Минск,
май 1942 года
Май выдался на удивление холодным. Таким, что мерзли руки в прохладе сумерек, если не успеть их спрятать в карманах пальто, которое так и не довелось убрать до следующей зимы. Даже днем приходилось прятать голову под платком. А по ночам то и дело случались заморозки, побившие едва распустившиеся цветочки на деревьях. И приходилось растапливать печь, чтобы не замерзнуть под шерстяным одеялом.
Наверное, от этой прохлады у Лены постоянно мерзли пальцы даже в конторе, пока заполняла карточки после очередного поступления книг, которые привезли недавно из какой-то бывшей районной библиотеки и свалили огромной кучей в углу одной из комнат. Предстояло рассортировать эти сотни книг на те, что еще можно было использовать в дальнейшем в школах, на книги, которые представляли интерес отделения как «предмет изучения идеологии коммунизма», и на книги, которые безоговорочно подлежали уничтожению.
Книги разбирали принудительные помощники отделения — бывшие солдаты и командиры Красной Армии, а ныне истощенные военнопленные, которых пригоняли каждое утро под конвоем из лагеря. Немцы брезговали заниматься грязной работой — разгружать или загружать машины, заколачивать ящики с предметами на отправку в Германию, разбирать книги, нотные папки или картины. Для этого и была прикреплена к отделению группа военнопленных.
Лене было запрещено общаться с ними, кроме как исключительно по делу. Но все чаще и чаще она нарушала этот запрет, и к середине мая успела даже подружиться с одним из них, Сашей Комаровым, бывшим москвичом, студентом консерватории. Он единственный, кто относился к Лене с теплотой. Остальные держались настороженно, а один, самый крепкий из всех, в драной шинели, вообще ненавидел, как казалось Лене. «Немецкая подстилка» было самым мягким, что она слышала от него за спиной, когда проходила мимо.
— Не злись на него, — утешал Лену Саша, щуря подбитый глаз. Ему, худенькому и неуклюжему, частенько доставалось от немцев-шоферов за то, что был не так расторопен, как остальные. — Жизнь у него сейчас не сахар. Да и у кого она нынче сахар-то? Ты ведь тут тоже не от хорошей жизни, верно?
Лене всякий раз хотелось сказать в ответ на это, что она здесь как наблюдатель за националистской швалью, которая сейчас выслуживалась перед немцами. Этими некогда такими почитаемыми и уважаемыми людьми — профессорами, журналистами, писателями, поэтами, которые теперь открыто поносили прежнюю власть и нацепили на лацканы пиджаков значки националистической партии. Хотелось рассказать, что собирает информацию, что и где планируют забрать немцы, на какие архивы или ценности нацелят свой хищный взгляд, и куда планируют увезти потом.
Но разве она могла сказать об этом кому-то? Особенно сейчас, когда буквально еще несколько дней назад в Минске состоялась массовая казнь подпольщиков. Снова столбы превратились в виселицы, когда немцы показали страшные следы своей власти, демонстрируя без прикрас, какая участь ждет каждого, кто пойдет против них.
Нельзя никому доверять. Так ее учил Яков. Только себе можно верить и своему «голове». Иначе можно пропасть по нынешнему времени, когда по Минску до сих пор с декабря прошлого года проводились аресты и казни. Поэтому Лена молчала на этот счет, притворяясь даже перед Тосей, с которой изредка виделась, что она работает здесь исключительно по нужде.
— Держи, — Лена украдкой положила между стопками книг, которые сортировали пленные, сверток с хлебом и двумя вареными яйцами. Она понимала, что этого мало для восьмерых мужчин, но предложить больше не могла. Впрочем, Саша был рад и этому, судя по улыбке, которой он наградил Лену в ответ. Он был таким худым, что у нее сжималось сердце, когда она смотрела на его грязное лицо с большими глазами и забавно оттопыренными ушами. Почти ее ровесник — всего-то девятнадцать лет.
— Зачем им столько книг на белорусском языке? — спросил Саша, пряча между книгами сверток от пристального взгляда одного из немцев, работников отделения.
— Немцы отдадут их в школы, — ответила Лена, притворяясь, что не разговаривает с ним, а заносит в список количество книг в стопке белорусских авторов.
— Какой гуманизм! — едко произнес он, щуря глаза, когда поднял очередную книгу, чтобы после положить ее в стопку, где уже лежали толстые книги с сочинением Ленина.
— А еще они планируют устроить выставку национальной культуры, — добавила Лена. — Националисты выбили разрешение у комиссариата. Мол, это повысит самосознание белорусов. Поэтому и нужно сейчас отобрать побольше местных авторов.
Она заметила, как Саша снова прищурил глаза, поднеся книгу поближе к лицу. Нахмурилась, когда в голове мелькнула догадка.
— У тебя плохое зрение?
Комаров испуганно вскинулся в ответ. В глазах волной разлилось отчаяние. Если немцы узнают, что у него плохое зрение, его отправят на другие работы. А при его комплекции Саша вряд ли способен на тяжелый физический труд, что означало его полную бесполезность для немцев.
— Ты не скажешь Ротбауэру?
— Конечно, нет! — возмущенно произнесла Лена.
Слишком громко. На них тут же от ящика с карточками обернулись немцы. Но тут на пороге появился Ротбауэр, и Лена даже обрадовалась его приходу, ведь тем самым он отвлек служащих отделения от их разговора с Сашей.
— Разумеется, я не скажу ему, — произнесла она шепотом. — Ты плохо видишь? Может, нужно достать очки?
