матерью. И старательно обходил опасные моменты, то и дело возникающие в разговоре. Хотя это все же не удалось.
— Ты снова куришь, — с явным упреком сказала баронесса, когда по завершении ужина, наслаждаясь теплом от огня камина, они пили ароматный горячий кофе с бельгийскими шоколадными конфетами, подарками для матери на Рождество, и Рихард достал портсигар. Свет свечей скрыл и следы болезни матери, и горечь в глазах Рихарда. А еще скрыл в полумраке углов комнаты призраки прошлого. И на какие-то мгновения казалось, что все стало как раньше.
— Ты совсем не бережешь себя, мой дорогой, — продолжила баронесса. — Я беспокоюсь о тебе. А еще ты так редко мне пишешь. И Адель… Почему ты не отвечаешь на ее письма? Ты же знаешь, мой посредник — надежный, я смогу передать от тебя письмо без особых сложностей. Ах, Рихард, неужели ты не понимаешь, что твое молчание мало того, что невежливо, оно еще и несет за собой определенные последствия!..
— Странно слышать от тебя все-таки подобное, мама, — произнес Рихард, прикуривая сигарету от одной из свечей на столе. — Когда-то ты делала все, лишь бы между нами не осталось ни единой нити былой связи. А теперь готова рисковать собой ради переписки.
— Хорошо, если ты желаешь услышать это, изволь! Адель в качестве будущей невестки — не предел моих мечтаний, — твердо произнесла баронесса. — Она никогда не отличалась достойным поведением. Все эти приемы и скачки, вечеринки и тесные связи с богемным миром Берлина, где было столько евреев и Бог весть, что творилось! Эта новомодная негритянская музыка, которую она обожала! Эти неприличные танцы! Она даже курила сигареты тогда, а ведь она — будущая мать! Я думаю, это все влияние дурной крови по материнской половине, не иначе! — баронесса поймала недовольный взгляд Рихарда и тут же свернула обратно на путь, который выбрала изначально. — Но при всем этом она действительно любит тебя. И готова сделать все ради тебя. А это будет полезным, когда война закончится.
— Ты не права, — ответил Рихард ей в тон. — И в том, что касается натуры Адели, и в остальном. Я не хочу писать ей. И не только потому, что это опасно и для тебя, и для нее. Я не хочу давать ей никаких надежд, мама.
— Ты писал ее имя — имя мишлинг! — на своем самолете! Это о чем-то говорит! — возразила мать запальчиво, не желая сдавать позиций. — То, что случилось потом… Ты был просто ослеплен русской. Все из-за ее доступности, что свойственна ее нации! Тобой двигали вовсе не чувства, уж поверь мне.
— Забавно, — произнес медленно Рихард, с трудом обуздывая злость, от которой так и сдавило внутри вдруг. — Не предполагал, что ты будешь так яро убеждать меня в чувствах к Адели. Но ты ошибаешься, мама. Я писал ее имя не столько из любви, сколько из упрямого желания доказать всем вокруг, что я не забыл о том, кого мне запретили взять в жены. И не забыть самому о том, каким мерзавцем я стал, когда смирился с этим запретом. Потому что не хотел никаких сложностей в своей жизни.
При этих словах у Рихарда перехватило горло, ведь следом вдруг обрушилось горькое осознание того, как он жил прежде.
Он был лицемером во всех смыслах. Даже когда помогал «Бэрхен» деньгами, полагая, что противодействует системе гонения евреев. Он просто откупался, успокаивая свою совесть, как думал сейчас с горечью. Он был уверен, что помогает спасти местных жителей в России, когда защищал их при возможности и давал продукты из своего пайка. Но кого он спас этим? Никого. Просто заглушил стон своей совести в который раз. Он мерзавец и лицемер…
Рихард вдруг встретился взглядом с глазами отца на одной из фотографий, которыми мать заполнила комнаты, где жила сейчас, собрав их почти по всему дому и создав своего рода маленький музей их семьи. А затем взглянул на изображение молодого дяди Ханке, все еще здорового и полного сил. И отвел взгляд, ощущая свою вину перед ними за свое малодушие.
— Тогда я выбрал небо, карьеру в люфтваффе и — как бы ни тщеславно — боевую славу, а не женщину, на которой хотел жениться и которую, как полагал, любил, — признался Рихард матери под ее пристальным взглядом, в глубине которого мелькало что-то, что он не мог разгадать. — Теперь я знаю, что, когда ты действительно любишь, на самом деле ты лишен какого-либо выбора, даже если перед тобой сотни вариантов. Ты рискнешь всем, лишь бы быть с ней. Но если оставить в стороне эту сентиментальность, которая совсем не к делу, как ты, возможно, возразишь мне, я скажу еще так. Я не хочу давать бесплодных надежд, потому сам не питаю никаких иллюзий, что увижу конец войны. Не в этом месяце, а в следующем или если очень повезет, то через месяц-другой, но настанет время, когда рейх будет использовать все, ради того, чтобы показать зубы в последний раз. И вот тогда снова соберут всех пилотов «эскадрильи Леонида»…
— Не надо об этом, прошу тебя, — глухо проговорила баронесса, и он пожалел о своей откровенности, заметив, как задрожал ее подбородок, выдавая боль при этих словах. Это были совсем не те мысли, которые следовало открывать матери, сын которой рискует быть убитым каждый Божий день. Особенно сейчас, когда только действие морфина поддерживало ее и физически, и морально. И Рихард потянулся к матери, чтобы сжать ее холодные пальцы нежно в попытке успокоить.
— Надеюсь, ты так откровенен только со мной, мой мальчик, — сказала баронесса тихо спустя минуты молчания, которые нарушали лишь треск огня в камине да шипение воска свечей. — Ты ведь знаешь, чем закончились для многих из нашего круга подобные настроения. Я неустанно благодарю Бога, что все это обошло тебя стороной. Ты ведь был таким странным в последнее время. Я очень боялась, что после всего, что случилось с тобой, ты можешь рискнуть сделать что-то подобное и навредить себе, как те люди…
— Нет, мама, — вдруг разозлился Рихард, как часто бывало после травмы мгновенно проваливаясь из одного настроения в другое. Выпустил из своей руки ее пальцы, откинулся подальше на спинку кресла, отстраняясь от нее. — То, что случилось со мной, как ты это осторожно называешь — действительно причина тому, что я не оказался среди тех, кто пытался убить Гитлера. Знаешь, а я даже питал в каком-то роде обиду на заговорщиков, что не оказался в их круге. Ведь среди них были даже мои бывшие однокашники по интернату в Рослебене[188], представляешь? Правда, на пару и более классов старше. Но никто из знакомых — ни близких, ни дальних — не дал мне понять ни намеком о своих мыслях или замыслах, а ведь со многими из них я тесно общался в Берлине всего лишь несколько месяцев назад. Даже Генрих Витгенштейн[189], с которым мы, как мне казалось, стали снова близки после моего возвращения из Италии. Никто из них! Я долго думал — почему? Почему так?! А потом узнал об участии в заговоре и последующей казни фон Хазе. Никто не мог знать в рейхе о моем суде и приговоре, больше чем он — судья, выносящий его. Никто не мог знать лучше, чем он, что я под наблюдением гестапо. Так что, полагаю, ты должна быть благодарна, мама, тому, что случилось, что я по-прежнему жив, а не повешен, лишенный чести, на Плентзее, как остальные!
