Глава 4 Лихолетье

Сейчас трудно представить, за счет чего я выжил после войны, в годы безотцовщины, голода и холода, с утра до вечера озабоченный одной мыслью: где достать поесть? За работу в колхозе мама денег не получала. Ей начисляли трудодни, на которые только в конце года выдавали продукты: примерно три мешка пшеницы, три литра подсолнечного масла да что-то еще по мелочи. Поэтому мы с нетерпением ждали весны, когда появлялась первая зелень — крапива, лук, петрушка. Боже мой, каким вкусным казался борщ из крапивы! Мама жарила чуреки из кожуры картофеля, замешивая ее на остатках барды — пойла, предназначенного для корма скота. Выручало небольшое подсобное хозяйство, содержавшееся на подножном корму: несколько кур во главе с петухом, индюшек и кроликов. С огорода мы брали ранний картофель, лук, помидоры, огурцы. Я должен был все это своевременно поливать, хотя иногда относился к своим обязанностям спустя рукава. Мы продали почти все, имевшее хоть какую-то ценность: обрезки сукна, каких-то материй, даже дедов кованый сундук (он достался родному дяде). А на вырученные деньги купили корову, которая стала нашей спасительницей вплоть до 1947 года.

В послевоенное время для выпаса своего скота колхозники нанимали пастуха. С разрешения колхоза и по согласованию с хозяевами он собирал всех частных коров в стадо и гнал его за станицу на два-три километра. Там он пас животных весь день, а вечером пригонял обратно. Станичники, в основном мальчишки или старики, встречали стадо на окраине станицы, у старого Пикета (раньше так называлось временное сторожевое укрепление), рядом со спуском в станицу, упиравшимся в Кизилку. Здесь, на расстоянии пятидесяти-ста метров от хат, была ровная, покрытая зеленой травой, площадка.

В ожидании коров мальчишки играли на площадке в самодельные карты, шахматы или шашки. Но особенно все увлекались игрой в «ножички», которая состояла в умении бросать и втыкать нож в землю из различных положений руки и пальцев. Здесь мы демонстрировали друг другу новинки и приобретения. Предметом большой гордости был, например, поджиг — самодельное дульно-зарядное стреляющее устройство. Изготовить его было несложно. На деревянном ложе с ручкой, как у нагана, надо было укрепить медную трубку, предварительно наглухо забитую или заваренную с одного конца. Сбоку в трубке, выполнявшей роль ствола, делали узкую прорезь, а рядом прикрепляли металлическую петлю для удержания запала. Чтобы привести поджиг в боеготовое состояние, в трубку надо было насыпать порох, забить ее пыжом и заложить туда самодельную пулю, роль которой выполнял маленький камушек или кусочек свинца. Каждый старался необычно украсить деревянную часть небезопасной игрушки. А потом происходило само испытание — стрельба! Как сильно билось сердце, когда твое изделие оправдывало надежды и вызывало зависть у окружающих мальчишек. После войны порох достать было нелегко, но я придумал рецепт его изготовления. Заметив на нашем уже полуразвалившемся каменном заборе какой-то белый налет, я изучил его и понял, что это — селитра. Дело оставалось за малым: соскоблить небольшую порцию налета, смешать его в определенном соотношении с серой и добавить золу, полученную после сгорания сухой сердцевины стебля подсолнечника.

Но вернусь к рассказу о приключении, случившемся со мной и нашей коровой. Мама в эти дни работала на ферме далеко от станицы, брат уже учился в Воронцово-Александровске, поэтому корову в один из вечеров нужно было встречать мне. Но я увлекся игрой в шашки и проглядел возвращение стада. Хозяева разобрали свою скотину, а нашу корову забирать было некому. Когда я спохватился, уже начинало темнеть. У Пикета никого не было. Погода резко испортилась, началась гроза, пошел дождь. Мокрый, босой, в одних трусах и бессменной пилотке, под раскаты грома и блеск молнии я обежал все улицы и огороды, где не было заборов. Коровы нигде не было. Я в отчаянии бродил под проливным дождем по темным улицам Марьинской. Кажется, ничего более жуткого в своей жизни я никогда не переживал. Домой без нашей кормилицы возвращаться было нельзя. Мою душу терзала горькая безысходность, перемешанная со страхом. Я решил домой не возвращаться.

Вышел я из станицы по левому берегу Малки, миновал кладбище, военный памятник и углубился в поля, за которыми лежала станица Старопавловская. Дождь лил как из ведра, сверкали молнии, а я все шел и шел, удаляясь от родного дома. Я чувствовал себя таким ненужным и неприкаянным, таким изгоем и отщепенцем, что хотелось задрать голову к небу и завыть по-волчьи. Уже далеко от Марьинской я наткнулся на стог соломы, зарылся в него и, согревшись, уснул. Проснулся только к вечеру от острого чувства голода. Решил было идти дальше, но уже смеркалось, опять пошел дождь, и я остался. Правда, сон уже не шел, мешали мысли о еде. Аромат сочной растительности дразнил обоняние.

