У форта Цинна Рихарда встречала мать. Его хотели вывезти тайно из тюрьмы, чтобы ни одна живая душа не знала о том, что вообще был в этих стенах. Но что могло остановить баронессу фон Ренбек, если она приняла решение? Только конец света. И потому Рихард совсем не удивился, когда во дворе форта увидел знакомый силуэт на заднем сидении присланного за ним «Мерседеса».
Увидев мать, Рихард почувствовал, что вот-вот даст слабину, и потому как можно быстрее и как можно дальше сел от нее, приветствовав ее лишь пожатием руки. Но не отнял свою ладонь, которую баронесса крепко схватила и не отпускала на протяжении всего пути до Лейпцига. Оба не желали показывать своих чувств при постороннем — водителе машины в форме гефепо, а вести разговоры и при том не выдать то, что бушевало на душе, было совершенно невозможно. Они практически не говорили и в «Астории», где на них были забронированы комнаты, из числа тех, что уцелели при пожаре после декабрьской бомбардировки — самой крупной, что была в Лейпциге за последнее время[169]. Вид ее последствий — разрушенные здания, храмы без крыш или колоколен, горы битого кирпича, вздыбившиеся от воронок мостовые и следы пожарищ, который Рихард видел из окна авто, причиняли почти физическую боль, потому что не мог отделаться от ощущения, что в этом есть и его вина, как защитника неба над Германией.
В номере отеля Рихарда ждал мундир майора люфтваффе со всеми наградами, которые ему когда-то вручил рейх. Не старый, с чуть потертым воротником. Совершенно новый, явно сшитый недавно. Несмотря на то, что перед выходом Рихард тщательно вымылся и побрился, он долго стоял под холодным душем, стараясь смыть с себя любое напоминание о тюрьме. Но оно все равно осталось где-то под кожей, куда забирались самые-самые моменты, словно чернила его татуировки с группой крови под мышкой.
С матерью удалось поговорить только позже, когда они рука под руку вышли из «Астории», чтобы поужинать как можно в более людном месте. Баронесса хотела пойти в знаменитый «Погреб Ауэрбаха», который славился своими винами даже сейчас, во время войны, потому неудивительно было, что они отправились пешком, старательно обходя следы былых бомбардировок в мостовой. А вовсе не потому, что прятали свой разговор от тех, кто следовал за ними в отдалении и мог подслушать каждое слово из их беседы, такой опасной для обоих.
Со стороны казалось, что они спокойно беседуют — красивые и статные мать и сын, на которых не могли не смотреть лишний раз прохожие, любуясь ими словно картинкой из журналов рейха. На самом же деле разговор выдался далеко не безмятежным, ведь темы его были слишком тревожными и тяжелыми для обоих.
Десять минут. Ровно столько занимал путь до «Погреба Ауэрбаха», и в них было нужно вложить так много сейчас! Но этого не хватило катастрофически, потому мать и сын задержались на Марктплатц, словно любуясь Старой ратушей, к счастью, не пострадавшей во время бомбардировок города.
— Я не понимаю, что случилось, и я в полной растерянности. Неужели мое письмо уже передали фюреру? Значит, это помилование? — без лишних предисловий начала баронесса.
— Плата за эту мнимую свободу — моя полная лояльность и моя жизнь, мама. Я подписал бумаги, что готов быть смертником в случае необходимости. Как делали и делают это русские на Восточном фронте. Становясь летающей бомбой. Мы научились этому от них, от русских безумцев.
Пальцы на локте дрогнули. Баронесса чуть сбилась с шага, когда бросила пару коротких вопросов: «Ты уверен? Когда?»
— Неизвестно. Я жив, пока им нужен. А я им нужен сейчас, как я понял из слов следователя.
— Бессмыслица какая-то! Я не верю в это. Это невозможно! Ошибка! Это даже нелогично. Подумай сам! Ты же можешь уехать! Скрыться в Швеции или Португалии. И оттуда уже уплыть в страны Южной Америки. Ты же знаешь, у нашей семьи много друзей из посольств, у нас есть деньги и связи.
— Об этом знаю не только я. Если я попытаюсь бежать или покончу с собой, не желая следовать их приказам, они возьмутся за семью. За всех кровных родственников. Близких и дальних. Они отдельно упомянули семью Фредди и фон Лангебергов.
— Откровенно говоря, мне плевать, что будет с Лангебергами! — произнесла холодно и презрительно баронесса. — Когда я просила кузена Николаса помочь мне и использовать свое положение и близкое знакомство с рейхсминистром Тираком[170], он даже не стал слушать. Сказал, что, если дело связано каким-либо образом с гестапо, он запрещает мне даже говорить о нем. А ведь когда-то именно мой отец и твой дед помог Николасу начать карьеру в министерстве юстиции, используя свои старые связи. Кровное родство сейчас не стоит ни пфеннига!