— Ты хотел бы убить фюрера?! — ахнула мать, потрясенная его словами. — Ты понимаешь, что ты говоришь сейчас?
— Я понимаю, мама. И я полностью отдаю себе отчет. Знаешь, первое время после выхода из форта Цинна, эта мысль часто приходила, когда я поднимался по ступеням лестницы в рейхсканцелярии или готовился к раутам, где присутствовал Гитлер. Я мог бы его убить. И в этом была бы ирония судьбы, понимаешь, если бы он умер от выстрела из пистолета, который когда-то сам и прислал мне в подарок. Ты даже не представляешь, как мне было досадно сдавать оружие всякий раз, зная, что одним только выстрелом можно было все изменить!.. А потом я понял, что его смерть ничего не изменит. Ровным счетом ничего. Даже наоборот — он станет мучеником, как стали те убитые во время «Пивного путча», а его культ достигнет просто невероятных высот в слепом обожании масс. Все дело в другом. Ты знаешь, как никто, как опасна даже кро… крохотная опухоль, если ее не вы… вырезать вовремя!
Этими словами он причинял боль не только матери, напоминая ей о болезни, но и самому себе. Невыносимую боль при мысли о том, что когда-то все еще можно было исправить. И одновременно чувствуя необъятную ярость при воспоминании, что мать сама отказалась от операции.
— Евреи и были такой опухолью, как ты не понимаешь! — холодно и зло бросила мать в ответ, старательно делая вид, что не замечает нарушений его речи, выдававшие его эмоции. — Как и коммунисты, которые сейчас, когда Германия так слаба, вольны осуществить свои планы и захватить весь мир! Союзники слишком глупы, раз не понимают, что для них было бы самым лучшим вариантом не открывать второй фронт во Франции в свое время, а заключить мир с рейхом и совместно уничтожить русских раз и навсегда. Это было бы наилучшим вариантом сейчас!
— Это идеи Гитлера были такой опухолью для нашей стра… страны! И рано или по… поздно она убьет Гер… Германию, как убивает все жи… живое! Потому что мы… мы все позволили это. А ты!.. Если бы ты по…позволила тогда провести опе… операцию!..
— Ты позволил бы матери лечь под нож жида?
— Ка… какая разница, какой он национальности, если мо… может помочь?! Ты до сих пор не по… понимаешь? Не… нелепые идеи про ариев… Я никогда не ве… верил в них. Я по… помогал укрывать… Это я ска… сказал доктору Хейфицу о том, что ему нужно бе… бежать из Берлина. Я знал, что ты… Это я по… помог ему и его семье сделать до… документы и уе… уехать, — говорить становилось все сложнее и сложнее, и на какой-то миг Рихард даже испугался, что совсем теряет контроль над речью.
— Замолчи сейчас же! — испуганно прошипела бледная баронесса, прерывая его резко и оглядываясь на дверь комнаты. — Ты понимаешь, в чем признаешься? В доме посторонние! Ты забываешь, что даже малость не прощают… а тебе…
А потом она вдруг заплакала, закрыв лицо ладонями, чем вызвала в Рихарде целую бурю чувств. Мать всегда казалась ему образчиком хладнокровия наследницы знатного прусского рода, которая эмоции выражала поднятием брови или уголка рта, а бурные проявления чувств считала дурным тоном. И вот она в который раз за последний год плакала с надрывом перед ним, непохожая на саму себя то ли из-за болезни, то ли из-за последних событий в стране, предвещающих скорый крах, то ли из-за всего в совокупности. Это заставило Рихарда встать с кресла, подойти к ней и обнять ее крепко-крепко, как когда-то мечтал он сделать, тоскуя по дому в школе-интернате и томясь в ожидании ее редких визитов. На какие-то минуты, вдыхая до боли родной запах ее духов, он снова стал тем самым мальчиком, который не знал, что его ждет впереди. И сдавило в груди от понимания, что это время безвозвратно утрачено, и ничего уже нельзя изменить.
Даже если очень хочешь иного. Потому что никто еще не умел поворачивать время вспять.
— Сыграй для меня, мой мальчик, прошу тебя, утешь музицированием, — попросила баронесса, когда сумела наконец выровнять дыхание, совладав со слезами. Она обхватила его лицо ладонями и посмотрела с такой нежностью, что у него сжалось в горле. Разве можно было отказать матери? — Я так давно не слышала, как ты играешь, мой дорогой, и боюсь, что услышать не доведется уже. Если не возражаешь, Шопена. Ты знаешь, мы так любили с Ханке, когда ты садился за инструмент! Признаюсь, я даже когда-то побаивалась, что ты можешь выбрать для себя неподобающий статусу путь музыканта. И я рада, что ты все же пошел по стопам своего отца и дяди и выбрал армию. Несмотря ни на что…
Сесть за инструмент было сложно. Еще сложнее поднять крышку и положить пальцы на клавиши, замерев напряженно на какие-то минуты. Но разве можно было сейчас отказать матери?
Рихард полагал, что не сможет играть из-за поврежденной руки. И действительно в первые мгновения совершал промахи, вызывавшие в нем досаду и легкую злость, но все же сумел приноровиться со временем и вернуть прежнюю легкость пальцев в беге по клавишам. Музыка с каждой нотой проникала куда-то по кожу, распахивая заново затянувшиеся раны. И вызвала призрак Ленхен, из-за чего Рихард страшился поднять глаза на зеркало над инструментом. Потому что он знал, что не увидит ее лица в отражении как когда-то. Никогда уже не увидит…
Мелодия прервалась. Он начал другую — легкий вальс Шопена и снова остановился, с трудом переводя дыхание из-за воспоминаний, которые тот вызывал.
— Знаешь, я ведь никогда его не слушала, этот вальс. Я его столько раз слышала на занятиях, но именно не слушала. Никогда не думала, что в нем столько всего отражено за каждым звуком. А когда ты играл, я вдруг услышала. Почувствовала сердцем. Лето. Солнце. Отблеск луча в отражении воды. Легкость. Счастье. А ты? Что слышишь ты в этом вальсе? Что ты чувствуешь?
