Глава 43

Каждое утро Лена выезжала из Фрайталя в Дрезден на велосипеде, не забывая сделать первое время крюк в сторону станции. И каждый вечер, возвращаясь из Дрездена, поворачивала к железнодорожным путям. На протяжении нескольких дней она пыталась таким образом отследить работы пленных, но ни разу не заставала их. К пятничному вечеру Лена даже совсем пала духом из-за своей неудачи. Вот если бы она целыми днями могла быть во Фрайтале и наблюдать за станцией в течение всего дня! Это было бы совсем другое дело!

Но Лене нужно было уезжать из городка рано утром, чтобы успеть в редакцию в Дрездене к восьми утра, когда начинался рабочий день. Там она заряжала ленту в машинку и готовила стопку бумаги и остро наточенные карандаши для посетителей ее отдела. В девять начинали пускать желающих дать объявление в газету, и все они сначала шли именно к столу Лены, где она объясняла всю процедуру подачи и стоимость печати.

Частенько немцы ворчали после объявления цены — «тридцать пфеннигов за десять слов! Да сама ваша газетенка стоит пятьдесят!», но покорно шли к кассе, оплачивали и возвращались с квитанцией и листком, на котором излагали суть своего дела. Обычно это были объявления о продаже — одежды, обуви, книг, мебели. Иногда о поиске работы или работника. Реже были объявления другого характера — оповещения о каких-либо творческих кружках или постановке в театре. Правда, со временем к ним прибавился и другой род объявлений, в которых искали пропавших без вести родных и друзей, надеясь, что они просто уехали в безопасный Дрезден из Берлина, Лейпцига, Франкфурта и других городов, которые британцы и американцы бомбили с завидной периодичностью. Печатая эти строки, у Лены невольно сжималось сердце всякий раз, особенно когда искали родственников-детей. Она ненавидела нацистов в целом, но так и не научилась не сочувствовать этим потерям детей. Странная смесь чувств. Удивительное сердоболие…

Все оказалось намного проще, как в субботу поняла Лена. Она только время потеряла зря. И как только она не додумалась этого прежде? Она дважды видела работы и знала время и день недели. И график отгрузки, скорее всего, был постоянный, если она уже дважды была свидетелем работ на станции именно в субботу. Судя по опыту близкого общения с немцами, Лена уже знала, что они предпочитают строгие рамки и планы, упорядочивая порой даже самые мелочи жизненного уклада.

Именно в ту субботу, когда Кристль, как и обещала, повезла Лену в Дрезден, военнопленные были на станции и загружали уголь. Девушка очень старалась не смотреть в их сторону, как это делали немцы, ждущие поезд на Дрезден на платформе, но то и дело косилась на них. С тревогой и болью отметила, что часть из пленных мужчин выглядела совсем худыми и изможденными. А еще, что число их изменилось. Теперь уголь загружали тридцать восемь человек. И на протяжении всего пути в Дрезден, позднее, когда они с Кристль заняли места в вагоне третьего класса, самом дешевом и неудобном, Лена гнала от себя мысли о том, что могло случиться с тридцать девятым. Ей казалось, что ее внимание к пленным на станции и к тем остработникам, которых они с Кристль встретили по пути в нужный район Дрездена, не так явно. Но Лена ошибалась.

— Ты должна научиться не смотреть так на них, — отметила Кристль, когда они вышли из трамвая и пошли пешком вдоль многоэтажных квартирных домов по Каролиенштрассе. — Ты выдаешь себя своим сочувствием к ним. Я понимаю, что это очень сложно для тебя, но… Вокруг Дрездена около десятков предприятий, где работают остработники и военнопленные из Советов. А ферм и того не сосчитать. Не говоря уже о квартирах и домах Дрездена, где держат в услужении русских. Ты должна перестать сочувствовать им и думать о них как немка. Иначе ты выдашь себя рано или поздно. И заодно и нас с Людо. И детей Мардерблатов.

Лена промолчала, хотя внутри нее вспыхнула настоящая буря при этих словах. Но не спросить про военнопленных, которых видела на станции, не могла.

— Они принадлежат угольной шахте неподалеку от Фрайталя, — явно нехотя сообщила Кристль. — Когда-то под Фрайталем было множество шахт, но многие их них закрыли из-за опасности обрушения после того, как однажды в одной из них засыпало бригаду шахтеров. Так они и стояли закрытыми пару десятков лет. После сорок первого года часть из законсервированных снова были пущены в работу. В них-то и работают русские. Мой тебе совет, Лена, забудь и о них тоже. Помогай тому, кому можешь. Им же помочь нельзя никак и ничем, — она замолчала на некоторое время, переводя сбившееся дыхание, а потом показала рукой на арку, ведущую во двор одного из квартирных домов. — Мы пришли. Вот нужный дом.

Видя, как сложно дался Кристль путь из Фрайталя сюда, в Дрезден-Йоханштадт, Лена теперь понимала, почему немцы попросили ее о помощи. Пожилой немке пришлось даже сесть на ступени крыльца парадной, чтобы перевести дыхание и собраться с силами перед подъемом по широкой лестнице на четвертый этаж.

— Сердце, — пояснила она в ответ на вопросительный взгляд Лены. — Мое сердце уже совсем не такое, как когда-то было в молодости. Приходится принимать порошки каждый вечер, которые готовит Людо.

Пока они поднимались медленно по лестнице к двери нужной им квартиры, Кристль шепотом инструктировала девушку, которой предстояло в будущем приезжать сюда одной. Запомнить все следовало строго — время визита, особый стук в дверь и то, как нужно было вести себя внутри квартиры. От этого многое зависело.