— Мне не плевать, — Рихард не повышал голос, но эта короткая фраза прозвучала так весомо, что баронесса замолчала на некоторое время, словно все ее возражения были раздавлены этими словами. — Я бы никогда не смог убежать и жить где-то дальше спокойно, зная, что из-за меня погибли и девочки фон Лангебергов, и Фредди с семьей. Я не хочу покупать такой ценой свою жизнь! О, если бы все наши родственники были в Германии, то я бы предпочел увести их из-под удара первыми. Как ты предложила — Швеция или Португалия. Жаль только, что Фредди — на фронте. Дора никуда не поедет без него.
— О мой мальчик, ты же еще не знаешь, — тихо и скорбно сказала в ответ на это баронесса, и Рихард сразу же понял, что в их семье уже не осталось мужчин его возраста.
Троюродные братья со стороны матери фон Лангеберги умерли еще до войны — один в младенчестве, подхватив скарлатину, второй сгорел из-за воспаления легких, подхваченного в промозглой Голландии весной 1941 года, когда отбирал добровольцев из голландской и бельгийской полиции в новый национальный полк СС «Нордвест»[171].
После этого в семье оставался только троюродный брат со стороны отца — Фредерик фон Коль, старше Рихарда на несколько лет. И если Карл фон Лангеберг не особо был близок с Рихардом из-за десятилетней разницы в возрасте, то Фредди часто гостил в Розенбурге в летние каникулы, становясь соучастником Рихарда во всех мальчишеских проказах, хотя учились они в разных гимназиях.
Они зачитывались книгами американца Фенимора Купера и часто играли в индейцев и следопытов в замковом парке. И даже как-то соорудили плавающий дом на плоту на озере, отчего у Биргит едва не случилась истерика, когда она узнала об этом опасном убежище. Они оба любили теннис, и оба ненавидели проигрывать, отчего их турниры затягивались до темноты, пока не было видно уже мячика. И казалось, они всегда будут близки, но как часто это бывает, в юношестве их пути разошлись. И дело было не только в том, что, поступив на юридический факультет в университете Фридриха Вильгельма[172] и переехав в Берлин, Фредди познакомился с Доротеей фон Грефе, отныне занимавшей все его свободное время и ставшей через три года его женой. Дело было еще и в мае 1933 года, которым Фредди гордился словно своим огромным достижением. Когда его отобрали среди прочих высоких и стройных студентов, истинных арийцев, швырять книги в огромный костер на Опернплац[173]. С тех самых пор между ними исчезла прежняя легкость отношений и словно провели невидимую стену, за которой Рихард оставил свои сомнения по поводу «неправильной» немецкой литературы, а впоследствии и мнения по некоторым другим моментам новой жизни немецкого общества.
А позднее пути братьев и вовсе разошлись в разные стороны. Рихард выбрал воздух, а Фредди предпочел стихию огня, надев на себя черную униформу 16-й танковой дивизии[174]. Ему чудом удалось избежать смерти или плена во время катастрофы под Сталинградом, когда он из-за ранения в начале декабря 1942 года был вывезен самолетом в тыл на лечение. Но Восточный фронт все-таки забрал его — во время наступления русских под Винницей этой зимой Фредди сгорел во время боя в своей машине несколько недель назад.
— Мы узнали об этом только после твоего ареста. От него практически ничего не осталось. Доротея написала, что его прах хоронили в закрытой урне. Я не хотела говорить тебе о гибели Фредди пока, — оправдывалась баронесса, видя по бледному лицу сына, что нанесла невольно очередной удар. — Проклятые русские! Сколько из-за них горя и бед!
— Не надо, не продолжай, — попросил тихо Рихард, понимая, на какую опасную тему начинает сворачивать их разговор. Известие о смерти Фредди только впоследствии углубило его горе, которое свернулось клубком как змея где-то внутри при новости о гибели Генриха и Фипса[175], о которых писала с такой издевкой британская газета.
Но все же большая пустота в его душе была связана именно с той, кто всякий раз возникала из глубин памяти при малейшем намеке. Той, кто по-прежнему порой приходила в его сны, грациозно проскальзывая в темноте ночи в его фантазии. Иногда она манила несбыточными мечтами о счастье. Иногда он заново переживал ее предательство, забывая дышать от боли, такой осязаемой, несмотря на морок сна. Но неизменно было одно — русская была в его крови, жила в его венах, и до тех пор, пока билось его сердце, разгоняя кровь до самой последней клеточки его тела, она не покинет его, как бы Рихард не желал обратного в последующие месяцы.