Тогда он ничего не сказал в ответ на это признание Ленхен. Зачарованный блеском ее глаз и тем, что читал в глубине ее взгляда, он не мог не поцеловать ее в тот момент, наслаждаясь каждым мигом того момента. Но сейчас Рихард сказал бы именно это, чувствуя всем своим существом, насколько велика его тоска и бездонна его потеря.
Бег пальцев по клавишам прервался, и в комнате повисла звенящая тишина. Тогда он не понимал этого до конца, а в эту минуту пришло понимание, что музыка для него теперь — это все она. В каждом звуке. В каждом такте. Неважно какого композитора или какой эпохи. Теперь он слышал в музыке Ленхен. Ощущал ее каждой частицей своей души.
— Прости, мама, не выходит, — произнес Рихард глухо, поднимая вверх ладони и показывая в зеркало встревоженной матери поврежденную руку. — Давай лучше послушаем записи настоящего музыканта, а не такого любителя, как я, да еще так фальшивящего нещадно сейчас.
По мнению Рихарда, лучше всего Шопена играл, как ни странно, русский. Но пластинки с записями концерта Рахманинова не было в коробке, как тщательно он ни искал. Пока баронесса со странными напряженными нотками в голосе не попросила поставить Альфреда Корто[190]. Рихард ничуть не умалял его таланта, но, наскоро пролистав пластинки, он понял, что и коллекция граммофонных записей была тщательно прорежена на предмет «сорняков», и остались только пластинки исполнителей, лояльных режиму рейха, как французский пианист, или композиторы, чья национальность была угодна режиму. Исчезли записи концертов Рахманинова, пропали произведения Чайковского, Скрябина и Глинки. А Рихард точно вспомнил, что еще два года назад они все были здесь, в коробке, потому что в памяти вдруг появилось, как он стоял на этом самом месте и размышлял, глядя через распахнутые створки окна на цветущий летний парк, поставить ли ему записи русской музыки под иглу граммофона или сесть за инструмент самому, чтобы сыграть свои любимые мелодии.
Чтобы она услышала. Чтобы ей было приятно погрузиться в звуки музыки родной страны. Чтобы она поняла, что он тоже любит и ценит прекрасное. Что он другой, не такой, как она, должно быть, думает о нем, судя по ее взгляду…
Наверное, из чувства противоречия и недовольства этой «чисткой» записей, которая так остро напомнила о других «чистках» — в литературе, в музыке, в кинематографе, в театре, в умах и жизнях, конце концов, — Рихард достал эту пластинку, спрятанную почти на семь лет от мира в бумажном конверте вместе с другой, оттого, верно, и сохранившуюся к этой минуте нетронутой. Баронесса не сразу узнала строки, которые под мелодию Шумана выводил мужской голос. И которые каждым словом вспахивали целые пласты памяти в Рихарде.
В прекрасный теплый месяц май, когда все почки пробудились, во мне проснулась любовь…
Баронесса определенно узнала эти строки. Она в испуге посмотрела на дверь гостиной и как-то вся сжалась, словно боялась, что вот-вот в комнату вторгнутся посторонние. Он заметил это краем глаза, и его сердце сжалось от горечи. Это длилось всего мгновение, и когда они встретились взглядами, баронесса уже обуздала свои эмоции. Он ждал, что она попросит поставить что-то другое, но она молчала. Просто смотрела на него и молчала, а потом закрыла глаза и откинулась на спинку кресла, отдаваясь звукам музыки и прекрасного баритона, выводящего слова любви.
Всех позабуду, одну лишь буду любить: маленькую, тонкую, светлую…
И Рихард тоже закрыл глаза, погружаясь в музыку и в воспоминания. Увы, память — ненадежная штука, как он понял в последнее время. Становилось все сложнее помнить детали внешности Ленхен. Память подводила его, истончаясь как легкое полотно за давностью времени. Все с большим трудом удавалось воскрешать обрывки воспоминаний.
— Любите Гейне?
— Он настоящий художник поэзии, разве нет? Кто еще так писал о любви на немецком?..
«Я не сержусь, даже если сердце мое разбито вдребезги тобой», пел строки Гейне проникающий каждым словом в самую душу баритон на записи, и Рихард вдруг осознал при этих словах, что гнев, который он чувствовал прежде при мысли о предательстве Лены, уже давно растворился, как исчезает туман при свете солнца.
Они оба оказались заложниками времени и обстоятельств. И вероятно, все могло быть совсем иначе, не будь они заключены в эту ловушку, родись в другие годы и в одной стране.
Изысканное выдержанное вино из старой коллекции замка вдруг стало горьким на вкус, а его глубокий цвет вернул воспоминания о крови и смерти, которые окружали его наяву и преследовали в кошмарах.
— Ты устал, мой мальчик. Полагаю, будет лучшим разойтись на ночной покой.
Голос матери разорвал эти путы, которые так больно сдавливали грудь, мешая дышать, и Рихард был благодарен ей за это вмешательство, за то, что заставила его вынырнуть на поверхность из того океана боли и сожалений, в котором он едва не утонул сейчас. На какие-то мгновения, когда они прощались, ему даже показалось, что она прочувствовала его эмоции и потому попросила остановить запись. Ведь мать так смотрела на него, так нежно тронула его руку, когда он склонился для привычного мимолетного поцелуя руки матери.
— Ты даже себе не представляешь, как я жалею! Не проходило и дня, чтобы я не думала о том, как бы я хотела вернуть время назад! — вдруг прошептала баронесса со слезами в голосе, и Рихард замер, сжимая ее ладонь. Стало бы это утешением сейчас для его души — упасть на колени перед креслом матери и спрятать свое горе и боль в ее руках? Исцелили бы его материнская ласка и ее искреннее раскаяние?
— Будь проклят тот день, когда я поддалась соблазну заменить прислугу русскими! — прошептала зло мать, и обманчивый флер развеялся. — Будь проклят вообще тот день, когда фюрер решил взять их земли! Все было бы совсем иначе!..
То ли из-за неудобной постели, которую пришлось устроить на диване одной из соседних гостиных рядом с материнской комнатой, то ли из-за эмоций, которые все еще терзали своими когтями, не давая покоя, но Рихарду все никак не было покоя. Он ходил по комнате, пытаясь не думать о призраках, которые незримыми тенями скользили по этажам над его головой, непрерывно курил, пока не закружилась голова, и не подкатила дурнота. Стекло елочных игрушек на рождественском дереве подмигивало в свете яркой луны, и почему-то на ум пришел Чайковский с его балетом, а следом снова пришли воспоминания, сводящие с ума.