— А ты сможешь? — обернулся на нее от книг Саша с такой надеждой в глазах, что у Лены сжалось сердце. — Я до войны и не думал об этом. Ну, подумаешь, ближе к нотам склоняюсь на репетициях. На осмотре в военкомате обманул — по памяти таблицу прочел. Так на фронт хотел. А тут, в лагере, зрение просто катастрофически падает… от недоедания, наверное. Если они узнают, мне конец. Может, очки помогли бы…
— Я попробую, — проговорила Лена и отошла быстро от Комарова, расслышав за спиной резкий стук сапог Ротбауэра. Он подошел взглянуть на работу военнопленных, ткнул одного их них носком сапога, мол, побыстрее шевелись. Потом взял за локоть Лену, которая едва скрыла мимолетный приступ страха при этом движении, и отвел ее подальше от этих «добровольных помощников», как он их называл с иронией.
— У вас, у русских, есть глупая черта характера — сентиментальность, — проговорил Ротбауэр со странной интонацией в голосе. — Вы так привязываетесь к вещам, что готовы умереть, но не отдать картину, к примеру. А еще вы готовы голодать сами, но отдаете еду малознакомым вам людям. Это ли не глупо?
— Это называется доброта, — ответила Лена, осмелев вдруг настолько, что решилась возразить. Ротбауэр уставился на нее своим острым взглядом, от которого порой бежала дрожь вдоль позвоночника. Типичный взгляд офицера СС. Словно где-то в Германии их выпускали под копирку — равнодушных, отстраненных, убежденных в собственном превосходстве, способных без сожаления сеять смерть.
— Это глупо. Для них твой кусок хлеба — ненужное милосердие. Абсолютно лишнее в их положении, — если раньше у Лены были сомнения, зачем он завел этот странный разговор, то сейчас после этих слов, они развеялись как дым. — Сегодня пусть хлеб останется у них. Но с завтрашнего дня, за каждый полученный лишний кусок они будут биты кнутом. Ты поняла меня? У них свой рацион, и твой личный обед в него не входит.
Ей хотелось сказать ему что-то резкое и грубое сейчас. Напомнить, что в рацион этих несчастных входит только жалкая похлебка из картофельных очистков и маленький кусочек хлеба из грубой муки с примесями. Взрослый мужчина не может протянуть на таком рационе долго, и как говорил один из пленных, бывший тракторист в колхозе под Смоленском, у него в деревне даже свиней таким не кормили.
Ей хотелось сказать, что они, немцы, настоящие сволочи, лишенные совести и сердца. Что человек не может быть таким, как они, а значит, они не люди. Просто не могут быть ими.
Но как обычно страх перед последствиями взял свое, и Лена промолчала. Не за себя она боялась сейчас, вовсе нет. Иногда наоборот хотелось, чтобы все это поскорее закончилось. Но у нее на руках была беспомощная мама. А еще она знала точно, что Ротбауэр отыгрался бы не только на ней, но и на военнопленных, не виноватых ни в чем в этой ситуации. Потому Лена просто промолчала и опустила взгляд, как привыкла это делать.
— Займись списком экспонатов для выставки, — приказал гауптштурмфюрер. — Осталось всего пара дней, а мы не так готовы, как мне бы хотелось.
— Хорошо, господин гауптштурмфюрер.
— И держись подальше от русских. Не стоит к ним привязываться, Лена.
Эти слова все не шли из головы Лены остаток дня. «Не стоит к ним привязываться». Так обычно говорили о животных, как ей помнилось. Как-то бабушка Кости решила завести кроликов на даче. Десятилетняя Лена, приехавшая в те дни на летние каникулы из Москвы, любила возиться с этими пушистыми комками — кормила их травой, гладила мягкую шерстку, целовала их лобики под длинными ушами. «Не привязывайся к ним особенно», — предупреждала Лену как-то мама. И только под конец лета, когда клетки кроликов опустели, Лена поняла, почему мама так часто повторяла ей эти слова. Конечно, взрослые сказали ей, что кролики перегрызли проволоку клетки и убежали, но Коля позднее открыл ей правду, для чего в то лето на даче Соболевых выращивали этих ушастых. Лена тогда прорыдала целый день кряду, пока ее не бросило в жар из-за истерики. И даже давала себе обещание не есть мяса. Правда, сумела его выдержать всего лишь пару месяцев — для занятий нужны были силы, а значит, полноценное питание…
«Не стоит к ним привязываться». И Лена понимала превосходно жестокий смысл этих слов. Для немцев они были животными. Как когда-то кролики на даче Соболевых. Они были живы, пока в этом была нужда. Жестокая правда настоящего времени. Человек стал видеть в другом человеке животное без души и сердца. А значит, мог так же легко убить его при необходимости.
И Лена была тоже таким же животным, как она подозревала. Пока она нужна зачем-то Ротбауэру, он будет с ней терпелив и в своем роде даже заботлив. И от того, как он будет относиться к ней, зависит и отношение других немцев. Это ясно показал один из вечеров в конце апреля, когда Лена уже работала в отделении штаба АРР. Она в который раз вернулась тогда от стен гетто, огорченная безуспешной попыткой увидеть Лею и передать ей сверток с едой.
В квартире было шумно, в комнатах гауптштурмфюрера были гости. Лена не удивилась, увидев их. Порой по выходным к Ротбауэру приходили немецкие офицеры, чтобы поиграть в карты и посидеть веселой компанией за бутылкой вина. Потом, изрядно захмелев, они перемещались в казино или в «Дом удовольствий», к большому облегчению Лены, все время этих гуляний сидевшей как на иголках. Но впервые за время гулянок в их квартире Ротбауэр позвал ее.
— А! Лена! — взмахнул рукой он, заметив ее в коридоре, пока она пыталась как можно незаметнее прошмыгнуть в свою комнату. — Иди сюда, Лена, я хочу кое с кем тебя познакомить.