В траве кипела своя жизнь, очень мало или совершенно не зависящая от человека. Едва дождавшись утра, я покинул свое пристанище и направился в пойму реки Малки, где, как я знал, были огороды (отданные позже ученической бригаде колхоза «Заветы Ильича»), а значит — помидоры, огурцы и капуста.

Насытившись дарами земли, я устроился в стоявшем здесь шалаше. Ночью сквозь ветки шалаша проглядывало бездонное черное небо, усеянное звездами. Тогда, лежа на спине, я впервые задумался о тайнах бытия, даже не подозревая, что человечество уже многие сотни лет бьется в бесплодных попытках найти ответ на ту загадку, которая именуется жизнью. «Что происходит на далеких звездах? Кто управляет их движением? Бесконечен ли мир, или когда-нибудь все исчезнет?» — с этими мыслями, протекавшими медленно и легко, как облака по небесному своду, я погружался в глубокий сон. Прошло еще около полутора суток.

Первой стала меня разыскивать тетя Анастасия Афанасьевна. Как оказалось, корову обнаружили на следующее утро: она дошла до дому самостоятельно и спряталась неподалеку, под навесом, в соседнем огороде. А о моем исчезновении маме сообщили только на вторые сутки, и она бросилась меня искать. Господь всегда простирает свою длань над праведниками. Меня, сонного, нашли в шалаше на четвертые сутки: место моей лежки выдал тете кто-то из огородников. Меня не били и не ругали, а только спрашивали: «Зачем я это сделал?» Я не мог вымолвить ни слова, не мог объяснить причину своего поступка, такое меня одолело отчаяние. Ведь корова — это все, что у нас было, это была наша кормилица. Потом, правда, мы ее все-таки продали за бесценок из-за отсутствия кормов.

Я жил в нашей мазанке практически один, в условиях полной, неограниченной свободы: мама от зари до зари была на работе, брат все время уезжал то на учебу, то на работу. Иногда даже не хотелось идти домой, особенно после наших мальчишеских сборищ, на которых всегда находились охотники рассказать страшные истории. Летом, охваченный неосознанными детскими страхами, я засыпал в кювете рядом с нашей хибаркой, чтобы только не оставаться в замкнутом пространстве темной комнаты. Ведь электрического освещения у нас не было вплоть до 1947 года, пока не была введена в строй Марьинская ГЭС с двумя агрегатами мощностью по 100 кВт. Строили станцию всей станицей по обязательному сталинскому плану преобразования природы. Каждой семье был определен объем работ. За выполнение установленной нормы выдавали несколько килограммов жмыха. Можно сказать, что первая «лампочка Ильича» вспыхнула в жилищах Марьинской благодаря бескорыстному труду всех станичников без исключения, в том числе женщин и детей.

А первый маленький радиоприемник «Рекорд» Бердского радиозавода появился у нас только в 1952 году.

Зимой в нашей комнате стоял невыносимый холод. Для замера температуры я пользовался, невесть откуда взявшимся, стеклянным трансформаторным термометром. Чтобы согреть немного воздух в комнате, я перед сном сжигал в печке охапку соломы. Потом быстро раздевался, надевал шапку и нырял под одеяло, навалив поверх него все, что попадалось под руку. Постель была холодной и влажной, поэтому засыпал я с большим трудом. Утром, прежде чем встать, я высовывал из-под одеяла термометр и мерил в хате температуру. Если зимой она была выше нуля — это уже хорошо, но порой температура опускалась до 2–3 градусов мороза. Питьевая вода в ведре покрывалась льдом. Вылезать из своей берлоги не хотелось. А надо было идти в школу.

Завтракал я чем бог послал. Чая и сахара не было. Иногда мама доставала ячменный кофе с цикорием. Мы его варили с молоком в кастрюле — сразу по 2–3 литра. Правда, горячий кофе я пил только при маме, а если ее не было, довольствовался холодным, заедая куском завалявшегося чурека. Другим напитком, заменявшим нам суп, был калмыцкий чай. Настоящий плиточный калмыцкий чай начали продавать в 1950-е годы, а до этого мы делали его сами из цветков иван-чая, которые собирали на речке. Мы заваривали сушеные лепестки, добавляли молоко и соль. Мама любила этот напиток. Вкус калмыцкого чая всегда возвращает меня во времена далекого детства.