На площадке четвертого этажа Кристль достала из сумочки связку ключей и заговорила нарочито громко. Лена сначала решила, что это делается специально для тех, кого они пришли навещать, но она ошиблась. Немка чуть помедлила, а потом решительно постучала в дверь квартиры, за которой слышались звуки радиопередачи. Через какие-то секунды та распахнулась, и из квартиры высунулась голова женщины средних лет, на которой под тонким ситцем косынки угадывались валики бигуди.

— Добрый день, фрау Маллер, так и знала, что вы дома, — улыбнулась приветливо Кристль. — Хотела познакомить вас с моей родственницей, фройлян Хеленой Хертц. Чтобы вы не подумали чего, когда она придет проверять квартиру вместо меня.

— О, фрау Гизбрехт, — расплылась в искусственной улыбке женщина. Ее глаза при этом остались холодными, взгляд быстро пробежался по лицу и фигуре Лены. — Как я рада вас видеть! Давно не встречались… с месяц вас не было видно, верно? Что-то со здоровьем?

— Две недели, — подтвердила Кристль, кивая словно в подтверждение своим словам. — Прихватило сердце. Моя кузина из Богемии… Она переехала после воссоединения[126] в Кельн вместе с семьей. К сожалению, я ее потеряла, а моя несчастная Лене потеряла мать. Томми! Будь они прокляты со своими бомбардировками!

— Какое несчастье! Сочувствую, моя дорогая! И вам, фройляйн, — покачалась сочувственно голова с бигуди. Лена с трудом сдержала нервный смешок, настолько было забавно видеть только одну эту голову в двери, когда остальное так и оставалось невидимым за дверью. — Слава Господу, он сохранил жизнь этой очаровательной фройлян! А как Вилли? Как поживает герр Людо? Как идут дела в аптеке?

Лене пришлось приложить усилия, чтобы не выдать лицом никаких эмоций, когда Кристль стала говорить о том, что они только недавно получили письмо от Вилли, и что тот вполне жив и здоров. Неужели немцы обманули ее, когда говорили о том, что младший сын пропал без вести? Неужели для того, чтобы завоевать ее доверие, они пошли на этот ужасный обман, когда их сын здравствует на Восточном фронте?

— Рвется в отпуск, чтобы поскорее жениться да сделать нам внучка на радость. Но все никак — сложно сейчас с этим. Если бы служил во Франции или Бельгии, на худой конец… Так нет же, занесла нелегкая в Россию! — ответила Кристль, а потом взглянула на Лену внимательно, давая взглядом понять, чтобы та молчала сейчас и ничем не выдала ни себя, ни ее.

Женщины еще недолго поболтали о карточках, о ценах, о том, что Дрезден заполонили донельзя остовки и военнопленные из Франции и Англии. Потом соседка скрылась в своей квартире, захлопнув дверь, а Кристль повернулась к другой квартирной двери, напротив. Дернула ручку с шумом, сначала постучала ключами по замку — один длинный и один короткий, затем стукнула костяшками в косяк двери одним коротким и зазвенела нарочито громко ключами в замочной скважине. Толкнула дверь в квартиру и прошла первой, поманив за собой Лену.

— Постарайся не шибко стучать каблуками сейчас, — прошептала Кристль девушке. — Ступай одновременно со мной, чтобы не испугать их. А лучше постой у двери и не шевелись пока.

В квартире было пусто на первый взгляд. Пахло чем-то неприятным, несмотря на лавандовые саше, которые были разложены во всех трех комнатах. Кружились пылинки в своем замысловатом танце, поблескивая в лучах солнечного света. А тишину нарушали только приглушенные звуки музыкальной радиопередачи в соседней квартире да редкие детские выкрики со двора, где, как заметила Лена, развлекалась играми ребятня. Эти крики стали громче, когда Кристль решительным шагом прошла к окнам, задвинула плотные шторы, но при этом распахнула створки окон настежь, впуская и другие звуки улицы — шум двигателей проезжающих машин, тихие голоса прохожих, далекое треньканье трамвая. Затем она прошла к этажерке, на которой стоял граммофон, и опустила иглу на пластинку. Квартиру тут же наполнил мурлыкающий голос певички, поющей задорную песенку. И только потом Кристль шагнула к высокому дубовому шкафу, распахнула дверцы и, раздвинув в стороны вешалки с одеждой, постучала в заднюю фанерную стенку. Снова определенный ритм — два коротких, один длинный и два коротких.

Задняя стенка отъехала в сторону, открывая взору небольшое пространство чулана или встроенного шкафа, который когда-то был превращен в тайное укрытие. Первым вылез осторожно темноволосый молодой человек лет, едва перешагнувший пору совершеннолетия. Потом он помог выбраться сестре, женщине лет двадцати пяти — тридцати. У них была типичная внешность евреев, по которым нацисты безошибочно определяют тех — широкий и высокий лоб, узкое лицо, крупный и длинный нос. Они оба по очереди крепко обняли Кристль и забросали ее вопросами шепотом, но при этом постоянно косились тревожно на Лену, по-прежнему стоящую в дверях комнаты.

— Тихо, не так сразу, дети, — оборвала их вопросы Кристль и поманила Лену подойти ближе. — Это Лена. Теперь она будет приходить сюда. Лена, это Эдна и Матиус Мардерблаты, я рассказывала тебе о них. С их семьей ты уже знакома.

По предупреждающему взгляду Кристль Лена поняла, что молодые Мардерблаты не знают о том, какая участь постигла их мать, отца и других братьев и сестер. Позднее, когда они спросили о письмах от родных, а Кристль посетовала на свою забывчивость и увела разговор в сторону, стало ясно, что ее догадка была абсолютно верна.