— О! Ого! — загомонили офицеры, когда Лена нехотя встала на порог комнаты, прижимая к груди узел с едой. Ей хотелось оказаться в этот момент где угодно лишь бы не здесь, под взглядами уже изрядно захмелевших немцев, уставившихся на нее с любопытством. Обсуждавших ее, не особе стесняясь в выражениях, которые, она, к своему сожалению, понимала почти в каждом слове.
— Твоя маленькая русская? А она совсем недурна, правда, Рихард?
— У нее совсем нет задницы, Йоган… и сисек почти нет!
— Это от голода. Ее просто нужно откормить, и все появится! Это как со скотиной: хочешь мяса, а не костей — откорми! — бросил кто-то, и немцы дружно покатились от хохота. Лена с трудом сдержалась, чтобы не выйти вон. Подняла голову и посмотрела прямо в глаза Ротбауэру, сидящему за столом с бокалом вина в одной руке и с сигаретой в другой. Он смотрел на нее из-под челки испытующе, словно ожидая от нее чего-то. Слушая, как ее унижают эти немецкие мерзавцы в форме СС.
Именно эти офицеры, скорее всего, и стояли во главе айнзацкоманд, устраивающих погромы в гетто, от стен которого она только что пришла. Именно они отдавали приказы убивать детей и стрелять в женщин в начале марта. Лена попыталась обуздать прилив ненависти, который вдруг захлестнул ее с головой, когда она взглянула на эти сытые довольные лица, так сильно контрастирующие с теми, что она видела сегодня за проволокой.
Именно они…
— Прекратите! — словно хлыстом ударил этим резким приказом Ротбауэр, сделав глубокую затяжку. Он намеренно медлил — позволил Лене выслушать все это, зная, что она понимает их пьяную речь. — Иначе Лена решит, что мы — распоследние мерзавцы, не уважающие женщину. Германия — страна рыцарей, Лена. Ты же читала баллады Шиллера, верно? Все, в ком течет чистая арийская кровь — истинные рыцари. В моих товарищах сейчас просто говорит вино. А еще они просто ни черта не понимают, что не все русские необразованные свиньи. И что среди них порой встречаются люди, знакомые с нашей прекрасной культурой и нашим удивительным языком. Господа, это моя новая помощница Лена. Так что прошу заткнуться, господа, и помнить, что среди нас дама.
И словно по волшебству офицеры поменялись, получив скрытый намек, что Лена отныне отличается от русских, которые окружали их сейчас. Рассыпались в извинениях, осознав, что Лена понимает немецкую речь. Кто-то подал ей стул, кто-то забрал сверток из рук, кто-то налил ей бокал вина и поставил перед ней. Она превратилась в их глазах женщину, перестала быть «недочеловеком», но она знала, что это всего лишь напускное. Ненастоящее. Они показались Лене в тот момент собаками, которые ластились к ней исключительно потому, что хозяин был расположен к ней. Отдай он другой приказ, они бы разорвали ее на части в тот же миг. И от этого было еще страшнее…
— Выпей, Лена, — попросил Ротбауэр приказным тоном, видя, что она не намерена брать пододвинутый к ней бокал с вином. — Выпей за мое здоровье.
— Не выпить нельзя, фройлян Лена, — проговорил офицер, сидящий от нее по правую руку за столом. — У Зигфрида сегодня день рождения. Имениннику не отказывают, фройлян.
— Зигфрид — истинный Телец! — воскликнул кто-то с противоположного стола. — Как там поется? «Я невероятно успешен у женщин, что неудивительно, ведь я же Телец по знаку зодиака! Моя кровь подобна лаве, и в этом весь фокус…»
Офицеры засвистели и дружно зааплодировали товарищу по столу, пропевшему эти строки, а Ротбауэр поднялся и склонился в шутливом поклоне, тряхнув растрепавшейся челкой. Лена же готова была провалиться под стол, настолько ей было неловко быть здесь, за этим столом. Ей пришлось пригубить вина, потому что внимание снова вскоре перешло на нее с именинника. От этого глотка алкоголя, упавшего в пустой желудок, закружилась голова и бросило в жар. Она никогда прежде не пробовала вино и закашлялась, когда ощутила терпкий вкус во рту, под дружный хохот немцев, сразу же почему-то разгадавших причину ее кашля.
Кто-то опустил иглу на пластинку, и комнату заполнили звуки музыки и мурлыкающий женский голос, поющий о любви. Пользуясь тем, что офицеры отвлеклись, Лена выскользнула из комнаты, надеясь, что о ней забудут, и в дверь ее комнаты не будут стучать, пугая маму. Всякий раз, как это происходило, Татьяна Георгиевна грозилась, что напишет в дирекцию завода, где работает «этот немец», и его пристыдят за подобное поведение. Лена только успокаивала мать и убеждала ее, что сделает все сама. Даже «до райкома дойдет».
С того вечера Лене, к ее сожалению, пришлось бывать в кругу офицеров. Ротбауэр говорил, что быть его парой на мероприятиях прямая обязанность помощницы. Пару раз они ужинали в одном из ресторанов Минска. А в конце апреля после успешной выставки «зверств коммунистического режима», в отделении АРР был устроен небольшой прием, на котором присутствовал лично Кубе и остальная верхушка комиссариата. И несколько раз Ротбауэр устраивал вечеринки в квартире, на которые приказным тоном требовал присутствия Лены. Теперь они не носили холостяцкий характер, эти вечера. Теперь алкоголь не лился рекой, а за столом были даже гостьи, сотрудницы комиссариата или штаба АРР или гастролирующие в Минске немецкие актрисы и певички, все коренные немки, смотревшие на Лену свысока.