Педагогическая наука, говоря о воспитании нормального человека, утверждает, что ребенку в детстве необходима «прививка» идеализма, и тогда неизбежные во взрослости житейская трезвость, самоанализ, нигилизм примут у него здоровые формы. В моем же детстве идеализма как раз и не хватало. Суровые реалии испытывали меня на прочность, и не было в них места ни ласке, ни простому человеческому состраданию. От нечеловеческих условий я «уходил» в себя, чурался людей, превращался в волчонка в полном смысле этого слова. На мир я тогда глядел не глазами — темными озерами невыплаканных, не показанных миру слез. Ни в одной исповеди не выскажешь всех болей и страданий, перенесенных мной в самые невинные детские годы.

Несмотря на малолетний возраст, я всегда требовал подобающего отношения к себе со стороны взрослых. Один показательный случай произошел вскоре после оккупации. В нашей станице был клуб, электричество в который подавалось от переносного движка. Я всегда крутился там, где тарахтело, помогал киномеханику. Как-то раз (не помню, по какой причине) Николай Федорович не пустил меня в кино. «Ну, ладно, — подумал я. — Посмотрим, чья возьмет». А тогда у киномехаников самым большим дефицитом считалась обычная электрическая лампочка. Я выждал пару суток и в одну из ясных ночей через окно забрался в клуб. В зале на проводе, протянутом из кинобудки, висел керамический патрон «Голиаф» с лампочкой мощностью примерно 150 ватт. Я обрезал провод — и был таков. На следующий день прихожу, как ни в чем не бывало, к киномеханику, а тот бурчит: «Какой черт здесь побывал!» Неделю «кина» не было. Потом Михаилу, моему двоюродному брату, стало жалко киномеханика: «Давай, я сам верну ему лампочку». Когда Николаю Федоровичу сказали, кто это сделал и почему, я стал ходить в кино постоянно и бесплатно.

Единственный человек, который относился ко мне с пониманием, была Анастасия Афанасьевна Кудрявцева. Я часто отогревался у нее на приветливой русской печке, она подкармливала меня, отдавала донашивать вещи Михаила. И в старших классах тетя выделяла мне кое-какую одежду, оставшуюся от Николая, среднего сына, расстрелянного немцами в годы войны. Люди в нужде всегда особо чувствительны и памятливы на проявленную к ним ласку. Ее помощи я никогда не забуду. От нее, как говорили встарь, исходило неизъяснимое очарование, какое-то внутреннее свечение. До сих пор помню ее улыбку, выражение глаз, стать, походку. Мы жили одной семьей, и я никогда не задумывался о том, что она — жена врага народа. Как мне кажется, она сама толком не понимала, в чем дело. А за ней неустанно следили чужие недобрые глаза. Ее даже заставляли работать больше других. Не дай бог ей не выработать обязательных трудодней! Любая ее вина усугублялась втрое, да что там — вдесятеро! В старости она не получала ни копейки пенсии: выживала дарами огорода. Первую пенсию ей назначили в конце пятидесятых — после получения документа о реабилитации мужа Бориса.

Образы моего детства не окрашены в розовые ностальгические тона, которыми всегда отмечена память о времени, канувшем в вечность. И в период оккупации, и после нее, и в первые мирные годы я страшился окружавшей меня обстановки, оценивая ее в пределах собственного опыта. Всем своим телом, сердцем, умом я чувствовал присутствие некой несправедливости, хотя, может быть, не понимал ее истоков. Почему, когда война, то одним — беда, а другим — радость? Почему одни все теряют, а другие обогащаются? Что-то отвращало меня от станичного духа, уж очень сильно пропитанного запахом крови. Вокруг меня кипел непонятный мир взрослых, пронизанный, как мне казалось, завистью, злобой, ненавистью. Моему воображению представлялось, что все или, по крайней мере, большая часть станичников старались друг друга подсидеть, напакостить соседу, радовались его неудачам. Не о нас ли говорил поэт, когда писал: «Под знаком равенства и братства здесь зрели темные дела…»? По причине внутренних раздоров, издревле царивших в Марьинской, за весь период советской власти даже руководителя колхоза не могли выбрать из своих — все время к нам присылали «варягов». Даже нынешний председатель сельхозкооператива «Заветы Ильича», один из моих друзей, Александр Павлович Боков — тоже пришлый, из Тюмени. Может быть, казачество в свое время распалось из-за природного неумения или нежелания земляков понять друг друга? Так что поневоле приходится соглашаться с нелицеприятным выводом византийского императора Маврикия, утверждавшего, что славянские народы не любят жить в согласии, в спорах не уступают друг другу: «что положат одни, на то не соглашаются другие, никто не хочет уступить».