Матери удалось уничтожить все связанное с Леной из опасения, что это станет свидетельством их связи на суде. Она даже сумела дотянуться наперед гестапо до личных вещей Рихарда на аэродроме. Все фотографии, многочисленные письма и негативы отснятых пленок в Берлине, Розенбурге и в его части на побережье Балтийского моря полетели в огонь, навсегда уничтоживший любое напоминание о былой связи. У него не осталось ничего — ни единого следа их короткой связи, как выяснилось позднее. Но Лена сама была ожогом, опалившим так больно, что осталась шрамом, напоминающим постоянно обо всем, что было. И в том числе о неродившемся ребенке, в котором он все равно отказывался видеть плод ее обмана с поляком.
Никто не знал Лену так, как он. Самое главное — не думать о том, что и он по сути не успел узнать ее до самого конца, постичь целиком ее непредсказуемую русскую душу. Просто ему хотелось думать, что бы ни говорили на суде — она была не такая. Его лесная фея… Волшебное создание, рожденное где-то в России, но получившее силу магии в лесах Тюрингии.
Наверное, Рихард хватался за обман, словно тонущий за бревно. Но ему отчаянно хотелось за что-то удержаться на плаву, в этой жизни вне облаков… Впрочем, даже небо уже не манило его, как прежде. Потому что строками на белом листе бумаги и небо стало для него всего лишь яркой пустышкой.
Раньше он не видел смысла возвращаться на землю. Сейчас он потерял и желание подниматься в небо, где хотя бы какие-то мгновения чувствовал себя живым и оторванным от реальности.
— Я еду в Дрезден, — прервал Рихард монолог матери о мероприятиях и встречах, которые им следовало посетить здесь, в Лейпциге, и в Берлине, пока Рихард не получит приказ вернуться в расположение части под Килем. Это решение пришло внезапно. Он и сам не понял, почему именно Дрезден. Действительно ли он хотел навестить овдовевшую Доротею и своих троюродных племянников, самый старший из которых, Дитер, был его крестником? Или это просто было желанием подразнить гестапо, ведь именно Дрезден так часто всплывал во время допросов?
— Но нас завтра ждут на вилле Гирбардт! — удивилась этой неожиданной репликой мать. — У нас личное приглашение от группенфюрера Фрейберга![176] Ты не можешь им пренебречь сейчас в твоем положении! Будь гибче, Рихард! Это все, что от тебя требуется, я уверена. И забудь о своих планах увезти родственников из Германии. Во-первых, я уверена, что это просто слова. Своего рода проверка твоей лояльности. Никто даже пальцем не тронет первого помощника статс-секретаря рейхсминистерства и его семью. Никто не тронет вдову кавалера Рыцарского креста с дубовыми листьями. Подумай сам! Во-вторых, никто из них и не захочет уезжать из Германии. И говорить с ними даже об этом не думай, чтобы не вызывать никаких лишних подозрений. Особенно сейчас, когда тебя едва-едва простили…
Рихард не хотел слушать продолжения этого монолога матери. Снова вернулось прежнее ощущение, с которым он уехал из Берлина в расположение части, словно эта женщина со знакомым лицом мамы совсем не знакома ему. Когда она стала такой чужой для него? Когда они перестали понимать друг друга? Что произошло? Мимолетное чувство былой близости, которое он почувствовал к ней, будучи в тюрьме, во время суда и при выходе из стен форта Цинна, куда-то улетучилось, оставив тупую боль в сердце и тоску по прошлому.
Он мог попытаться оправдать ее, когда она сдала в гестапо своего лечащего врача. Он старательно гнал от себя подозрения, что это она предала нескольких знакомых их семьи. Пытался не вспоминать о том, как она без раздумий пожертвовала своим внуком или внучкой, следуя законам рейха и своим интересам.
Привычная раздражительность становилась все сильнее и сильнее при каждом слове, которое Рихард предпочитал сейчас не слышать, отгородившись стеной. Он вскинул руку, чтобы подозвать кельнера, и попросил принести еще бокал вина и пачку сигарет.
— Доктор сказал, что у тебя случился очередной приступ несколько дней назад, — произнесла баронесса с тревогой, услышав его слова. — Табак и алкоголь…
— Прежде меня убьет другое, мама, — резко ответил Рихард, с наслаждением вдыхая запах табака превращенной в труху сигареты. — И мы оба это знаем.
— Ты ожидал иного после того, к чему привела твоя слабость? Рейх и фюрер проявили милость, подарив тебе прощение за твою ошибку. Милость, о которой даже не подумала проклятая русская, гореть ей в аду!