Лена всякий раз наблюдала за соседями по столу и поражалась тому, какими разными могут быть эти люди в зависимости от окружения. И ненавидела их, поражаясь этой двойственности. Лена знала, что один из офицеров айнзацкоманды, который так внимательно ухаживал за ней во время ужина и даже купил ей в подарок у девушки-цветочницы в ресторане дорогой букет роз, руководил очередным погромом в гетто и, вполне возможно, лично стрелял в ее ровесницу. Лена тогда с трудом заставила принять эти кроваво-красные розы под внимательным взглядом Ротбауэра, ненавидя не только немцев, сидевших в зале ресторана, но и себя саму за то, что она сейчас была так близка им.
— Я не могу так, — жаловалась она Якову в редкие их встречи на рынке у палатки сапожника. — Я больше так не могу…
— Ты должна, — всякий раз напоминал он ей в ответ. — Это твой долг перед родной страной и перед советским народом. Защитить достояние. Сохранить по возможности богатства.
Да, Лена признавала его правоту. Почти за два месяца работы в отделении АРР им удалось предотвратить дважды хищение полотен художников прошлого века. Только вот в начале мая прямо из-под носа немцев забрали из одного из краевых музея-усадьбы картины Горавского, Олешковича, Ходоровича и других мастеров, которых немцы хотели использовать как символ белорусского творчества. Правда, после выставки все полотна ждала одна участь, как успела узнать Лена — отправка в Германию. Безвозвратная. Обо всем этом Лена узнавала не только на рабочем месте, но и во время вот таких ужинов и приемов, когда алкоголь развязывал языки.
Правда, одну из операций провалили. Несколько старинных картин все же попали в руки отделения штаба АРР. Как сказал Яков Лене после, слишком опасно для нее было бы так часто обводить немцев вокруг пальца. Разве не подозрительно, что прямо перед их носом исчезали дорогие полотна?
Ротбауэр тогда был очень доволен уловом, который довелось привезти из схрона одного из коллекционеров, сумевшего сохранить свои сокровища после присоединения западных земель Белоруссии. Лена и не подозревала в нем прежде такой страсти к картинам, как увидела тогда при приеме картин. Он лично осматривал каждую, восхищаясь мастерством художников прошлого века. Особенно ему приглянулась одна картина, кисти Олешковича, на которой была изображена Мадонна с младенцем. Как сказал после немецкий эксперт, это был набросок, своего рода проба перед созданием основной работы, которую нашли в одном из музеев Польши. Но от этого картина не становилась менее красивой, возразил ему Ротбауэр тогда.
Лена запомнила эту картину, потому что Комаров, разбирая прибывшие полотна и расставляя те вдоль стены перед предстоящим осмотром в отделении АРР, вдруг замер с ней в руках и шепотом позвал ее взглянуть на полотно.
— Словно с тебя рисовали…
— Не говори глупостей!
— Нет-нет, посмотри! Если бы не датировка, решил бы, что с тебя рисовали. Может, это кто-то из твоих предков? — Саша повертел в руках картину, внимательно посмотрел на подпись. — Тысяча восемьсот двадцать третий… Больше ста лет назад. Может, и правда, кто-то из твоих родственников?
— Нет, никак невозможно, — отмахнулась Лена, забирая полотно и ставя аккуратно картину на пол. — Я не белоруска. С одной стороны — русская, из-под Ржева. С другой стороны, с папиной — с Поволжья. Да и сходства не вижу. Тебе просто кажется, вот и все, Саша. Ничем она на меня не похожа.
Картина не была отправлена в Германию с остальными, как проверила потом Лена, копируя списки грузов из Минска, чтобы сохранить на будущее. После окончания войны эти списки обязательно пригодятся, чтобы вернуть все награбленное обратно, Лена верила в то всем сердцем. Мадонна исчезла даже из картотеки отделения, словно ее и не было. Значит, кто-то из сотрудников, пользуясь случаем, забрал полотно Олешковича себе. Значит, картина исчезла безвозвратно. Как и многое из того, что немцы разграбили во время оккупации.
— Сволочи! Они за все ответят, как придет время! — сплюнул сквозь зубы Яков, когда Лена рассказала ему о пропаже картины, передавая списки очередного отправления художественных ценностей в Германию.
— Что-нибудь слышно о наших? Какие последние сводки? — поинтересовалась Лена, зная, что среди людей Якова были и те, что слушали тайно сводки Совинформбюро и сообщали о движениях на фронте. Только благодаря им и узнали когда-то, что Москва устояла перед натиском немцев, что по-прежнему страна ведет борьбу с оккупантом и не намерена сдаваться. Но как же долго!..
— Ожесточенная борьба с противником на всех фронтах, — уклончиво повторил Яков некогда услышанные по радио слова диктора, отводя взгляд от ее лица, на котором без труда читалась надежда. Он не хотел видеть, как погаснут разочарованно ее глаза при этих словах. Иногда даже самая яркая надежда на то, что вот-вот Красная Армия вернется в родной край и погонит оккупантов, гасла при понимании, как долго длится война.
— Есть новости о Лее? — просил тихо Яков, пытливо вглядываясь в лицо бывшей соседки.
Тут настала очередь Лены отводить взгляд. И не потому, что за последние два месяца ей так и не удалось увидеть его жену. А потому что совсем недавно позвал к себе в комнату Ротбауэр после очередного визита к стенам гетто и, глядя в окно, отстраненно и буднично, словно сообщая, что завтра переменится погода, сказал:
— Нет нужды больше ходить к гетто. Детский дом вместе с воспитателями ликвидирован в начале марта. Я думаю, мы оба понимаем, что это значит, Лена. Если не веришь мне, спроси Курта или Вольфганга. Забудь о своей еврейке. Не думаю, что ей удалось выжить. Вы же до крайности сентиментальны, помнишь? Вряд ли она бросила бедных маленьких жидов…
— Это же дети, — только и сумела произнести Лена, пораженная до глубины души его равнодушием.