Они пробыли в квартире на Камилиенштрассе не больше двух часов — торопились на поезд, чтобы вернуться обратно во Фрайталь до заката. Этого времени было одновременно и мало, и много для людей, которые почти безвылазно сидели в убежище за шкафом. Только во время таких коротких визитов они получали возможность наспех воспользоваться ванной комнатой, чтобы смыть с себя пот и грязь, и наконец-то пустить воду в уборной. Теперь Лена понимала, что за неприятный запах еле уловимо был в квартире, приглушенный запахом лаванды. И ужаснулась, понимая, как это было тяжело, наверное, для молодых Мардерблатов жить вот так, добровольными узниками, на протяжении долгих лет. В полной тишине, боясь выдать себя звуком, взаперти в темной квартире и в большинстве времени практически без движения.

Наверное, поэтому все время, что Лена провела в квартире на Камилиенштрассе, чувствовала на себе тяжелый взгляд Эдны. Сначала она решила, что молодая женщина недовольна, что Кристль отдала ее наряды, часть из которых была абсолютно новой. Настоящее богатство — два чемодана! У самой Лены до войны было всего три платья, несколько блузок и юбок — весьма аскетичный гардероб, в сравнении с тем, что остался от Эдны. А когда все же решилась неловко спросить, не против ли хозяйка, что Лене пришлось взять ее вещи, Эдна только рассмеялась тихо с какой-то странной интонацией в ответ:

— Носи хоть все! Они и так лежали без дела столько лет. Я только рада, что их достали из чемодана на свет. Хоть у них есть такая возможность, — Эдна помолчала немного, а потом продолжила уже без прежних резких ноток решительно. — Забирай всю одежду. Если я выйду отсюда, я не хочу брать в свою новую жизнь ничего из старой. Ничего из вещей. Только своих родных. Если Бог даст.

Перед уходом Кристль еще раз проверила запасы еды, которые принесла с собой, и попросила Матиуса заткнуть пробками сливы раковин в кухне и ванной комнате и набрать в них воду.

— Лишняя никогда не будет, — приговаривала она, когда наблюдала за тем, как паренек выполняет ее распоряжение. Лена в это время заменяла саше из лаванды новыми, со свежим запахом, который наполнил тут же воздух, едва наглухо закрыли окна. Словно снова закрывая эту квартиру от всего мира, который по-прежнему жил за оконным стеклом, когда внутри этих стен время застыло на одной отметке.

— Вот, возьми, Матиус. Это на всякий случай, — вдруг у самого порога задержалась Кристль, чтобы достать из кармана небольшие ампулы с маленькими кристаллами, которые Лена сперва приняла за мелкий сахар. Говорила она шепотом, еле-еле слышно, ведь теперь в квартире стояла прежняя тишина. Их она вложила аккуратно в ладонь паренька. — Не открывай, если не уверен, и держи подальше от влаги. И не отдавай Эдне. Мне не нравится ее настроение.

— Лучше бы ты принесла мне пистолет, Кристль, как и обещала. Чтобы я мог хотя бы кого-то убить из них, если что-то случится, — недовольно скривил рот Матиус, но ампулы спрятал в кармане. Кристль проследила взглядом, как он скрылся в шкафу, дождалась полнейшей тишины и только тогда шагнула за порог, поманив за собой Лену.

Когда Лена вышла на залитую солнечным светом улицу из парадной квартирного дома, она никак не могла отделаться от ощущения, словно вышла из мрачного подземелья тюрьмы. И это ощущение не покидало ее очень долго, несмотря на приподнятое настроение прохожих и ясное небо над головой.

— Как давно они живут вот так, взаперти? — осмелилась спросить Лена Кристль только, когда они сидели на лавочке на одной из платформ Дрезденского вокзала в долгом ожидании поезда, который уже отставал от расписания на полчаса. Вокруг стоял такой шум, что можно было говорить без опаски быть подслушанным со стороны.

— Почти три года, — ответила немка после минутной паузы, когда Лена уже и не ждала ответа. — По документам эта квартира принадлежит Вилли. Он передал нам ключи, когда уходил на фронт. Ради этой квартиры он написал донос на ее бывшего владельца, старого доктора. Тот работал в больнице неподалеку и когда-то лечил мое больное сердце. В 1940 году ему не посчастливилось попасться на глаза Вилли, когда он возвращался из госпиталя неподалеку. Я не знаю, как Вилли сумел договориться и с кем, были ли это его знакомые или помогла Ильзе со своими связями. Но в тот день он написал донос не только на доктора-еврея, который жил под чужим паспортом. Он выдал семью Мардерблатов, выторговав себе взамен эту квартиру. Он обманул нас с Людо, сказав, что нашел убежище гораздо безопаснее и намного теплее, чем то, в котором мы укрывали Шоломона с женой и детьми. Эдна и Матиус каким-то чудом опоздали к назначенному месту, где вместо убежища их ждал грузовик с солдатами гестапо. «Я сделал это ради вас с папой», так нам сказал тогда Вилли. Чтобы у нас осталась навсегда собственность Мардерблатов. Чтобы мы жили почти в центре Дрездена в квартире с канализацией и горячей водой. И чтобы мы наконец-то простили его. Людо тогда только плюнул ему под ноги и ушел. Вот таким было его родительское благословение перед тем, как Вилли отправился на Восток. Как только Вилли уехал, мы перевезли Эдну и Матиуса в эту квартиру, а соседям всем рассказали, что держим квартиру для сына. Что он по-прежнему служит на Восточном фронте и переедет сюда с женой, как только зарегистрирует брак в первый же свой отпуск. Так и повелось с тех пор.

— Чтобы вы простили его? Он сделал все это для вас, чтобы вы его простили? — тихо переспросила Лена, в глубине души уже догадываясь о том, что скажет Кристль в ответ на это. Поэтому не удивилась и не дрогнула внутри, когда немка стала рассказывать. Открыто и без утайки. Как на исповеди, которой она ждала столько лет. Ведь ни с кем, даже с Людо, закрывшемся от всех в своем горе и разочаровании, она не могла поговорить об этом. А ей это было нужно. Потому что ее будто ржавчиной разъедало изнутри.