— Прекрати! Не только ее вина в том, что все так случилось. Танец танцуют двое. И я должен был быть…
Танец. Это слово невольно ударило под дых, на мгновение лишая способности нормально дышать. Ее тонкое хрупкое тело под его ладонями. Запах ее кожи, аромат которой дурманил почище любых дорогих духов. Ее светлые глаза, в которых полыхал огонь такой страсти во время танго, что он совсем потерял голову в ту рождественскую ночь, как и предрекал голос, выводящий слова на испанском. Он прежде думал, что это она была хрупким мотыльком, который рискует сгореть без остатка. А на деле оказалось, что он сам едва не спалил крылья в этом огне и оказался сейчас пришпиленным булавкой под стекло…
Баронесса только подняла бровь и поджала недовольно губы. Но промолчала. И больше не говорила с ним о том прошлом, которое стало ошибкой, едва не погубившей его. Как и о том прошлом, что все-таки разделило их словно проведенной кем-то невидимым невидимой чертой. Уже расставаясь в холле отеля, после ужина, финал которого прошел в молчании, тяготящем обоих, баронесса вдруг потянулась к сыну и обняла его крепко, удивив этим порывом.
— Ты изменился, Рихард, и это пугает меня, — произнесла она, когда отстранилась, внимательно глядя в его лицо. — Потому что уже никогда не будет как прежде, верно? На мгновение я подумала, что все вернулось, но нет… И дело не в том, что тебе довелось пережить, или в перенесенных травмах. Ханке первым заметил, что ты изменился еще тогда, на Рождество. Это она изменила тебя.
А может, все не так? Может, он всегда был таким. Просто позволил себе быть иным рядом с Ленхен, за что и был сброшен с небосклона героев рейха.
Странная мысль, мелькнувшая в ответ на слова матери и тут же отогнанная прочь, как и те, о которых не хотелось думать никогда больше. Единственное, что его интересовало сейчас — это возможность увести своих кровных родственников из-под возможного удара, о чем Рихард и напомнил матери.
— На твоем месте я бы забыла об этом. Потому что это невозможно, я уже сказала тебе об этом, — произнесла каким-то странным тоном баронесса, а потом приблизила ярко накрашенные губы к его уху и прошептала торопливо. — Просто будь гибче, мой мальчик. Забудь обо всем, что случилось. Думай о том, что, слава Богу, во всем вовремя разобрались, и тебя отпустили. Живи по правилам, которые всем нам предписаны для общего блага. Подчинись им, и они снова будут благосклонны к тебе. Помни, что тебя могли повесить, как Шульце-Бойзена, за лояльность к русским, но простили и дали второй шанс. Не упусти его!
Баронесса быстро коснулась губами его щеки, оставляя след помады, который после стерла нежным материнским жестом, стараясь не обращать внимания на явную холодность со стороны сына. Улыбнулась широко, скорее для тех, кто наблюдал за ними внимательно со стороны сейчас в холле гостиницы, чем для Рихарда.
— Прием у группенфюрера в семь, мой дорогой! — напомнила мать. А ее твердый взгляд настойчиво напомнил, что ему лучше быть там, принимая правила, как она и советовала ему.
В ту ночь Рихард впервые достал из кобуры именной вальтер с украшенной костью рукоятью, который ему какие-то три года назад прислал в подарок фюрер за тройную победу в воздухе во время одного вылета. Они и потом порой повторялись такие ночи, когда казалось, что оборвать все одним выстрелом будет самым верным решением. Когда побеждали сомнения о том, что ему нужно цепляться за мистическое убеждение о том, что после смерти в бою он попадет за ту грань, где найдет Лену. Когда приходило убеждение, что тогда суждено быть и после смерти связанным с ней одной лишь жгучей ненавистью, которую русская питала к нему, судя по всему, что Рихард слышал во время суда и как смутно помнил сам по части воспоминаний. Цепляться оставалось только за иные обрывки прошлого, в которых счастье виделось таким реальным и таким удивительно сладким.
Но предохранитель так и не был снят, а настрой уехать подальше от всех и от Лейпцига, неподалеку от которого была расположена военная тюрьма, мысли о которой до сих пор мешали дышать свободно, только окреп. И Рихард наспех побросал свои вещи в саквояж, нашел в лобби отеля дежурившего сотрудника гестапо в штатском и сообщил о своем отъезде, как следовало делать по строгим инструкциям, выданным некогда в форте Цинна.