— Это были маленькие жиды. А именно жиды, будто черви, точили Европу изнутри, — отрезал Ротбауэр, погасив резким движением окурок. — Мы всего лишь спасаем мир от тлетворного разрушения.
После этого разговора Лена долго лежала без сна, ворочаясь в постели. Ей казалось, что вряд ли она сумеет найти силы выйти утром, как ни в чем ни бывало на работу, и выполнять привычные обязанности, глядя на ужасающие символы на форме Ротбауэра. Она думала, что не сможет и слова сказать немцам, даже в одной комнате находиться с ними. Но пришло утро, а вместе с ним и понимание того, что она должна сделать это. Просто потому что на нее рассчитывали люди. Потому что это был ее долг как комсомолки и патриотки. А еще потому, что маячила где-то впереди неясная надежда на то, что однажды группа Якова поможет бежать военнопленным, работающим в отделении АРР, как обещал ей однажды Йоффе.
Потому, что это означало спасение жизни. Пусть и не жизни Леи.
Восемь человек бывших военнослужащих…
— Но ты не знаешь точно, — упрямо повторил Яков, когда Лена была вынуждена рассказать ему об этом разговоре с Ротбауэром. Он сам обо всем догадался по ее взгляду. Она никогда не умела скрывать свои эмоции, потому до сих пор удивлялась, что так долго работает у немцев, и никто даже не заподозрил ее истинных мыслей.
— Я не знаю точно, — призналась она, понимая, как важно ему не потерять надежду.
— Немец сказал — Курт и Вольфганг. Кто это? — жестко спросил Яков тоном, от которого у Лены мурашки побежали вдоль позвоночника. А может, это просто от порыва пронизывающего ветра, не по-весеннему холодного, стало так не по себе.
— Курт Динц и Вольфганг Франке, офицеры айнзацкоманды, — сказала Лена, а потом ужаснулась тому, что сделала, заранее предугадывая последствия того, что задумал Яков. — Если с ними что-то случится, немцы устроят очередной погром в гетто. Это не вернет Лею! Будет только хуже! Подумай сам…
— Значит, нацистов защищаешь, да? Привыкла с ними по кабакам плясать?
Лена отшатнулась, словно он ее ударил этим словами. Хотя по сути, разве было не так? В самое сердце — пониманием того, что он не один так думает. Ей плевали иногда вслед во дворе, шипя в спину, что живет с немцем. Отворачивались бывшие знакомые при встрече после того, как она стала работать в отделении АРР. Ей казалось, что ничто и никогда не смоет с нее всю эту грязь, что липла к ней с каждым прожитым днем. Но слышать подобное от Якова, который сам убеждал ее, что подобная близость к немцам будет только в помощь общему делу…
— Прости меня, — проговорил быстро Яков, замечая боль на лице Лены. — Я знаю, что это не так…
— Когда вы планируете осуществить побег военнопленных из АРР? — спросила она, стараясь не думать о том, что творилось сейчас в ее душе. — Саша Комаров, один из пленных, плохо видит. Если немцы заметят…
— Сейчас задача не побег военнопленных, Лена, — оборвал ее Яков. — Мы должны сосредоточиться на главном.
— Спасти их жизни — это не главное?
— Нам нужно пока сохранить твое место при АРР, Лена. Если мы организуем их побег, то подведем тебя под подозрение.
— Я готова к этому. Мне нужно только немного времени, чтобы найти безопасное место для мамы…
— Мы не будем готовить побег военнопленных! — уже резче отрезал Яков. — Такой задачи нет у нашей группы. Я же сказал тебе!
— Задачи? — переспросила Лена удивленно, а потом бросила ему иронично, не скрывая своего разочарования. — Когда все это стало важнее человеческих жизней? Восемь жизней, Яков!
— Ты думаешь, побег от немцев — это все? — вспылил в ответ тот. — Нет, это не все! Нужна одежда и документы, иначе все закончится буквально тут же, у штаба АРР. Ты подумала, как ты пронесешь им одежду? В своей сумочке? А документы? Где ты возьмешь восемь аусвайсов? А паспорта? Человек, который занимался бланками документов для нас, был расстрелян недавно, помнишь об этой казни? Мы сейчас потеряли половину наших. Слишком много было самодеятельности и самонадеянности! У нас другая задача с тобой, Лена. Иногда ради чего-то большего нужно идти на жертвы. Ты просто еще совсем юна для всего этого. И не заслужила того, чтобы вот так взрослеть. Никто из нас не заслужил всего этого…
От горечи, которая прозвучала в голосе Йоффе, у Лены сдавило в горле. Этот Яков, который сейчас стоял перед ней, совсем не был похож на ее соседа, весельчака и балагура. Этот злой и резкий мужчина, едва не потерявший ногу из-за ранения в первые же дни войны, попавший в плен, бежавший во время перегона во временный лагерь, принявший на себя сейчас чужое имя, был ей совсем незнаком. И от этого становилось страшно. Вся ее жизнь становилась такой — чужой, непонятной ей, нежеланной…
— У одного из них плохое зрение, — произнесла тихо Лена. — Ему нет и двадцати. Если немцы узнают об этом, ему не позволят больше работать в АРР. Мне нужны очки…
— Вряд ли ты найдешь их здесь. Очки сейчас можно достать только у одних ублюдков.
Яков был прав. Многие предметы быта превратились в дефицитный товар. Особенно если они были так необходимы. И найти их можно было только у тех, кто имел дело с гетто. Кто воровал со складов немцев уже не нужные своим хозяевам вещи и перепродавал их тайком. Одежда и обувь, протезы и очки, а еще многое другое, что так сложно было найти в настоящей жизни. У Лены кровь стыла в жилах при мысли о том, что каким образом эти вещи могли лишиться своих хозяев. Именно потому уже не однажды ремонтировала свои старенькие ботинки — потому что не могла быть уверенной в том, что обувь, купленная на рынке или у перекупщиков, не будет с ноги покойницы.