У них с Людо появились на свет совершенно разные сыновья, как оказалось со временем. Или это так повлияла на них оккупация Данцига и последующий переезд, который им довелось пережить? Они оба сильно переживали отъезд из своего родного города, но только Вилли рвался отомстить за пережитое, по его мнению, «унижение его семьи и его страны». Братья были абсолютными противоположностями друг другу. Пауль хорошо учился в школе, много читал, тянулся к знаниям, потому неудивительно, что в университете Берлина стал первым на медицинском факультете. Пережитое во время оккупации Данцига навсегда оставило в нем неприятие любой несправедливости или ущемления прав. Потому в отличие от большинства будущих выпускников их курса Пауль не принял политику нацистов и открыто негодовал, когда из университета уволили профессоров «неарийского происхождения». Чем определенно повредил своей будущей карьере хирурга, как оказалось впоследствии. Да и самой жизни тоже.

А вот Вилльям был ленив до крайности и едва-едва получил аттестат — и то благодаря своим успехам в Гитлерюгенде, где он всегда занимал призовые места в соревнованиях по атлетике, рукопашному бою и стрельбе. Новые порядки Германии позволили ему дерзить учителям-евреям, а позднее и вовсе издеваться над ними и угрожать им, открыто требуя хороших оценок. Вилльям не стремился поступить в университет, в отличие от Пауля. «Я сам себе выстрою судьбу, без ваших книг», дерзил он родителям с подросткового возраста и грезил карьерой в вермахте. Неудивительно, что Вилли пошел добровольцем на фронт, едва ему исполнилось двадцать лет в 1939 году, и очень жалел, что пока его распределяли в вермахте, война с Польшей закончилась, не успев начаться. К тому времени, старший Пауль уже был пару лет как арестован как член Коммунистической партии Германии и находился в лагере. Даже тот факт, что Вилли сообщил гестапо о том, что его брат — последователь Тельмана[127], а значит, террорист и преступник рейха, не смыл «пятно позора» с его биографии. Вилльям мечтал служить в войсках СС, а ему из-за этого досталось место в сухопутных войсках вермахта.

— Враги рейха стали врагами Вилльяма. Он ненавидел люто евреев, коммунистов и славян и поклялся их уничтожить. В знак возмездия за то, что мы претерпели в Данциге. Так он сказал нам с Людо, когда пришли за Паулем по его доносу. Именно Вилли показал при обыске, где брат прячет антигосударственные книги и свой билет коммуниста. Из-за Вилли Пауль оказался в лагере. Сначала Бухенвальд, а полгода назад Аушвиц. На нем стоит клеймо неисправимого, потому его не выпустили, когда некоторых коммунистов сочли «перевоспитавшимися» и вернули в общество[128]. И боюсь, что они никогда уже отпустят Пауля…

Лена испугалась вдруг, заметив, как побелели губы Кристль. Это было единственным, что выдавало ее эмоции сейчас, во время этой неожиданной исповеди. Ей стало жаль эту женщину, жизнь которой разрушил фюрер с его проклятым нацизмом. В отличие от большинства немок ее разум не был замутнен ненавистью, потому что ей пришлось не по своей воле побывать на обеих сторонах, на которые разделила четкой линией политика Германии.

И даже с Ильзе, которая оказалась, как и предупреждала Кристль, убежденной девушкой рейха и последовательницей политики фюрера, на удивление Лены, они сошлись очень быстро за рабочими обедами и легкой болтовней в течение дня. Немка умела располагать к себе и казалась совершенно дружелюбной и бесхитростной, но Лена отлично помнила наставления Кристль. Потому их отношения были всегда поверхностными и не затрагивали чего-то более глубокого в душевном плане, как это бывает порой у близких людей. Ильзе относила это на счет пережитой потери Лены родных и жениха, потому вскоре оставила попытки перевести их приятельство на другой уровень. В конце концов, красивая подруга Ильзе была совсем не нужна…

Кроме того, у девушек были немного разные взгляды и на образ жизни. Лена всегда торопилась после работы во Фрайталь, а вот Ильзе любила вечером посидеть в баре или сходить на вечеринки или в кино с многочисленными кавалерами, которых вокруг нее крутилось постоянно огромное количество. Это были и журналисты их редакции, и сотрудники администрации гау, и отпускники вермахта, приехавшие в отпуск с фронтов. Круг ее знакомств был обширный, и первое время она постоянно пыталась вовлечь в него Лену.

— Ничего не случится страшного, если ты сходишь с нами посидеть вечером, — уговаривала Ильзе в начале их приятельства. — Тебе нужно развеяться и забыть обо всем! Когда, если не сейчас?

Но Лена уверенно отвечала на это, что у нее много дел после работы. Ей нужно было помочь Людо в аптеке с бумагами и ревизией, которую тот проводил дважды в неделю. А Кристль не управлялась одна с домашними делами из-за своего нездоровья. Но самое главное, то, что озвучивать Лене было больно — со дня гибели ее названного жениха, как она представила Рихарда когда-то, не прошло и полугода. Ильзе в ответ только пожимала плечами:

— Не уверена, что вы часто виделись с тех пор, как началась война в тридцать девятом, — резко говорила она. — Сколько времени вы провели за эти годы, если посчитать дни? Месяц? Два? Я лично считаю, что я потеряла Вилли, как только началась польская кампания, а не в сорок втором в России. Поэтому, наверное, извещение о том, что он пропал без вести, приняла легче, чем должно быть. Я стала забывать его еще раньше. Ставлю сотню марок, ты и лицо своего помнишь только потому, что у тебя есть карточка.