Что это было тогда? Желание пойти вразрез со строгими указаниями? Или показать себе мнимую независимость? Он не знал. И даже не был уверен, что ему позволят вместо согласованных мероприятий в Лейпциге уехать в Дрезден. Но тем не менее это произошло — несколько часов в поезде, который изрядно задержался из-за угрозы налета, и он сошел на перрон Центрального Вокзала столицы Саксонии. Казалось ли ему, что за ним внимательно наблюдают все это время или нет, но ощущение чужого взгляда на своем затылке не покидало на протяжении всего пути от отеля в Лейпциге до Альбертплатц в Дрездене, где в одном из домов семья Фредди жила в двухэтажной квартире с мансардой.
Доротея совсем не ждала его, но понял по ее взгляду, что его неожиданный приезд был ей пусть и в слабую, но в радость. Горе иссушило ее, она потеряла всю былую прелесть, которая привлекала когда-то Фредди. Только дети заставляли ее хотя бы чуть-чуть «выныривать» из своих переживаний и оживать немного. Особенно маленький Кристиан, появившийся на свет в прошлом году, которому без матери просто было не обойтись.
Сначала возникла неловкость. Доротея была погружена в свое горе и очень рассеяна, а мальчики, отвыкшие от мужского присутствия в доме, вообще испугались и ударились в рев, отчего няньке, молоденькой польке, пришлось убрать детей от взрослых в детскую. От этого плача и морального напряжения у Рихарда привычно заломило в висках и затылке, и он даже пожалел, что приехал в Дрезден. Но постепенно отчуждение сошло на нет, а к вечеру и мальчики попривыкли к Рихарду, особенно Дитц, его крестник, который старался держаться поближе к мужчине, зачарованный его наградами, блестевшими в свете свечей, которые поставили на стол во время ужина.
Рихард для себя загадал, что поездка в Дрезден к Доротее станет знаковой. Если ему удастся уговорить ее уехать в Швейцарию, то все удастся и с троюродным дядей. Ведь убедить вдову казалось проще. Но вышло все совсем не так — Доротея наотрез отказалась уезжать из Дрездена даже к родителям в загородное поместье на побережье Балтийского моря. Захмелев от выпитого за ужином вина, она призналась Рихарду вдруг, когда остались наедине поздно вечером, что она не верит в смерть Фредди.
— Кто докажет мне, что это был мой муж? Человек, которого привезли в госпиталь в России, был настолько обгоревшим, что нельзя было с уверенностью установить его личность. Ни лычек на комбинезоне, ни татуировки с группой крови, и уже тем более — лицо, — с горечью говорила Доротея. — Это мог ведь быть и не Фредди, верно? Они так спешно отступали, что могла возникнуть путаница! Но никто — слышишь, никто! — даже не слушает меня. Не может ответить ни на один мой вопрос. Они все отмахиваются от меня! Считают помешавшейся от горя вдовой! А я не могу поверить без каких-либо доказательств, что в урне с прахом, который мне привезли с Восточного фронта, останки именно моего Фредди!
Рихард мог бы ответить ей на это, что путаница совершенно невозможна, особенно в отношении останков. Что для семьи большая честь и привилегия, что в Дрезден привезли прах кузена, когда могли бы похоронить прямо там, в России, как поступали с обычными солдатами и младшими офицерами. Он мог бы сказать ей все это, но промолчал, вспомнив о том, что его самого «похоронили» этим летом. Но и давать Доротее лишних надежд не стал, напоминая об этом. А просто попытался отвлечь ее от этих изводящих мыслей и убедить, что ей не стоит запирать себя в четырех стенах квартиры, ведь Фредди этого определенно не хотел бы.
— Скоро будет лето, — убеждал он Доротею, сжимая ее холодные ладони и стараясь не смотреть в ее опухшее от слез лицо. — Увези мальчиков хотя бы на эти месяцы из города. На побережье Балтики или к нам, в Розенбург. Ты же помнишь, как любил проводить лето Фредди в замке! А пока выходи сама на свежий воздух. Хотя бы на прогулки с мальчиками в Гроссен Гартен или на набережной. Когда ты последний раз выходила куда-нибудь?
— Ты говоришь, как моя подруга Шарлотта, — устало ответила Дора в ответ на его слова. — Один в один. Она даже принесла мне билеты в Дрезденскую оперу на какую-то новую постановку. Завтра, кажется, эта премьера. Если, конечно, я не перепутала даты.
Это показалось отличной возможностью вывести Доротею из дома и отвлечь ее хотя бы на пару часов. И Рихард с готовностью ухватился за нее, стал еще горячее уговаривать выйти в свет. Правда, сам едва не дал «задний ход», когда, получив ее согласие и в свою очередь заверив, что станет ее кавалером на этой премьере, узнал, что это балетная постановка этой русской, Гзовской, с которой он когда-то свел знакомство в Берлине из-за Лены.