И Рихард неожиданно сорвался с места, наспех побросав свой скудный багаж в саквояж и написав матери письмо. Он даже не понимал, куда едет сейчас через редкие хлопья снега, вдруг зарядившего в ярком лунном свете, пока не проехал указатели со знакомыми названиями мест. Через несколько часов, когда небо стало светлеть рассветными лучами, «опель» Рихарда миновал первый хутор в окрестностях Орт-ауф-Заале, где он когда-то был так счастлив, и где пытался сейчас обрести хотя бы маленькую частичку прежнего душевного покоя.
Казалось, Берта совсем не удивилась, когда увидела его в предрассветную пору на пороге своей гостиницы. За прошлые годы, что они не виделись, она заметно постарела, и Рихард невольно подумал о том, каким она видит сейчас его самого.
Отразились ли на нем все происшедшие события? Оставили ли след на лице или во взгляде, как у Берты? Прочертили ли мрачные мысли глубокие борозды морщин, чтобы прятаться в их тени?
Приезжать в горы зимой было настоящим безрассудством с его стороны. Тем более, сейчас, когда в Германии стоял острый дефицит угля, и не хватало мужчин, способных принести из леса дров. Всех забрали на фронт. Вот и восемнадцатилетний Хенрик, сын Берты, не избежал этой участи. Он погиб почти сразу после призыва в боях в Леттланде[191] в октябре этого года. Берта теперь осталась совершенно одна, потому гостиница и бар были закрыты в эту зимнюю пору. Даже переночевать Рихарду, для которого сущим безумием сейчас было ехать в усадьбу через снегопад по занесенным снегом дорогам, было негде — женщина закрыла все комнаты, кроме кухни, где теперь жила.
— Можно спросить фрау Зальтен о ночлеге, — предложила Берта, беспокоясь, как обычно, за Рихарда словно за своего сына. — В доме бургомистра будет явно удобнее, чем на полу моей кухни.
— Не будем беспокоить чету Зальтен. Я думаю, что мне будет лучше переночевать у отца Леонарда. Пожалуй, пойду и попрошусь к нему на ночлег.
Действительно, о чем только он думал, пробираясь через снегопад в Орт-ауф-Заале? До усадьбы по такой непогоде не добраться ни в жизнь, потому не стоило тревожить Берту, чтобы попросить ключи. А следовало ехать к отцу Леонарду сразу же, ведь кроме ночлега у священника можно было найти и хотя бы временный покой томящейся душе, как это часто случалось прежде.
— Ты думаешь, я поступаю верно? Я преступаю законы рейха сейчас. Как и вы, отец.
— Кто я такой, чтобы судить Божью волю? Ведь именно Его волей в твоем сердце появилась любовь к этой женщине. И именно поэтому вы оба здесь.
— Но Бог ли привел ее в мою жизнь? И если да, то не наказание ли мне это? Я не могу словами рассказать, насколько трудно мне сейчас. Разум говорит мне, что я не могу сделать ее своей женой. Не только по законам рейха. По соображениям своей совести. Есть вещи, которые она никогда не сможет простить мне, как… как… в общем, она не простит, если узнает. И она отвергнет меня, возненавидит. Так не лучше было бы отпустить ее, говорит мне разум? Пока еще это возможно, пока еще мы не связаны перед Богом. Но сердцем… Я не смогу без нее, отец. И это не просто слова. Она — мое утешение, мое дыхание, мое небо и мое солнце. Я иногда думаю, что раньше, до встречи с ней, я был словно неполон, лишен какой-то части. И вот она появилась, и я стал целым… понимаете, отец?
— Это и есть любовь, Рихард. Тяга не тела, что есть зов плоти, похоть, которой искушает нас лукавый, а тяга души. Твоя душа ждала именно этой любви, потому прежде казалось именно так. А любовь всегда чиста и всепрощающа. Любовь не может быть наказанием. Она дается нам как одно из Божьих благ. Для труда души. Потому что она делает нас чище и лучше. Я верю в это. Любовь — не наказание, Рихард. Быть может, испытание на жизненном пути, но не наказание определенно. И ты должен открыть ей то, что терзает тебя. И это станет испытанием вашей любви друг другу. Для нее испытанием будет простить, а для тебя — отпустить ее, если все сложится не так, как ты бы того хотел…
Рихард порой обдумывал эти слова с момента, как он вспомнил почти полностью свой весенний визит с Леной в Орт-ауф-Заале. Особенно после того, как соединил обрывки воспоминаний обо всем случившемся потом — о последующем разговоре с Ленхен, о своем предложении и смирении с ее отказом.
Сейчас ему снова как никогда нужен был разговор с отцом Леонардом. Быть может, он поможет, как не раз бывало прежде, найти ответы на свои вопросы. И он точно может принять последнюю исповедь Рихарда, чтобы можно было уйти не с таким грузом грехов и проступков, что камнями тянули прямиком в ад, куда непременно попадет после смерти, как был уверен сейчас.
— Это невозможно, — произнесла тихо Берта, кутаясь в вязаную шаль и отводя взгляд в сторону. — Отца Леонарда больше нет. Он оказался предателем народа и рейха.
Каждый сейчас боялся лишний раз посмотреть не так или как-то не так отреагировать на новости подобного толка, когда вовсю велась «охота на ведьм» — немцев, не разделяющих убеждения большинства. Все боялись друг друга, все говорили то, что было нужно, а не то, что думали или чувствовали. Когда неосторожное слово приводило к страшным последствиям даже самого убежденного нациста с заслугами перед партией.
Именно это пришло на ум, когда Рихард и сам, стараясь не выдать своих истинных чувств, слушал короткий и лишенный каких-либо эмоциональных ноток рассказ Берты о том, что отец Леонард пошел против законов рейха и помогал «жидам и вражеским шпионам».
Священник укрывал их в склепах под церковью или на чердаке своего дома, пока не предоставлялась возможность переправить их через границу. «Создал под прикрытием слов Божьих настоящую преступную ячейку», повторила чьи-то чужие слова Берта совершенно механически. Все открылось совершенно неожиданно, когда из близлежащего лагеря для русских военнопленных сбежала группа заключенных. Отец Леонард случайно наткнулся на них в лесу и спрятал у себя в доме, планируя дальше укрыть их надежнее, но не успел — слишком мало было у него времени. Он понимал, что идет на огромный риск, как думал Рихард сейчас, но не мог не помочь нуждающимся. Его могли бы расстрелять на месте за это преступление, но забрали в местное отделение гестапо, где его, инвалида Мировой войны, пытали несколько дней, стремясь узнать имена сообщников. Он не назвал ни одного, но это было уже не нужно. Некоторые сдались сами, когда гестапо объявило во всеуслышание, что наказание отцу Леонарду будет смягчено, если сообщники явятся с повинной в управление.