— Если ты что-то узнаешь еще о Лее, ты мне скажешь? — произнес Яков на прощание. Лена хотела было сказать, что уже рассказала ему все, что знала, но слова так и не сорвались с губ. Она вспомнила о том, что приносит Йоффе только дурные новости в последнее время. Сначала в их первую после оккупации встречу именно Лена рассказала, что его жена потеряла ребенка. Он даже не подозревал, что случилось, и так тревожился, как Лея сможет выносить и родить в гетто.
Этого не должно было случиться. Лена никак не могла отделаться от этой мысли, пока возвращалась домой. У них у всех должна быть другая жизнь. Совсем другая, не та, которую принесла им война. Яков должен был все так же работать чертежником в конструкторском бюро, а не латать изношенную обувь. Лея должна была стать матерью, наконец-то получив от судьбы такую долгожданную возможность. Саша Комаров должен был закончить консерваторию и, возможно, играть сочинения Чайковского или недавно вернувшегося в страну Прокофьева в Большом театре. А может, он и сам бы стал таким же знаменитым композитором, как они…
Наверное, именно эти мысли и толкнули все-таки в итоге Лену обратиться по совету Йенса за помощью к Вольфгангу Франке, офицеру айнзацкоманды. Она нравилась этому молодому немцу. Лена чувствовала это каким-то внутренним чутьем. Как и то, что он был гораздо безопаснее для нее своего сослуживца, Курта Динца. Только он мог бы решить вопрос с очками в краткие сроки. Только он сумел быть достать то, что ей нужно. Чтобы спасти одну жизнь вместо той, которая была отнята в гетто.
— Почему ты не попросишь Зигфрида? — спросил Франке, едва выслушал ее сбивчивую просьбу достать для ее близорукого друга очки.
— Не хочу беспокоить его, — коротко ответила Лена, стараясь не смотреть на Ротбауэра, увлеченно беседующего с соседом по правую руку. Это был обычный для немцев воскресный обед, когда Йенс накрывал парадной скатертью стол и выкладывал мельхиоровые приборы, доставшиеся Дементьевым от бабушки по линии отца. И пусть этот обед не был похож на привычный немцам, но все же он был роскошен для военного времени. Йенсу даже иногда удавалось находить молочного поросенка для таких воскресных трапез.
— Что я получу взамен? — осведомился Франке и посмотрел на губы Лены таким взглядом, что она не смогла смотреть на него, опасаясь передумать.
— У меня мало денег, но я могу что-то придумать…
— Я хочу свидание, — проговорил Франке. — Настоящее свидание, как это должно быть. Ты знаешь, что такое свидание, Лена? Здесь хуже, чем в Варшаве, ей-Богу! Только шлюхи или запуганные мышки, разбегающиеся по норам. И жидовки. Здесь очень много жидовок. Такое ощущение, что вся ваша страна — это одни жиды.
Лене пришлось сцепить пальцы на вилке и опустить ресницы, чтобы скрыть от своего собеседника мелькнувшее в ней чувство острой ненависти к этому молодому офицеру. И снова в голове пронеслась огненной кометой мысль, что они не могут быть людьми, эти мужчины в немецкой форме. Потому что в них нет ничего человеческого.
— Я хочу настоящее свидание, — повторил Франке, тряхнув белобрысой головой. — Как в Париже. Ты даже себе не представляешь, какая здесь дыра! Нет ни приличных ресторанов, ни кафе, здесь нет даже кинотеатра!
Лена горько усмехнулась при этих словах, надеясь, что никто не заметит этого еле уловимого движения губ. Что надеялся найти в Минске этот немецкий офицер, когда город буквально снесли с лица земли многочисленные немецкие бомбардировки, которые пронеслись огненным шквалом прошлым летом по улицам, превратив все вокруг в руины?
— Нет, ресторан — это не то место, Вольфганг, — бросил через стол Ротбауэр, который, как оказалось, прислушивался к их разговору все это время. — Если ты не заметил, Лена почти ничего не ест с нашего стола. Что толку вести ее в ресторан? Ей больше удовольствия принесет другое. Отведи ее в театр. Вот это точно для нее.
И в этих словах Лене вдруг почудилось что-то странное. Словно Ротбауэр говорит о чем-то таком, что известно только им двоим. Даже разговоры на какое-то мгновение стихли за столом, пока они смотрели друг на друга глаза в глаза, будто пытаясь разгадать, что скрывается в их глубине.
Лена первой тогда отвела глаза, делая вид, что ей интересен рассказ Франке о постановке на немецком языке, которую показывают уже третью неделю специально приглашенные из Германии актеры. И старалась поддерживать видимость увлеченности разговором, когда всем своим существом чувствовала на себе то и дело внимательный взгляд Ротбауэра.
— Сначала свидание, — произнес на прощание Франке, целуя ее руку. — Во вторник вечером — театр, в среду — очки. Все справедливо, разве нет?
Все время, что оставалось до этого свидания, Лена пыталась убедить себя, что она делает это только во благо, и что это благо перекрывает всю ту гадость и черноту, которые незримо прилипнут к ней. Она старалась не дразнить Ротбауэра своим общением с Сашей и другими пленными, поэтому почти не подходила к ним, занимаясь запаковкой антикварного фарфора, предназначенного к отправке в Германию. Скоро, совсем скоро она аккуратно завернет в сверток вместе с хлебом очки и положит свой подарок на складе между стопками книг. И Саше не надо будет бояться Ротбауэра. Все остальные мысли и страх перед Франке, которого она почти не знала, Лена пыталась от себя старательно гнать прочь.