Ильзе замолчала задумчиво после этих слов, словно что-то свое обдумывала сейчас. Только крышкой портсигара щелкала в такт своим мыслям. А потом вздохнула и бросила:

— Ладно, хватит об этом. Обед заканчивается, нужно в редакцию возвращаться. У меня только одна просьба будет — не говори Гизбрехтам ничего из того, что я сказала о Вилли. Они все еще надеются, что он вернется. Мать всегда будет верить, что ее сын жив. А он мертв. Я знаю это, чувствую. Почти все отпускники с Восточного говорили, что если это случилось, если пропал на фронте в России, значит, все, значит конец. Никогда не вернешься из этой проклятой страны. Но не говори герру и фрау Гизбрехтам о том, что я… что я уже не жду его. Обо всех этих вечеринках и посиделках в баре. Я бы не хотела, чтобы они знали. Я хочу, чтобы они думали, что я как истинная подруга солдата рейха всегда буду верна Вилли.

Может быть, в словах Ильзе была толика правоты. А может, она так просто прикрывала собственные чувства горя и потери. Но Лена в очередной раз убедилась, что они совершенно разные. Да, если сосчитать дни, которые они с Рихардом провели вместе, их было слишком мало. Кто-то скажет, что невозможно полюбить за такое количество дней, и все-таки будет неправ. Потому что Лене не нужна была карточка, чтобы помнить о Рихарде. Он проник куда-то так глубоко внутрь нее, что порой даже мельчайшие детали напоминали о нем. И время не лечило, как обещала поговорка. Только безжалостно отмеряло время без него.

Или потому что порой даже самая мельчайшая деталь напоминала о нем. Как петлицы на чужом мундире, который она до сих пор ненавидела.

В тот первый день визита в квартиру на Каролиенштрассе уже во Фрайтале, когда шли медленно к дому, Лена снова получила очередной удар исподтишка от памяти, бережно хранящей в глубине множество деталей-крючков, раздирающих душевную рану. Неожиданно их с Кристль обогнал офицер люфтваффе, тот самый, которого Лена видела в окно несколько дней назад. Со спины в ладно сидящем серо-голубом мундире с нашивками люфтваффе этот светловолосый немец был так похож на Рихарда, что Лена с трудом удержалась от того, чтобы догнать его и коснуться хотя бы краешка рукава кителя. Острое желание, помноженное на странную злость к себе за него, заставило Лену шумно вдохнуть и сцепить руки так, что побелела кожа ладоней.

— Это Эрнст Дитцль, наш сосед, — расценила Кристль ее реакцию, как страх перед офицером. — Он служит в войсках воздушной обороны Дрездена, в Райдеболе. Магдалена до сих пор не может поверить в свое счастье, что муж не на фронте, а рядом с ней. Я думаю, все женщины Фрайталя втайне ненавидят ее за это. Особенно те, кто уже успел стать вдовами. Тебе не нужно его бояться, Лена. Пока он не знает, что ты беглая остработница…

Позднее, когда Лена снова наблюдала через открытые обзору окна соседнего дома домашнее счастье четы Дитцль и их детей, она осознала полностью смысл недавних слов Кристль. Тот, кто когда-либо терял свое счастье, действительно может ненавидеть за то, что оно есть у кого-то другого. И в который раз Лена подумала, что их учили совершенно правильно в школах, когда говорили, что Бога нет, и его придумали люди. Иначе почему он может быть таким слепым и вознаграждать простыми человеческими радостями тех, кто совершенно недостоин того? Почему он не защищает сейчас хотя бы невинных детей от того зла, который несет с собой это проклятое племя нацистов, озлобленное в своей мнимой правоте? И почему позволяет нацистам творить его? Почему не остановит все это?

Видеть в ярко освещенных окнах соседей по вечерам было невыносимо. Но и не подглядывать за ними Лена просто не могла почему-то. Особенно за материнскими хлопотами молодой немки. Лену словно магнитом тянуло с наступлением темноты подходить к окну и скрытно наблюдать за окнами соседки. При виде младенца у Лены постоянно начинало неприятно тянуть внутри, словно пустота напоминала о недавней потере. Ее ребенок родился бы в феврале. Она просчитала срок, расспросив Людо об обычном течении беременности. Он был бы похож на маленького Рихарда, каким она видела того на фотокарточках в альбоме, Лена точно знала это. Те же голубые глаза, тот же овал лица и ямочка на подбородке.

А потом Лену вдруг захлестывало ненавистью, острой и обжигающей, какой еще прежде она не чувствовала. За все ее невосполнимые потери. За то зло, что было принесено в ее страну. Опасной ненавистью, ведь помнила, как Яков учил ее когда-то в Минске, что нельзя питать в себе эту бурлящую лаву. Она должна быть холодной, эта ненависть, чтобы не мешать голове трезво думать. Сам Яков и был примером для Лены, когда сумел обуздать животное чувство мщения к офицерам айнзацкоманды, понимая, что это ни к чему хорошему не приведет. Нужно было успокоиться. Выдохнуть. Выпустить свои эмоции, рвущие сейчас на части душу.

И Лена спускалась в подвал, занимающий почти все открытое пространство под домом, и до изнеможения танцевала. Особенно ей нравилось танцевать партии Одиллии — вариации и фуэте, прогоняя почти все ее партии из постановки, которые помнила назубок. Проходила их раз за разом почти каждый вечер, выгоняя усталостью и болью в мышцах иную боль, стараясь пригасить чувства. Теперь она знала, чувствовала каким-то чутьем, что справилась бы с этой ролью, символом зла и темного соблазна, без особых трудностей. Теперь танцевать зло Одиллии было гораздо проще, чем наивность Одетты или горе Жизель. Последнее Лена попробовала лишь единожды воскресить в памяти, но в самом начале танца вдруг провалилась неожиданно для себя в такую тяжелую истерику — без слез, с невероятным по силе сдавливанием в груди, что с трудом успокоилась.