— Кого-то отправили на фронт в штрафные войска, — лишенным эмоций голосом рассказывала Берта о судьбе своих бывших знакомцев и соседей. — Кого-то отправили в лагеря для преступников рейха. А отца Леонарда судили и казнили. Повесили во дворе городской тюрьмы в Эрфурте. Вот что значит помогать проклятым жидам и русским!
Рихард не стал задерживаться в Орт-ауф-Заале после этого разговора. Просто не смог. Для него и это последнее место в Германии, которое он беззаветно любил чистой любовью по памяти детства, оказалось осквернено. Словно за красивой оболочкой пряталась мерзкая гнилость, которая просочилась наружу вдруг, отравив все прекрасное, связанное с этим местечком. Его любимая Германия умерла, а Рихард даже не заметил, когда именно это случилось, притворяясь изо всех сил, что ничего не происходит. Германия, которая вешала священников и презирала все Божьи заповеди, вовсе не была похожа на ту прежнюю страну с красивыми горными пейзажами и задорными напевами пастухов, что он хранил в своем сердце. И эта Германия сейчас билась в агонии, цепляясь за жизнь из последних сил. Бросая как жертвы на алтарь все больше и больше человеческих жизней, обменивая их на последние минуты своей агонии.
Рихарду не довелось стать одной из этих жизней во время операции «Боденплатте», проведенной в первый же день нового 1945-го года, во время которой погибли почти треть оставшихся пилотов-истребителей. Ночевка в снежном поле в промерзшем «опеле» в Рождество, когда он не захотел оставаться в Орт-ауф-Заале, не могла пройти без последствий. Банальный бронхит, позднее обернувшийся воспалением легких, уложил его в госпиталь почти на месяц, выбив из рядов люфтваффе. Рихард каждый день корил себя за безрассудство, которое толкнуло ехать в Орт-ауф-Заале, уверенный, что должен был быть тогда в небе, когда случилось потерять стольких сослуживцев. Особенно «старичков» эскадры, таких, как Фурман, который летал бок о бок с Рихардом почти семь лет. Название операции[192] стало пророческим для многих пилотов люфтваффе. От немецкой авиации не осталось ничего, всего лишь несколько авиагрупп.
— Послушайте, господин майор, — еле слышно произнес главный врач госпиталя, когда Рихард пришел забрать документы о выписке. — Подумайте еще раз, насколько вы готовы вернуться в строй. Болезнь, которую вы перенесли, не прошла бесследно на фоне последствий ваших прошлых травм. Даже здорового человека воспаление легких способно выбить из нормального течения жизни на несколько недель, что уж говорить о вас. Я бы рекомендовал вам настоятельно взять некоторое время отпуска на восстановление. Скажем, пару месяцев, не меньше.
Кто-то ухватился бы сейчас за такую возможность обеими руками. Найти отговорку для того, чтобы получить возможность сохранить свою жизнь, когда до краха рейха оставались считанные недели. Русские уже вступили в Восточную Пруссию и Померанию. Из Берлина эвакуировались министерства, отбирая доступный железнодорожный транспорт у обычных граждан. В столице рейха царила паника, и каждый понимал, что счет идет на недели.
— Я не могу гарантировать, что первый же вылет не станет для вас последним в этом состоянии, господин майор, — настаивал главврач, и Рихард невольно подумал о том, что заподозрил бы мать в этой авантюре с увольнением в запас, если бы она все еще была в Берлине сейчас. И с горечью пришло в голову, не ловушка ли это, или это действительно истинное желание уберечь очередного немца от бессмысленной смерти в последние дни рейха движет главврачом в эту минуту?
— Этого не сможет гарантировать сейчас никто, господин оберст-артц, — усмехнулся Рихард и подтолкнул к своему собеседнику бумаги по сукну стола. — Значит, я должен сделать так, чтобы этот последний вылет не был потрачен зря, верно?
Мог ли он поступить иначе, когда Германия постепенно превращалась в пепел и прах под налетами союзников? Когда над страной стояло зарево пожарищ? Нет, не мог. А после того, как узнал, что британцы стерли семью Фредди вместе с Дрезденом с лица земли бессмысленной, по его мнению, февральской бомбардировкой, только убедился в этом окончательно.
Он не будет свидетелем конца своей страны. Он погибнет вместе с ней. Потому что его ничто не держало на этом свете.
В начале марта, когда Геринг прислал в части люфтваффе свое секретное воззвание Рихард первым подал рапорт о зачислении в эскадрилью смертников, снова сформированную весной 1945 года около Берлина, к которому так рвались русские. Он заранее знал, что так и будет — у рейха не оставалось больше ни машин, ни снарядов, ни пилотов, чтобы держать небо под контролем. Все, что было доступно сейчас — это собрать все оставшиеся силы в кулак и нанести последний удар, приказ о котором все не приходил.
Казалось, что в последние недели вообще не было никакого командования, либо существовании эскадрильи смертников совершенно забыли в Генеральном штабе. Рихард и некоторые другие летчики все активнее выражали недовольство, что их держат вдали от боев в то время, как налеты союзнической авиации становились все чаще, но ничего это не меняло. Их действительно берегли для последнего удара, обеспечивая всем необходимым от запасных частей до остродефицитного сейчас горючего. Эскадрилья большей частью поднималась с земли исключительно в разведывательные полеты, чтобы в очередной раз убедиться, насколько близко продвинулись линии фронтов от границ Германии. Не было больше массированных вылетов, только отдельными звеньями, нанося приближающемуся пешему противнику малочисленные повреждения с воздуха. По крайней мере, так они оттягивали продвижение вражеских войск к городам, откуда спешным порядком эвакуировалось население. А потом и вовсе зарядили весенние дожди, и небо затянуло облаками, создавая неподходящие для полетов условия.