Прошлое так и не уходило, не оставляло его в покое. Все по-прежнему оставалось где-то за плечом, чтобы, выгадав момент, вонзить острую иглу в его сердце и провернуть пару раз, наслаждаясь его муками. Теперь оставалось только свыкнуться с тем, что даже мельчайшие детали настоящего будут с размаху швырять его к жестокости прошлого.
Наверное, из-за тяжелых сердцу воспоминаний Рихард так и не смог насладиться в полной мере мастерством артистов балета и великолепной музыкой. Он занял место в самом укромном месте ложи, стараясь держать маску вежливой отстраненности на лице, когда его узнавали соседи по ложам или кто-то из публики в партере. Все эти бриллианты, шелка и бархат, мундиры с шитьем и орденами, улыбки, неподдельный восторг публики вызывали в нем целую волну отчуждения и негодования при мысли о том, что сейчас творилось в форте Цинна, в лагерях смерти, которые устраивали неугодным, или на фронте. Окружающее сейчас казалось спелым красивым плодом с румяными боками, внутри которого была лишь гниль. Снова вспомнилась тяжесть вальтера в руке отчего-то и желание избавиться от всего этого. Рихард попытался сосредоточиться на происходящем на сцене, но это привело к воспоминаниям (а может, к очередной придуманной картинке-обманке своего разума?) о том, как в огромной бальной зале Розенбурга порхала в свете луны воздушная фея, легко скользя по паркету.
Он столько хотел для нее сделать. Для него она была всем тем, ради чего можно было рисковать своей головой и своим будущим. Наверное, даже готов был бы, как в легендах и сказках, вырвать свое сердце и положить к ее ногам. Получил ли он хотя бы кусочек ее сердца в ответ? Правдой ли были те строки, которые она писала к нему после отъезда на фронт? Или они были очередной уловкой, чтобы и дальше пользоваться им ради своего блага?
Рихард с облегчением встретил финал постановки, радуясь тому, как никогда прежде. Из-за мыслей, постоянно крутящихся в голове, или из-за громкой музыки, а может, из-за напряжения, которое стало привычным спутником после выхода из тюрьмы, единственное, чего он желал — поскорее оказаться в тишине дрезденской квартиры Фредди. Но Доротея увидела знакомых и показала им знаками, что нужно встретиться в буфете. А еще она вдруг захотела лично поздравить Гзовскую с премьерой, о знакомстве с которой Рихард проговорился вчера вечером нечаянно.
По пути в комнаты Гзовской, куда их с Доротеей повел шустрый капельдинер, белобрысый подросток в ярко-красной форме, лавируя среди многочисленных зрителей, хлынувших на лестницу из этажей огромного зала, Рихарда ждал еще один сюрприз — его сослуживец по Килю, оберлейтенант Кунц, только на днях выписавшийся из дрезденского госпиталя и ожидавший вызова на фронт. Он забросал Рихарда вопросами, на многие из которых показалось предпочтительнее молчать, боясь дать слабину голосом от волнения при этой встрече с прежним миром, откуда его так неожиданно вырвало гефепо. Или снова начать заикаться от волнения, демонстрируя свой новый недостаток.
Рихард ненавидел лгать, но ничего не оставалось как короткими и скупыми фразами донести до Кунца легенду, которой словно ширмой прикрыли для всех остальных трехмесячное отсутствие Рихарда в эскадре. Она объясняла все, даже новые шрамы на теле и лице, полученные во время заключения и оставшиеся на долгую память.
— Вы были на испытании новой секретной модификации машины, фон Ренбек. Об этом не будут, разумеется, писать в прессе, но это уймет любопытство и прекратит любые вопросы, — инструктировал Рихарда следователь, даже не скрывая своей злобы оттого, что ему приходится впервые в карьере отпускать из своих рук. — Надеюсь, вы достаточно умны, чтобы держать язык за зубами о том, что было на самом деле.
Кунц поверил в каждое слово без сомнений, как привык верить всему, что знал в своем привычном мире. И даже пришел в восторг от новости, что может быть новый тип самолета, который поможет снова завоевать рейху превосходство в воздухе.