Иногда в подвал спускалась Кристль, садилась на первые ступени лестницы и наблюдала за Леной, стараясь оставаться незаметной по возможности и не шевелиться лишний раз, словно боясь спугнуть. Порой она все же позволяла себя восхищенно заметить, что это было очень красиво, на что Лена всякий раз отвечала, что все же недостаточно для того, чтобы быть тем самым идеальным танцем, который должен быть.

— Порхаешь, как бабочка прямо, — выдохнула Кристль как-то однажды, когда девушка закончила вариацию Жизели, и Лена вспомнила, как когда-то ее так назвал Рихард. Прошло уже около полугода с момента его смерти, и за окном уже опали с деревьев листья, а внутри все еще ныло, усиливаясь при любом воспоминании о нем. Но если раньше — после гибели Люши и потери мамы, Лена мечтала, чтобы время притупило ее память, стирая боль, то сейчас она не смогла бы определиться так легко, действительно ли хочет забыть обо всем или все еще не хочет отпускать от себя даже мельчайшую деталь из прошлого, позволяя при этом боли разъедать себя изнутри.

Если Кристль была открыта с Леной и часто просила ее даже посидеть после ужина и поболтать о чем-нибудь, то Людо по-прежнему держался особняком. Они практически не виделись. Днем оба были на работе — Лена в редакции, а Людо в аптеке в центре Фрайталя. За ужином они почти не разговаривали друг с другом, сохраняя дистанцию. А после ужина, пока позволяла погода, немец предпочитал курить трубку на крыльце в полном одиночестве и наблюдать за звездами, чтобы после сразу же пойти в свою спальню. Когда же поздняя осень прогнала его с любимого места, он стал уходить к себе сразу же, не задерживался даже у радиоприемника, чтобы послушать музыку или спектакль. И Лена со временем поняла, что причиной этому была она сама. Чужая, не желанная гостья в его доме, чье присутствие немец был вынужден терпеть исключительно из нужды. Он сам вдруг открылся в этом, когда однажды в начале ноября из лагеря при угольных шахтах бежали русские военнопленные.

Этот побег, словно гнойник, вскрыл истинное отношение Людо к Лене и к русским в целом. В очередной раз она получила напоминание, что доверять полностью немцам нельзя, как бы ни хотелось того, как бы ни обманывалась их якобы добрым отношением к себе. У нее не укладывалось в голове, как это могло быть — Людвиг когда-то спас ей жизнь, рискуя собственной, но это вовсе не означало, что он проникся какими-то добрыми чувствами к ней.

Как и любой немец по соседству, с которым работали русские пленные, каждый житель Фрайталя подозревал, что рано или поздно, но заключенные сбегут из лагеря. Так сказала Кристль Лене, когда однажды заметила ее явный интерес к военнопленным, когда однажды поздней осенью тех вдруг неожиданно погнали по Егерштрассе в обход обычного пути.

Гизбрехты и Лена тогда возвращались из аптеки, где по субботам помогали Людвигу, и им пришлось посторониться, практически прижаться к стенам домов, чтобы пропустить колонну, которую гнали как скот охранники. Лена тогда так и не сумела сдержаться, как ни пыталась смотреть на носки туфель. Впервые за недели она видела так близко своих родных, советских, что можно было протянуть руку и коснуться плеча или руки. Она вспомнила о записках, которые кто-то из этих заключенных оставлял для нее в тайнике между бревнами, и стала вглядываться в худые, изможденные, состаренные раньше времени болезнями и лишениями, порой с печатью отрешенности лица этих пленных.

Кто из них? Кто ведет с ней диалог на клочках бумаги с недавних пор? Кто всякий раз находит теплые слова утешения, когда она пишет, что больше не может жить среди немцев? Кто помогает не забыть родной язык, когда она уже начала ловить себя на том, что думает на немецком языке? Кто написал ей в последней записке первые четверостишия из призыва Пушкина к Чаадаеву, который когда-то учили наизусть в школе?

Кто из них? Или они все?.. Все двадцать девять человек знают, что где-то во Фрайтале есть девушка из Советов, которая каждую субботу ходит на станцию рано утром, пока городок еще спит, и украдкой прячет между сложенных горкой бревен немного скудной еды, иногда лекарства, которые крадет из аптеки Людо, для тех, кто уже начал кашлять страшным заливистым кашлем, и неизменную записку, которую подписывает простым русским именем «Катя». В память о той, которая все еще была в рабстве у нацистов. И чье имя только и было достойно стоять в записке к пленным соотечественникам.

Выявить день, когда пленных можно было увидеть на станции, оказалось легко. Двух недель оказалось достаточно, чтобы убедиться, что погрузка угля осуществлялась по графику — в субботний полдень, во время прихода пассажирского поезда на Дрезден. Дело оставалось за малым — понять, каким образом можно связаться с пленными, и, если представится возможность, передать им еды, как когда-то делала в Минске. Она знала, что питание пленных организованно из рук вон плохо, но вовсе не из-за ограничений продовольствия, которые с недавних пор появились в Германии.

Первое время Лена наблюдала. Три недели она подмечала распорядок погрузки угля на станции, зная, насколько на счету у пунктуальных немцев каждая минута. Ее не интересовала длительность работ. Ей хотелось узнать, есть ли у пленных короткие минуты отдыха, когда они предоставлены сами себе прежде, чем их погонят обратно в лагерь. И насколько в это время к ним внимательны охранники. От этого зависело, сможет ли Лена осуществить свой план, который тщательно придумала за недели, прошедшие с момента, когда она увидела своих соотечественников первый раз.