Все чаще и чаще в рядах пилотов проскальзывали фразы о том, что если и «оказаться на земле», как осторожно называли плен, то на территории томми или янки. Попасть в лапы коммунистов не хотел никто, особенно те, кто когда-то воевал на Восточном фронте. И эти разговоры велись исключительно «старичками», которые вдруг перестали бояться доносов и возможного наказания за «длинный язык» и «пораженческие речи», хотя сейчас расстреливали и за меньшее без суда и следствия. Молодежь же горячилась всякий раз, когда слышала разговоры о скором финале войны, которая так много обещала, а в итоге обернулась полным крахом. Юноши, только недавно покинувшие стены авиашколы, желали смерти на поле боя во имя рейха, все еще ослепленные речами рейхсмаршала, который лично приехал в авиашколу пару месяцев назад и агитировал их вступить в ряды тех, кто был «последней надеждой немецкого народа». Они отчаянно ждали этого последнего приказа, наслаждаясь дефицитными благами, которыми окружили пилотов эскадрильи, чтобы скрасить конец их жизни. Настоящий Валтасаров пир, невольно думал Рихард об этом изобилии продовольствия и спиртного, об этих вечерах, когда коньяк лился рекой, как и в прежние времена. Словно за стенами ничего не было — ни неумолимо приближающейся катастрофы поражения, ни пожаров от непрекращающихся налетов союзников, ровняющих города с землей, ни смерти, собирающий каждый Божий день щедрый урожай.
В начале апреля наконец-то пришел долгожданный приказ о вылете навстречу очередной волне авиации союзников, которая явно взяла своей целью полное уничтожение Германии с воздуха. Никакого волнения не было, как с удивлением отметил Рихард, снимая с пальца перстень с гербом люфтваффе, а с шеи крест на золотой цепочке, чтобы сложить его вместе с остальными личными вещами в отдельный мешок поверх последнего письма матери. И единственные неприятные ощущения в тот день были связаны именно с тем, что расставался с нательным крестом, который никогда и ни при каких условиях не снимал с шеи. Но таков был приказ, а значит, единственное, что оставалось у него при себе для возможной идентификации в случае гибели — татуировка под мышкой с группой крови и датой первого самостоятельного вылета в авиашколе.
Рихард почти не слышал короткой речи полковника Херманна[193], которой тот провожал в этот вылет пилотов, погруженный в свое привычное состояние перед вылетом — собранный и отстраненный от всего, сосредоточенный лишь на предстоящем бое, в котором может быть только один победитель. А от звуков торжественного гимна и последующего монолога для летчиков, произнесенного дикторшей с мягким и нежным голосом по радио в первое время полета, остались только отрывки, которые то и дело крутились в голове.
Германия прежде всего… Защита и отпор… Германия рассчитывает на тебя… Помни о Дрездене… немецкий народ думает о тебе… Помни о Дрездене…
Как и полагал Рихард прежде, весь замысел удара группой пилотов-смертников был сущим безумием с самого начала. Молодые пилоты были слишком неопытны для маневренного боя даже на облегченных машинах. Строй был разрушен практически сразу. Огромная воздушная армада истребителей и бомбардировщиков янки (на вскидку, их было не менее полторы тысячи против их двух сотен машин) лишила кого-то боевого духа и обратила в панику, мешавшую думать рационально, а значит, сулившую верную смерть сейчас. А первая атака истребителей янки, сопровождающих неповоротливые махины бомбардировщиков, и вовсе смела часть немецких самолетов. Рихард видел, как покидают машины одни пилоты, и как их расстреливает в воздухе противник, не давая даже раскрыть парашют. Видел, как срываются в пике, не удержав машину, другие. Первое время пытался, как мог отвлечь на себя внимание. Но машина была облегчена полностью для вылета «смертника», потому боекомплект был быстро расстрелян, и оставалось только рискованно маневрировать, чтобы «сорвать» по возможности противника в пике, выбрав интуитивно малоопытного юного американского летчика. В наушниках то и дело раздавались крики страха, отчаяния или возбуждения, когда кто-то все-таки сумел направить машину на столкновение с самолетом противника, выполняя приказ и жертвуя собой.
«… Помни о Дрездене… Думает о тебе… Защита и отпор…», все крутилось и крутилось в голове Рихарда. И это были последние слова в его сознании, когда он выбрал для столкновения бомбардировщик янки, метя в крыло. Потом была совершенная тишина. Словно кто-то лишил его слуха в один момент, как только он откинул колпак и вывалился из машины, отталкиваясь ногами, как можно дальше от нее, чтобы не совершить той самой ошибки на полигоне под Берлином. Только ветер с силой бил в лицо и пытался порвать ткань комбинезона, когда Рихард стремительно несся к земле, словно его вытолкнули с силой из той смертельной бойни, что развернулась в воздухе сейчас. На какие-то мгновения он поддался искушению и помедлил, понимая, что уже вот-вот минует безопасную высоту для открытия парашюта. Вспомнил, как безмятежно выглядел Лютц, упавший с неба и переломавший себе все кости. Вспомнил о своей усталости от всего происходящего, и о том, что надвигалось в будущем. Вспомнил и закрыл глаза, чтобы не видеть приближения земной тверди.
Рихард всегда был скептиком в том, что касалось потустороннего мира. Церковь учила, что души уходят из этого мира и не возвращаются, и он свято верил в это. Но как скажите, на милость, было объяснить то, что он отчетливо услышал свое имя, произнесенное любимым голосом? Так произносила его только Ленхен со своим неповторимым легким акцентом, который так необычно звучал для его слуха. И Рихард выдернул трос, выпуская купол парашюта, сам не понимая, отчего вдруг переменил решение.
Ханке любил говорить когда-то, что все хорошее случается не единожды, а трижды. Рихард запомнил эти слова с детства. То же самое ощущение присутствия Ленхен в небе, которое он почувствовал во время той страшной бойни над Германией, пришло всего лишь один раз после того случая. Этот второй раз случился прямо перед вылетом к Одеру, вторым вылетом для смертников, которым посчастливилось пережить катастрофу в небе над Германией в начале апреля. Тогда его привычное состояние перед боем было разрушено до основания, а нервы напряжены до предела. И виной тому было не понимание того, что этот бой однозначно грозил быть последним даже для редких счастливчиков, ведь те пилоты, которым повезло бы покинуть машину и благополучно приземлиться с парашютом, имели высокие шансы попасть в плен к русским, а не к союзникам. Потому что вылет предстоял к тем территориям, что уже почти были захвачены Красной Армией, стремительно продвигающейся к Берлину. Счет шел на минуты, и эти минуты решали сейчас все. Виной тому состоянию стало объявление на смятом обрывке газетного листка.