К ее удивлению, Франке вдруг растерял ко времени встречи с ней всю свою уверенность и был скромен и предельно вежлив. Если бы не знать, откуда этот симпатичный офицер пришел сейчас, и какого рода службу нес в войсках СС, можно было подумать, что это обычное свидание. Как это могло быть раньше, до войны. Пока они шли пешком до здания театра, наслаждаясь вечерней свежестью, Франке рассказывал Лене о своем детстве и своем доме в Австрии, откуда он был родом. Лена почти не слушала его. Ее ужасало то, что этот человек, некогда державший голубей на заднем дворе хутора, сейчас хладнокровно отдавал приказы об убийстве сотен человек.
И все-таки она не смогла. Как бы ни пыталась держать под контролем свои мысли и чувства, они взяли верх в самый неподходящий момент. Едва только заняли места в зале, среди мужчин в форме или в костюмах со знакомыми Лене уже значками националистического движения и среди женщин в шифоновых и бархатных платьях. Последних, правда, было меньшинство, поэтому каждая из них неизменно приковывала к себе пристальное долгое внимание. Наверное, и эти взгляды сделали свое дело, усилив накал эмоций внутри Лены. Она держалась ровно до того момента, когда перед началом постановки выключили свет и опустили белое полотно, на котором возникли кадры хроники.
— О, наш фюрер! — восторженно прошептал Франке своей спутнице на ухо, когда на экране показался невысокий темноволосый человечек после приветственной мелодии и коротких вступительных слов. Лена с любопытством вгляделась в кадры. Одно дело видеть изображение лидера нацистов на фотографиях и плакатах и совсем другое — в движении.
Гитлера почти не было видно. Кинохроника показывала его со спины во время награждения нескольких отличившихся офицеров. Сосредоточившись на том, чтобы разглядеть Гитлера, Лена даже не сразу поняла, кого именно награждают рыцарскими крестами, как пояснил ей в двух словах Франке.
— Тоже мне, соколы Гитлера! — фыркнул он, повторив слова диктора, но совсем другим тоном — иронично-зло. — Если бы они так же воевали на Западе, как здесь, на Востоке, то мы бы давно уже загнали под каблук сапога этих наглых бриттов.
И только после его шепота Лена стала вслушиваться в немецкую речь. Диктор хвалил летчиков, сообщая зрителям об удачных вылетах и сбитых самолетах, а она смотрела на лица награждаемых, на их форму и крест у самого воротника и чувствовала, как сжимается что-то мучительно медленно в груди, лишая ее возможности свободно дышать. Она не слышала ни слова из закадровых слов. Пытаясь побороть эти ощущения, вцепилась в подлокотники кресла и просто смотрела на лица людей, которые с воздуха несли смерть.
Вдруг один из летчиков, касаясь кончиками пальцев награды на своей шее, на какое-то мгновение перевел взгляд прямо в камеру, и Лене показалось, что он посмотрел через экран прямо на нее. Конечно, это было не так. Летчик был просто идеальным арийцем, как она поняла позднее, когда отступили эмоции — светловолосый, красивый, высокий, превосходно сложенный, отчего форма сидела на нем, как влитая. Именно поэтому его крупный план так часто брала камера, словно хвастаясь тем, какие соколы летают в рядах люфтваффе[12].
Кадры сменились на общие планы встречи. А потом ударили по ней звуками барабанов, которые для всех остальных прозвучали, наверно, как раскаты грома или бравирующие нотки марша. Лене же они напомнили вовсе не звуки грозы, а угрозу налета. Вернули в тот самый день, когда земля и небо для нее перевернулись и стали единым целым в дымовой завесе, когда она, растерянная и перепуганная, стояла в одном ботинке посреди поля зерновых, изъеденного разрывами.
На экране летчики с фюрером во главе стола пили кофе и ели торт, но Лена уже не видела этого. Она вдруг подскочила с места и быстро стала пробираться к выходу по ряду, совсем не заботясь о том, что наступает на ноги офицеров и их спутниц. Впервые в жизни она вдруг понимала значение выражение «хватит удар». Ей казалось, что помедли она еще секунду в этом зале, среди нацистов, которые восторженно рукоплещут своему фюреру, решившего, что он волен так жестоко обрывать жизни людей, и его преданным летающим хищникам, то ее сердце и голова разорвутся на куски.
Франке нагнал Лену только у самого выхода, когда она, совсем позабыв о том, что оставила пальто в гардеробе, толкала остервенело тяжелую дверь, торопясь выйти на свежий воздух.
— Что происходит? Куда ты, Лена? — схватил он девушку за локоть, чем только усилил приступ ее паники. Она дернулась из его ладони, толкнула с силой дверь и буквально вывалилась из театра.
— Уйдешь сейчас — больше ни о чем никогда не проси меня! — зло крикнул Франке ей вслед, а она бежала по ступеням под удивленными взглядами солдат и полицейских, даже не замечая холода, с готовностью пробравшегося под ее единственное выходное платье. В своем внезапном безумии Лена даже забыла о том, что вот-вот настанет комендантский час, а ее вид и спешка выглядят подозрительно для городского патруля. Но на ее счастье, и билет в театр, и документы были в сумочке на ее запястье, и она благополучно прошла две проверки, пока добралась до дома.
Первым Лену остановил встревоженный Йенс, чистящий сапоги Ротбауэра на лестничной клетке. Его явно встревожил вид девушки — без пальто, заплаканная, с широко распахнутыми от страха глазами. Лена даже шага не замедлила, когда он попытался остановить ее и расспросить, ступив следом за ней в узкий коридор квартиры. Но ей все же пришлось остановиться, когда дорогу ей перегородил сам гауптштурмфюрер, вышедший из комнаты на шум.