Пленных пригоняли на станцию почти в одно и то же время ровной колонной, вслед за ними на грузовой путь тяжело въезжали грузовики с углем. Весь необходимый инструмент для погрузки выдавался пленным из небольшого складского здания, где хранился под замком. Сама процедура погрузки угля в вагон занимала около двух-трех часов. После этого пленным давали ровно пять минут передышки, когда охранники, будучи в хорошем настроении, забавлялись тем, что бросали пленным окурки, которые единицы из пленных подбирали с земли, не в силах побороть тягу к курению. Если же настроение было плохое, время отдыха сокращалось до трех минут, и пленным не давали даже глотнуть воды из бочки возле склада. А потом гнали их обратно к шахтам. Грузовики же возвращались с пустыми кузовами, что всякий раз злило Лену — ведь можно было посадить пленных, места в нескольких машинах хватило бы всем. Но нет, немцам эта идея не приходила в голову. Или они делали нарочно, чтобы уставшие люди в прохудившейся обуви и тонкой не по сезону одежде шли пешком около пяти километров в гору.

Мысль о том, как можно связаться с пленными, а также по возможности оставить немного еды, пришла, когда Лена заметила, что пленные рассаживаются отдыхать в одном и том же месте, прячась от пронизывающего ветра возле ровной горки из сложенных бревен, оставшихся с какой-то погрузки. Она внимательно обследовала это место, приехав на станцию в воскресенье, когда жизнь в городке, как обычно в выходной, замерла, а улицы опустели. Между бревнами нашлась небольшая щель, в которую можно было легко просунуть маленький сверток и записку. Что Лена и сделала в следующую субботу ранним утром, когда ехала в Дрезден на работу. В свертке было несколько картофелин, сваренных в мундире, и кирпич хлеба, порезанный на небольшие квадратики — ровно по количеству пленных. Этого было мало для взрослых мужчин, Лена понимала. Но это было все, что она могла достать, не вызывая подозрений у Людо или Кристль, зорко следившей за их скудными запасами, чтобы хватило прокормить пятерых человек, двое из которых вообще не получали карточек на продовольствие.

Записка была короткой. Лена думала, что написать всю ночь, и в итоге в голову не пришло ничего, кроме нескольких предложений. Что ее год назад угнали из Минска, что она живет в местечке неподалеку от станции, и что она готова помочь, чем сможет. И в завершение добавила несколько строк, которые услышала буквально пару недель назад, когда Кристль поймала новую радиоволну, на которой вещали с недавних пор представители «Свободной Германии»[129].

Об этой радиопередаче немка прочитала в листовке, которую ей тайком передала одна из знакомых на рынке, тоже потерявшая сына на Востоке. Листовка приехала в Германию тайком с самого фронта, где была сброшена с советского самолета. Если бы ее нашли в руках немца, того бы неминуемо ждали застенки гестапо или расстрел, как за хранение запрещенной агитационной литературы. Но Кристль и ее знакомая не боялись смерти, потеряв без вести сыновей в далекой России. Для них эта листовка стала лучом надежды, ведь в ней писали о том, что немецкие антифашисты, перешедшие на сторону Советов, готовы на многое лишь бы остановить эту проклятую войну, и что они помогут найти матерям сыновей, попавших в советский плен. Каждую радиопередачу «Свободная Германия» твердила, что война — бессмысленна, что необходимо мобилизоваться на месте, в Германии, в борьбе против преступного режима Гитлера и обещали амнистию его сторонникам в случае отречения от «гитлеризма». Но Кристль интересовали вовсе не эти обещания, когда она слушала в подвале радио, жадно ловя каждое слово из тихой речи диктора. Ее привлекали в этих передачах списки военнопленных немцев, которые Советы передавали в комитет антифашистов, и она надеялась, что когда-то среди имен назовут и имя Вилльяма среди тех, что зачитывали в конце радиопередачи. А вот Лена так жадно вслушивалась в другое — в сводки положения дел на фронте. Ведь то, что нацисты называли в газетах или по радио «временным изменением дел» или «передислокацией войск вермахта» на фронте, в передаче из Москвы озвучивали как «освобождение советских городов».

Орел, Белгород, Харьков, Таганрог, Мариуполь, Новороссийск, Брянск…[130] Словно музыка для ушей одно только слово — «освобождены», пусть и на немецком языке. Они свободны от врага. Это значит, свобода, которая шагала широкими шагами все ближе и ближе к довоенным границам Советского Союза. А это означало только одно — конец войне!..

Именно об этом Лена написала в своей записке для пленных, желая дать им ту же надежду, что теплилась в ней приятным огнем после каждой радиопередачи «Свободной Германии». Теперь дело оставалось за малым — дождаться хоть какого-нибудь ответа пленных. Или быть обнаруженной немцами. Одно из двух — либо пан, либо пропал, как любила говорить тетя Оля когда-то, в другой жизни Лены. Но если случится последнее, если ее записку обнаружат, а саму ее поймают у этого импровизированного тайника, она надеялась, что ей удастся выкрутиться. В записке не было ее имени, а сама Лена будет отрицать до последнего свое авторство и твердить, что ее попросила какая-то русская работница проверить тайник. Это было слабым оправданием, она прекрасно понимала это, но все-таки…

Лена настолько была взволнована этими мыслями и переживаниями, что едва дышала, когда проверяла тайник спустя сутки. Вздрагивала при каждом движении на станции или звуке, который доносился до ее слуха. Но и подумать не могла, что тайник будет нетронутым — и сверток, и записка лежали на том же месте, где она оставила их. Понадобилась неделя долгого и томительного ожидания, чтобы военнопленные рискнули взять сверток из этого импровизированного хранилища. И около двух недель, чтобы они рискнули ответить на Ленино послание короткими скупыми фразами, написанными кривым, еле разборчивым почерком.