Этот вылет отличался от первого. Не было бравурных речей командира или обращения дикторши, говорившей от лица Германии. В ночь перед вылетом не собирались одной большой группой, а каждый молча собирал личные вещи в мешок для передачи родным, понимая, что едва ли после гибели их хозяина в небе они попадут по назначению. Поэтому Рихард в это раз нарушил приказ и не только оставил при себе нательный крест и кольцо, но и награды — все, которые получил за то время, что сражался за идею Великой Германии, той империи, что была разрушена Мировой войной. «Жаль, так и не получил «бриллианты» к своему Кресту», поневоле пришло в голову, когда он смотрел на свое отражение в небольшом зеркале. «Умирать так с полным комплектом!». Рихард знал, что не должен попасть в плен. Да, он мало летал на Восточном фронте, но весьма результативно за этот короткий срок, и связисты порой рассказывали ему, что «Сокол Гитлера» — известная фигура и у этого противника. Если и суждено будет попасть в плен (что, конечно вряд ли — он твердо решил остаться в небе в этот раз), то тогда именно так — при полном параде, со всеми наградами за долголетнюю службу и достижения в небе.
Будет ли она там, в небе, когда он перейдет с земного мира в иной? Встретит ли его первой? О Господи, пожалуйста, прошу тебя, позволь мне побыть с ней хотя бы еще раз! Увидеть ее снова, услышать ее голос, узнать, что с ней все хорошо… Быть с ней! Господи, как же хочется снова быть с ней!..
Совсем не те мысли, что должны быть во время последней молитвы перед финалом жизни…
Тридцать шесть пилотов. Это все, что осталось от эскадрильи «смертников» к тому дню. Рихард подозревал, что дела в боевых соединениях люфтваффе тоже не сильно отличались от того, что видел, выйдя на летную площадку. От «небесного рыцарства» рейха не осталось почти ничего, как и от самой страны, которая лежала сейчас в руинах и пепле. Рихард поспешил отогнать от себя эту мысль, чтобы не лишиться своего привычного равновесия перед вылетом. Потому что она причиняла острейшую боль.
— Это правда? — вдруг обратился к нему механик Йонас Прагер перед тем, как помочь ему защелкнуть «колпак». — Это правда то, что вы сказали полковнику?
Рихард мог только догадываться, откуда Йонас мог знать предмет разговора, в считанные минуты перешедшего в острый спор, который состоялся вчера вечером у Рихарда с командиром соединения. Надежды на благополучный исход не было. Максимум через пару дней русские будут здесь, на базе. Не было смысла оставлять здесь персонал после того, как пилоты поднимутся в свой последний вылет, и машины не вернутся обратно.
— Вы можете перевести рядовых в армейские части, по крайней мере, у них тогда будет в руках оружие, чтобы защитить себя. Сейчас у них нет этой возможности. Бессмысленно держать их здесь! Или вы ждете, что они должны идти с пистолетами на русские танки? И женщины… Демобилизуйте женщин и персонал младше восемнадцати лет.
— Вы ведете пораженческие речи, майор, и меня подталкиваете на совершение военного преступления, — резко бросил в ответ командир соединения, собирая папки с какими-то бумагами в портфель. Остатки от того, что сгорело недавно за зданием штаба в огромном костре, в котором полыхали журналы боевых действий и осмотров машин, листы приказов, личные дела персонала, технические руководства и многое другое. Самого полковника неожиданно вызвали в Берлин, к рейхсмаршалу, за окном уже стояла машина с заведенным мотором.
— Вы же знаете, что я прав! Остатки эскадрильи не остановят продвижение русских завтра, лишь отстрочат их появление под Берлином максимум на три дня! Демобилизуйте женщин и подростков. Иначе у Германии не останется никого, кто мог бы восстановить ее из руин в будущем! Все кончено, мы оба понимаем это. Дайте людям шанс вы… выжить! Дайте им во… возможность найти своих близких сейчас! Быть рядом с ро… родителями или де… детьми!
— Быть может, вы тоже желаете уехать сейчас в ваше поместье в Тюрингии к матери? — едко бросил полковник. — Отпустить и вас тоже, господин майор? Хотите домой?
Рихард мог бы ударить его тогда. Ярость, полыхающая в висках и позднее обернувшаяся дикой головной болью, требовала этого. И он еле сдержался, так сильно стиснув зубы, что еще некоторое время болела челюсть. Но он понимал, что тогда его отправят на гауптвахту, и будет закрыт завтрашний вылет, а этого ему совсем не хотелось сейчас.
— Нет, господин полковник, даже если бы я и хотел быть рядом с умирающей матерью сейчас, у меня есть долг перед моей страной. В отличие от мальчишек, которым вы задурманили разум пропагандистскими речами о бессмертии ариев и прочей ерунде, чтобы бросить их в ту бойню с янки, я понимал отчетливо, на что иду и зачем, когда писал заявление о возвращении в эскадрилью. А вы, господин полковник? Вы не желаете завтра вылететь с нами?
— Проклятье, фон Ренбек, вы же знаете, что я не могу!.. — проговорил, отводя взгляд в сторону, еле слышно после минутного молчания командир соединения, во время которого они так и буравили взглядами друг друга.
— Я так и думал, господин полковник, — так же тихо, но совсем с другими интонациями ответил Рихард и вышел вон, надеясь, что все-таки будет услышан, и женщин демобилизуют и отпустят по домам.
Откуда же Йонес знает об этом? Был ли слышен их разговор на повышенных тонах остальным, когда Рихард в очередной раз поддался эмоциям, не в силах контролировать их наплыв? Даже сейчас, в последние дни перед поражением, когда до сих пор могли расстрелять на месте на «пораженчество», это было очень опасно.
Но Йонас интересовался совсем с другими целями, как выяснилось. Он полез куда-то в карман рабочего комбинезона и достал мятую газетную вырезку.
— Вы говорили, что сейчас мы должны быть со своими родными. С детьми, — сказал механик, и пусть Рихард имел в виду несколько другое, он не стал его поправлять. — Во время налета на Дрезден моя Лотта пропала без вести вместе с моими родителями. Грета, моя жена, умерла в родах, и у меня были только они, понимаете? А потом я нашел это в одной из старых газет, когда мы базировались пару недель в Австрии, помните? Я не смогу попасть в Дрезден, если попаду в плен к русским или того хуже, понимаете?
Рихард понимал это, но никак не мог уловить суть того, что пытался донести до него взволнованный Йонас. И покорно взял в руки вырезку, которую механик протянул ему, словно та все могла объяснить сейчас. «Девочка Лотта из Берлина… найти по адресу… Спросить…или фройлян Хелену Хертц». Незамысловатые строки объявления, махом выбившие Рихарда из привычного состояния спокойствия и отстраненности.
Выкрашенные краской стены маленькой кухни квартиры четы Бретвиц. Кружевные занавески на окне, в которое он наблюдал тогда за прохожими на улице, не видя ни их, ни дома Берлина. Внимательный взгляд Удо, который он чувствовал спиной. Ощущение верности и одновременно неправильности пути, который он выбрал для себя перед тем, как пришел в эту квартирку в тот весенний день и положил на стол перед Удо фотографии Лены и пачку марок.