— О, только бы реально все получилось! Нам чертовски нужна она сейчас, такая машина, когда янки и томми практически без особых сложностей бросают свои адские бомбы на наши города. Вы слышали, майор, о недавней бомбардировке Берлина? Говорят, фюрер был просто в ярости от того, что союзники так свободны в небе рейха. Но что мы можем сделать? Нас так мало, что все наши попытки остановить налеты напоминают набор воды решетом. Вы слышали об оберст-лейтенанте «Фипсе»? Погиб в день вашего отъезда. Меня вот тогда же задело… Жесткая посадка. Подозревали перелом позвоночника, но обошлось. Пару месяцев в госпитале Дрездена, и я снова как новенький. Нам бы, конечно, хотелось, чтобы вы вернулись, господин майор, но рейху, разумеется, виднее…
После этих слов Рихард не мог больше слушать болтовню Кунца. Находиться в толчее этой громкоголосой толпы, в окружении мундиров со знаками в петлицах, так напоминавшими форт Цинна и лагери женщин-заключенных, стало совсем невозможным. Потому он был рад, когда капельдинер увлек их с Доротеей в сторону и провел коридорами в комнату, заставленную букетами оранжерейных цветов и где разливали по бокалам шампанское, несмотря на дефицит продовольствия. К облегчению Рихарда, Гзовская не стала вспоминать в их коротком любезном разговоре его странную просьбу в Берлине, с которой он обратился к ней чуть больше года назад. Словно и не было меж ними тогда разговора вполголоса о возможности (вернее, невозможности, как она дала намеками понять) танцевать в ее труппе русской из Остланда или не было присланных на адрес виллы в Далеме балетных туфель с запиской.
«Это удивительно, что в твоей жизни есть что-то или кто-то, кто заставляет верить в невозможное, кто сворачивает горы или хотя бы делает попытку этого, когда все кончено. Это что-то и помогает пережить все, что встречается на жизненном пути. Для вашей protégé все кончено, к сожалению, господин гауптман. И в то же время для нее все только начинается. Я надеюсь на это и желаю ей этого от всего сердца».
Рихард вдруг вспомнил эту записку так отчетливо, словно сам написал ее. Потому что вдруг вспомнил, что перечитывал несколько раз эти фразы после, в полумраке последнего поезда до Эрфурта, гоняя в уме разговор с Гзовской и придумывая, что сказать Ленхен, чтобы не разрушить ее мечты вернуться на сцену. Чтобы не потерять тот волшебный свет в ее больших голубых глазах, который появился в те новогодние праздники. Тогда он даже подумать не мог, что именно одно из ее предательств предоставило ему возможность на несколько часов вернуться в Розенбург и подарить ей эти туфли.
Наверное, из-за этих воспоминаний о том, каким доверчивым идиотом он был, у Рихарда окончательно испортилось настроение в тот вечер. Он был не особо разговорчив, когда они с Доротеей возвращались из оперы. Его не захватывали красивые виды города, который, казалось, словно выпал из общего течения жизни в стране. Здесь, в отличие от других городов Германии, не было следов разрухи бомбежек или взрытых воронками мостовых. Только светомаскировочные шторы на окнах и агитационные плакаты на стенах зданий напоминали о том, что идет война. А горожане не носили на себе печати военного времени, и это оживление вдруг вызвало в Рихарде волну раздражения и какой-то странной злобы. Похожее на те ощущения, что появились в опере, когда он наблюдал за публикой в ложах и партере.
Эти ощущения никуда не ушли. Они плотно вцепились в него своими когтями. Оттого становилось все тяжелее и тяжелее продолжать существовать, играя свою новую роль. Она почти не отличалась от его прежней. Рихард все так же оставался «Соколом Гитлера», который все так же принимал участие в любых мероприятиях, реализуемых министерством пропаганды, которая стала пользоваться его именем все чаще и чаще. Со временем он стал ограничиваться короткими репликами и научился всеми силами избегать интервью и съемок. Правда, от приемов у фюрера или рейхсмаршала, на которые Рихард был обязан присутствовать, если они широко освещались прессой, так и не удалось ускользать. И он молчал во время этих светских мероприятий, ссылаясь на свой недостаток, оставшийся напоминанием о суде, когда он впервые из-за приступа слишком сильных эмоций потерял речь. От этого дефекта не удалось избавиться. Даже именитые неврологи были бессильны.
— Последствия травмы, — говорили они с сожалением. — Что вы хотите, господин майор? Никогда еще травмы такого характера не проходили бесследно.
У героя, носящего в своем прозвище имя фюрера, не должно было быть недостатков, поэтому, к счастью Рихарда, ему со временем позволили стать просто красивым манекеном, которого демонстрировали нацистским бонзам и фюреру при нужном случае.