Три недели спустя после первого ответа на ее записку, в промозглый день, когда серое небо моросило мелким противным дождем, пробирающим до самого нутра, пленных гнали по улицам Фрайталя. Под бешеный лай собак, рвущихся с поводков, под возмущенный ропот наблюдающих эту процессию прохожих, недовольных, что их тихие улочки коснулась грязь «унтерменшей». И вдруг глядя на эту колонну, Лене пришло в голову, что возможно, среди этих пленных мог быть ее брат. Совершенно удивительная и непонятно как пришедшая в голову мысль, заставившая ее жадно всматриваться в лицо каждого из тридцати четырех человек, оставшихся в живых к этому дню. Она и сама позднее не могла объяснить, что на нее нашло. Наверное, сказалась такая близость к пленным. Словно кто-то вдруг запустил в голове Лены пульсирующую от страха мысль увидеть брата среди этих несчастных. Или Котю, о котором тут же потянулись воспоминания следом. Воспоминания, которые вызывали сейчас острую вину перед ним и жгучее чувство стыда.

Что бы он сказал о ней сейчас, когда уже совсем не стало той девочки-балерины, о которой он так заботился когда-то и самым преданным другом которой когда-то был?

Лена вглядывалась в лица, страшась и одновременно надеясь увидеть знакомые черты в каком-то из них. Все эти мужчины попали в плен в прошлом году, под Харьковом, ее брат или Котя вполне могли быть на фронте к этому моменту. Сумела ли бы сдержать себя и не броситься в колонну пленных, если бы узнала в этих лицах брата или Соболева-младшего? Но их там не было. Ни Коли, ни Коти. Только чужие лица. Пугающее, но в то же время приносящее невероятное облегчение понимание. И Лена долго еще в тот вечер ходила словно оглушенная, а в ушах так и стоял лай овчарок, которые сторожили военнопленных.

В тот вечер Людо впервые не ушел в свою спальню один после ужина. Он поманил за собой жену вглубь дома, сказав, что хочет поговорить, и когда за ними закрылась дверь, Лена слышала, как они ссорятся, пока мыла посуду. Она не разбирала слов, но хорошо распознавала гневные ноты в голосе Людвига и слабые возражения Кристль. Лена понимала, что речь идет именно о ней, русской, присутствие которой в доме ставило под удар их собственную безопасность. И Людо не стал скрывать своих мыслей, когда настала очередь Лены для серьезного разговора.

— Кристль призналась мне, что ты уже давно знаешь о том, что на шахтах работают русские пленные, — без всяких предисловий начал он. — Я видел твое лицо сегодня. Надеюсь, ты не задумала ничего такого. Держись от них подальше, Лене, я предупреждаю тебя. Когда они побегут — а они побегут, я точно знаю по своему опыту прошлой войны, русские упрямы и безумны! — ты не должна даже думать о том, чтобы бежать с ними.

Лене мысль об побеге прежде даже не приходила в голову, о чем она честно и открыто сказала Людвигу. Но это предположение вдруг зацепилось в ней, укореняясь с каждым днем все крепче и крепче.

Она не могла бежать с Войтеком. Бежать одной было сродни самоубийству. Но вот бежать со своими, с русскими… Это было вполне реально. И это могло получиться!

А то, что пленные могли действительно скоро планировать побег, вполне было возможным. Недаром в одной из первых записок ее попросили написать, какие немецкие города находятся поблизости. Лена хорошо помнила, как когда-то сама выясняла эти детали, планируя бегство из Розенбурга. Да, тогда побег завершился, едва начавшись, но в этот раз они гораздо ближе к границе с Польшей, а оттуда было совсем недалеко до родины.

Но чего никак не ожидала Лена, что этот побег случится даже раньше ее следующего визита на станцию к тайнику. Пленные бежали в начале недели, в ночь на 10 ноября, воспользовавшись тем, что предыдущий день в Германии был всеобщим выходным по случаю праздника[131], и охрана лагеря была урезана вдвое, да еще и к вечеру позволила себе расслабиться. Никто еще не хватился беглецов, не звучал сигнал тревоги над тихим Фрайталем, который в тот холодный осенний вечер, казалось, вымер — все сидели по домам у каминов, слушая радиопередачу из Мюнхена, в котором традиционно устраивалась праздничная церемония. В доме на Егерштрассе тоже слушали передачу, вернее, ее финал, когда перечисляли имена тех нацистов, кто погиб несколько лет назад во время неудачной попытки захвата власти. Лена, к своему неудовольствию, знала эти имена наизусть — так часто они звучали в преддверие праздника на собраниях «Веры и Красоты». Слушать, как их произносит диктор, изображая священный трепет голосом, сил не было. Лена сослалась на то, что в камин и в бойлер нужно подбросить дров, мол, она сходит в сарай и наберет их в тележку. Это была работа Людо, как мужчины, и он стал сперва возражать, но потом сдался, решив, что поможет Лене после передачи.

— Смотри, чтобы тебя не увидел Дитцль. Дурно для немки не слушать «последнюю перекличку»[132], — с легкой иронией в голосе произнес Людвиг, попыхивая трубкой. В этот день он по случаю праздника позволил себе выпить, оттого был в более благодушном настроении, чем обычно. Даже засиделся после ужина в гостиной вместе с женой и Леной. — Он и так уже интересуется, почему ты закрываешь окно шторами каждый вечер. Для него это подозрительно. Спросил прямо при мне у бургомистра, не кажется ли и ему это странным.

— И что ты ответил? — встревожилась Кристль тут же.

— Что Лене, наша скромница, боится увидеть что-то лишнее, вот что! — заявил Людо и хлопнул по колену, заливаясь смехом от своей шутки. Кристль только укоризненно покачала головой и махнула смущенной Лене, мол, иди смело да не бери в голову слова Людвига.

Лена не сразу поняла, что в сарае кто-то есть. Позднее она сама удивлялась своей невнимательности. Но в момент, когда девушка распахнула дверь дровяного сарая, в голове не было даже отголоска мысли, что внутри ее может поджидать опасность.

Загрузка...