— Какую фамилию мне вписать в документы?
На мгновение поманило соблазном уже сейчас дать ей свою фамилию. «Хелена фон Ренбек» звучало так удивительно приятно для него.
Хелена фон Ренбек. Ленхен, его фея, его сокровище, его сердце…
— Хертц. Пусть будет Хелена Хертц…
А Йонас все говорил и говорил что-то, и монотонность звука его голоса вернула обратно, позволила снова собрать себя по кускам. Рихард даже разозлился, что не смог сразу взять себя в руки, и волнение все больше и больше захватывало его, вызывая нарушение речи, которое напоминало о том, что он совсем не такой как раньше. Оттого и заговорил резко, впоследствии коря себя за эту резкость:
— Здесь на… написано, что девочка из Б… Берлина, не из Дрездена, а и… имена ее родителей совсем д… другие. По-моему, вы за… зацепились за пустоту, Прагер. И я совсем не по… понимаю, чего вы хо… хотите сейчас от меня!
— Что мне делать, господин майор? Как поступить сейчас? — Йонас, в прошлом обычный малограмотный рабочий газового завода в Дрездена, казался растерянным, и Рихард не мог не ответить, как бы не хотелось сейчас просто захлопнуть «колпак», уходя от этого разговора и от звука своей несовершенной речи.
— Вы до… должны принять решение сами, Прагер. Если вы оставите ра… расположение части и будете пойманы по… после этого, вас рас… расстреляют как дезертира. Насколько мне известно, при… приказа для обслуживающего пер… персонала покидать базу не было, — он посмотрел пристально в глаза Йонаса, помолчал некоторое время и добавил. — Но с другой стороны — что де… делать на базе такому пер… персоналу, если ни одна машина не ве… вернется обратно? Ровным счетом ни… ничего. Поэтому хорошенько по… подумайте, примите решение сами и в любом случае бу… будьте осторожны. Прощайте, Прагер. Да хра… хранит вас Бог. И надеюсь, он по… поможет вам увидеть своих родных живыми и невредимыми.
Рихард действительно был уверен, что ни одна машина не вернется на базу. Не сейчас, когда русские уже были на подступах к Берлину, уже захватив столько земель Германии. Кто-то свернет с назначенного пути к русским переправам через Одер, которые по приказу были на этот раз наземными целями эскадрильи «смертников». Улетит на редкий аэродром, оставшийся под контролем Германии. Или вовсе перелетит на другие базы, уже захваченные томми или янки, чтобы сдаться в плен именно им. Кто-то повернет к родным домам, чтобы попытаться сесть в поле невредимым и встретить финал войны со своими родными. Лишь часть продолжит полет к Одеру, чтобы направить машины в пике на мосты и понтонные переправы. Но обратно на аэродром под Берлином определенно никто не вернется…
Именно поэтому Рихард не был удивлен, когда постепенно их группа стала редеть в воздухе, и один за другим пилоты уходили в сторону без лишних слов. Единственное, что он сделал, как старший соединения, приказал не стрелять по ним, когда один из молоденьких пилотов вдруг открыл огонь в сторону одного из дезертиров.
— Отставить огонь, лейтенант! Оставьте боекомплект для противника. Его и так мало.
Пусть летят. Они сделали свой выбор в сложившихся обстоятельствах. Он не мог судить их полной мерой, потому что сам не понимал, как легко бы ему далось решение пожертвовать собой, если бы Ленхен была жива…
Ленхен…
И снова дрожь в руках, снова щемит за грудиной, снова начинает стучать в висках, а легким словно не хватает воздуха, и дело тут не в высоте. В голове крутится настоящая мешанина мыслей — от воспоминаний из счастливого прошлого с ней, когда у Рихарда был смысл возвращаться на землю, до имени в газетной вырезке.
Еще один пилот покинул их ряды, молча и стыдливо опустившись с линии полета, а потом мягко повернув машину в сторону. Рихард успел неплохо узнать этого юношу за эти недели. Его родители жили в пригороде Берлина, отец не ходил, передвигаясь на коляске, как дядя Ханке когда-то. Эрнст был единственным их сыном…
Теперь их осталось двадцать девять из тридцати шести. Когда до Одера оставалось не более двадцати километров, и скоро нужно было начинать маневры для захода на цели, Рихард включил радиосвязь в последний раз, чтобы напомнить, что целью вылета было не только поражение переправы русских, но и остаться в живых при этом, как когда-то учили на полигоне под Берлином тех редких в сегодняшнем вылете летчиков, что были набраны в самый первый состав «эскадрильи Леонида».
— Для меня было честью совершить этот вылет с вами, господа, — закончил Рихард, отключая связь и снимая ненужную уже маску при снижении высоты, стараясь не думать при этом, что скорее всего, уже никогда не поднимется к облакам, чем бы ни закончился вылет. Сердце колотилось как бешеное, отдаваясь пульсацией в висках. Он отчаянно пытался успокоиться, но не выходило, потому что в каждом ударе он слышал только ее имя: «Лена… Ленхен… Лена…».
И вдруг он снова услышал явственно, как она произнесла его имя, чуть растягивая и так мягко выговаривая каждый слог. Как тогда, когда летел стремительно в воздухе вниз, чтобы разбиться о земную твердь. Наверное, именно это заставило дрогнуть и признать наконец-то правоту мыслей, родившихся этой ночью в голове.
Пусть уничтожить переправу ценой своей жизни было совершенно бессмысленно по его мнению. Русские, движимые жаждой мести за все содеянное немцами на их земле, все равно снова выстроят те заново еще быстрее, чем прежде и возьмут Берлин. Пусть! Он все равно выполнит этот последний приказ, отданный ему страной, которой он присягал когда-то, считая ее великой и правой во всем. Но он не станет больше убивать, перед финалом этой проклятой войны, ставшей великим кладбищем целых народов. Довольно смертей!
Ему повезло и в этот раз — возле понтонного моста у русских не располагалось ни единого зенитного расчета, а значит, у него было время для маневров. И Рихард закружил над понтонной переправой, расстреливая свой боекомплект в воды Одера и по настилу переправы, заставляя русских хаотично прыгать с наводимого инженерными службами моста в реку или бросаться в укрытие. Самые отважные пытались стрелять по нему, но он умело уводил машину в сторону, стараясь не задеть очередью никого из солдат противника, но при этом сгоняя их с моста обратно к грузовикам на другом берегу. И убедившись, что все готово для его последнего удара, и что он сделал все возможное, чтобы очистить мост от людей, Рихард зашел на последний круг и направил машину на понтонную переправу[194].