— Что он сделал? — резко спросил Ротбауэр, больно сжав предплечья Лены, отчего она поморщилась. — Что сделал Франке?
Ей бы хотелось ответить, что ничего такого не стряслось, что с ней все хорошо, но она заметила ненавистные эмблемы на вороте его кителя, небрежно наброшенного на плечи. Вспомнился тут же крест на шее у летчика в кинохронике. И точно такой же на крыльях самолетов. А потом — кровь на своих руках…
В горле перехватило от слез, которые подступили тут же. Она попыталась оттолкнуть Ротбауэра, вырваться из его рук, но сил не осталось. Только слезы. Только вихрь истерики, который вдруг унес ее из этих стен и от всего окружающего ее сейчас. Долго скрываемые где-то в глубине эмоции все-таки взяли над Леной верх, и последним, что она помнила, были ее собственные рыдания и крепкие объятия мамы, в которых так хотелось забыться и спрятаться.
Жаль, но мама так и не поняла, что случилось тогда. Лена смутно помнила, как она нежно баюкала в своих руках, как когда-то в детстве, приговаривая, что все пройдет, что несчастье не может длиться вечно, а горе когда-нибудь притупится. И первое, о чем Лена подумала, проснувшись утром, что мама вернулась, стала прежней. Но едва вспыхнувшая надежда погасла, едва мама попросила сходить на почтамт и дать телеграмму Коле с просьбой приехать в отпуск в Минск.
— Скоро лето. Люше будет полезно провести лето здесь, в Белоруссии. А если Соболевы вернутся на дачу из Москвы, то было бы очень хорошо выбрать на пару недель в Дрозды, — говорила Татьяна Георгиевна, и от этой убежденности, что мир вокруг совершенно не изменился, Лене становилось невыносимо горько. Немецкий доктор, по протекции Ротбауэра к которому устроили наблюдать состояние Татьяны Георгиевны, прав. Для мамы все навсегда остановилось в тот летний день, и теперь вся ее жизнь будет заключена в строго определенном времени, где нет войны, где близкие рядом, и им всегда можно послать письмо или телеграмму.
Лена не смогла толком расспросить маму о том, чем закончился вчерашний вечер, и к чему привела ее истерика, которую пришлось наблюдать немецким соседям. Ни Йенс, ни Ротбауэр не обмолвились о ней, и она поспешила забыть о том, что произошло, тем более что при каждом воспоминании о том вечере, ее терзали стыд и злость на себя. Она так ничего и не добилась этим ненавистным ей сейчас свиданием. Только выставила себя полной дурой перед немцами и все.
Франке еще долго не придет к ним в квартиру и еще долго не появится в компании Ротбауэра. Так сказал Лене Йенс через пару дней в кухне, когда оба чистили картошку каждый в своем углу. Лена удивилась этому, ведь сам гауптштурмфюрер ни словом ни упомянул за это время ни этот злополучный вечер, ни Франке, ни ее злополучную истерику, общаясь с ней на работе исключительно по делу. И даже в пятницу утром, когда положил перед ней на рабочий стол очки с перевязанной шнурком дужкой, Ротбауэр ничего не произнес. Словно это все было в порядке вещей, что он принес ей очки для одного из военнопленных, осторожно пакующих в деревянные ящики ценности одного из старых музеев-имений.
Лена долго не решалась брать эти очки, лежащие на стопке пустых формуляров, которые ей предстояло заполнить. Только во второй половине дня, мысленно прося прощения у незнакомого ей прежнего владельца, она осмелилась взять их в руки. Лене оставалось только утешать себя тем, что он мог быть счастлив, что очки могут спасти чью-то жизнь. Потому что иначе…
Лена оставила обещанный Саше подарок в хранилище между недавно прибывших картин, которые разбирали военнопленные. И не могла не улыбнуться, когда встретилась как-то взглядом с Комаровым, и тот посмотрел на нее через стекла и поправил пальцем забавно очки с перемотанной дужкой, сползшие на нос. Они были немного великоваты для лица худенького Саши, отчего создавалось ощущение, что он просто нацепил на нос очки взрослого мужчины. Но он был явно счастлив, судя по тому, что под конец дня даже стал напевать себе под нос слова «На сопках Маньчжурии», популярный до оккупации вальс на общественных гуляниях. От его радости стало теплее на сердце, даже показался светлее этот холодный майский день.
— Я должна сказать спасибо, — только к концу следующего дня Лена нашла в себе силы и смелость шагнуть в комнату Ротбауэра и поблагодарить за этот неожиданный подарок. Тот только пожал плечами и ничего не сказал в ответ, делая вид, что ему совершенно безразлично, и ему нет дела до того, о чем она ведет речь. Ротбауэр торопился на ужин к рейхскомиссару, и Лена была только рада этой спешке. Это означало, что ей не придется долго его благодарить. А значит, увидеть в нем совершенно другие качества, которые в последнее время стала все чаще замечать.
В понедельник Саши среди военнопленных, пришедших на работу, не оказалось. Лена хотела расспросить остальных о Комарове, но они всячески избегали общения с ней, и она оставила свои попытки. Именно Ротбауэр рассказал ей о судьбе бывшего студента московской консерватории. Мимоходом. Буднично. Подписывая список для очередной отправки художественных ценностей в Германию составом, отправляющимся в конце недели, он словно между делом произнес:
— Хочу, чтобы ты знала, твоего маленького помощника я вычеркнул из списка работников, Лена. Тиф. Нет смысла уже тратить на него довольствие. Хотя русские были довольны сегодня, когда разделили его порцию между собой, — он помедлил минуту, заметив, как Лена изменилась в лице в этот миг. А потом улыбнулся криво и добавил: — Я же говорил тебе, не привязывайся к ним…