Рихарду оставили звание и все награды, но как подозревал лишь для того, чтобы не возникало никаких лишних вопросов. И даже давали новые — в апреле 1944 года, через два месяца после возвращения на фронт для службы в прежней эскадре истребителей, защищающей от налетов Германию с запада, Рихарду вручили очередную планку в золоте с подвеской вылетов и чуть задержавшийся с вручением знак юбилейной выслуги в люфтваффе. А в мае, сбив в первые же пять минут боя, сразу два «мустанга»[177], он даже, к своему удивлению, удостоился чести упоминания в «Вермахтберихте» и поздравительной телеграммы от имени фюрера.
Рихард все так же вылетал на перехват «мебельных фургонов» и сопровождающих их истребителей, которые зачастили в Германию в последнее время, но ему было строжайше запрещено занимать командирские должности. И это тоже играло на придуманную легенду об испытаниях секретного самолета, как и тайный приказ гефепо любой ценой не допустить попадания майора фон Ренбек в плен англичанам или американцам, о котором Рихарду все же стало известно со временем — сложно было оставить в тайне такие вещи между людьми, которые несколько лет прикрывали друг друга в вылетах. Кто из сослуживцев подписался на выполнение этого приказа Рихарду было все равно. После бумаг с доносами от товарищей по эскадре, которые с явным удовольствием демонстрировал в форте Цинна следователь, только царапнуло, не причинив особой душевной боли. А еще он заметил, что топлива в баке его машины теперь было меньше, чем обычно. Боялись, видимо, что в один прекрасный момент он перелетит к своим мнимым союзникам. Пару раз это едва не убило Рихарда, когда не сумел рассчитать все верно, и заканчивалось топливо прямо на подлете к аэродрому. Приходилось садиться с выключенным двигателем, планируя в потоке воздуха. Но Господь явно благоволил к нему, и за несколько месяцев до момента, пока его не отозвали с фронта в эскадрилью «смертников», он ни разу не получил травмы даже при таких непредвиденных посадках.
Иногда Рихард напоминал сам себе Фурманна, который держался угрюмым молчуном в компании сослуживцев и сторонился любых совместных посиделок, предпочитая свою фляжку всем остальным. Он запретил себе вспоминать обо всем, что до сих пор вызывало саднящую боль в душе, но какие-то моменты или неосторожные вопросы непременно возвращали к ним. А сны не давали забыть — чаще всего это были кошмары, в которых его снова избивали в камере или ставили к расстрельной стенке, и он просыпался в холодном поту, чувствуя бешеный стук сердца в груди.
Непривычную всем отчужденность фон Ренбека, как он услышал позднее от своего механика, отнесли за счет потери любимой женщины, которую разгадали по отсутствию писем и слухам, которые прокатились по базе после того, как исчезла фотокарточка из кабины его самолета и со стены у койки. Потеря Вейха в одном из налетов на аэродром (когда парочка проклятых томми каким-то чудом вышла на их базу) только замкнула его еще больше и обозлила. Потому что даже тогда, в момент, в который Рихард был особенно беззащитен и морально, когда в полном одиночестве похоронил в одном из лесков неподалеку от аэродрома уже окоченевшее тельце своего верного товарища, русская снова вторглась в его мысли и в его душу, доказывая, что ничего не изменилось, что она по-прежнему властна над ним. Сидя у маленького холмика могилы собаки, он вспоминал не только Вейха, но и Ленхен, которую приказал себе забыть, но так и не сдержал этого намерения — затолкать все воспоминания в самый дальний угол своей памяти и заколотить дверь. Она вернулась вместе с воспоминаниями о его любимце, вырвалась из-за преград и снова прошлась штормом по израненной от потери Вейха душе. И тогда Рихард понял, что мать была отчасти права. Русская проникла в его жизнь настолько глубоко, что каждая часть, каждая деталь его настоящего и прошлого казалась связана с ней. И избавить от этого могла, наверное, только смерть, которая вдруг подошла совсем близко спустя несколько дней после потери Вейха, в начале мая 1944 года, когда Рихарду пришел перевод в 5-ю эскадрилью 200-й бомбардировочной эскадры[178].
— Ни черта не понимаю! — раздраженно бросил майор Бэр, еще даже не введенный приказом на место командующего эскадрой вместо погибшего недавно во время вылета прежнего командира. — Никогда не слышал об этой эскадрилье прежде, и…. Бомбардировочная эскадра? Пилоту-истребителю? Какого дьявола?
Рихард ничего не стал объяснять ему. Хотя прекрасно понимал причину этого перевода, вспоминая строки, которые написал собственной рукой под диктовку следователя в кабинете форта Цинна.
…Я добровольно соглашаюсь быть зачисленным в группу смертников как пилот управляемой бомбы. Я полностью осознаю, что мое участие в подобной деятельности приведет к моей гибели…