В первый класс я пошел в 1944 году. Тогда, в первые сентябрьские дни, по радио передали, что советские войска освободили столицу Румынии город Бухарест, что за летнюю кампанию на советско-германском фронте было взято в плен сорок четыре немецких генерала, что союзные войска наконец-таки пересекли границу Германии. Эти радостные вести обнадеживали, предвещали завершение опостылевшей войны. Но детство есть детство. Сообщения с фронтов были из мира взрослых, а меня обуревали чувства, которые, наверное, испытал в этом возрасте почти каждый нормальный человек.

Началась школьная жизнь со своими радостями и переживаниями. Моей первой учительницей в школе была Екатерина Яковлевна Нечипуренко. С ее именем связаны все мои первые впечатления от школы. Благодаря ее усилиям, мы врастали в новую обстановку, делали маленькие робкие шаги навстречу большой жизни. Помню тот неподдельный восторг, когда Екатерина Яковлевна учила нас читать, и мы с восторгом обнаруживали связь между предметом и словом. В напечатанных на страницах букваря буквах, сначала неподвижных и чужих, неожиданно появлялось что-то живое. Буквы делались выпуклыми, соединялись в единое целое, выдавая живущий в них смысл и обретая свою неповторимую индивидуальность.

Ученических принадлежностей не хватало: писали на всем, на чем только можно было. Праздничным казался день, когда двоюродная сестра Мария за пятьдесят рублей купила мне одну тетрадку с ярко белой, лощеной бумагой. А вот лицо своей первой учительницы я вспомнить не могу: расплывается оно в густом тумане времени. Хотя иногда сквозь тончайшую пелену забвения — в нужную минуту и при большом желании — удается разглядеть то, что кажется навсегда погребенным в глубине памяти. При Екатерине Яковлевне меня приняли в пионеры. Запомнилась минута, когда я произносил клятву пионера.

В 1945 году завершилась Великая Отечественная война, унесшая миллионы жизней. После долгожданной победы общественная атмосфера была пропитана ожиданием чего-то доброго, все были охвачены какими-то неопределенными надеждами, надеждами на ответную благодарность со стороны государства за подвиг народный, за нечеловеческие муки, за страдания. Наступило новое время: на земле воцарился мир. Правда, с каждым разом он стоил все дороже: в 1-ю мировую полегло десять миллионов, во 2-ю — пятьдесят. Стали возвращаться с фронта ставропольчане. Вернулся с войны и мой дядя, Николай Афанасьевич Дьяков. Из четырех родных братьев в живых остался он один. Как радовалась его дочь Люба! Вместе с ней радовался и я. Помню трофейную ручку с двумя наконечниками для карандаша и чернильного пера, которую он мне тогда подарил. Я тянулся к дяде, у меня теплилась надежда получить от него так не хватавшей мне отцовской мужской ласки. Но это так и осталось на всю жизнь несбывшейся мечтой.

Мужики принесли с собой в станицы какой-то новый, не местный воздух. Люди стали смелее говорить о вещах, о которых не могли ранее и помыслить. Но чувствовалась какая-то мучительная незавершенность события: на полях только что отгремевших битв лежало еще много незахороненных солдат. У страны не хватило воли совершить последний акт войны: предать земле прах убиенных, хотя в нашей истории были примеры более достойного поведения властей. А ведь воинская традиция говорит о другом — о заботливом отношении к павшим, и полководцы были в этом первым примером. Свидетельством такого отношения могут служить слова Александра Васильевича Суворова, сказанные им по окончании победно завершенного Рымникского сражения. Ему доложили: «Ваше сиятельство, турки разбиты, война окончена!» Он спросил: «А убитые захоронены?» — «Никак нет, не успели». — «До тех пор, — сказал в гневе Суворов, — пока не будет предан земле последний погибший в бою солдат, войну нельзя считать законченной!»

Что же мы видим сегодня? В местах боев на поверхности земли — до сих пор! — лежат забытыми, как свидетельствуют некоторые источники, около 250 тысяч защитников Родины. Если они безразличны официальной власти, то находятся так называемые «черные поисковики», коллекционеры-гробокопатели, которые роются в могилах и приспосабливают найденное для своих утилитарных целей.

В 1945 году я подхватил малярию. Меня трясло, как осиновый лист, я никак не мог согреться. Мама, обеспокоенная состоянием моего здоровья, отправила меня, больного, на лето к дяде, Николаю Афанасьевичу Дьякову, работавшему ветеринарным фельдшером в Среднем Куркужине. И вот — я снова в Куркужине. До сих пор не могу забыть буйную природу этого края: яркую белизну цветущих садов, запах шафрана и аромат налитых яблок. Я провел у дяди все лето, но лучше мне не стало.

В первой половине августа я упросил Николая Афанасьевича отправить меня домой. Стали ждать попутную оказию. И вот в Куркужин на осле, запряженном в тележку, приехал дядин тесть. Он согласился отвезти меня к маме.

За околицей Куркужина я соскочил с тележки, чтобы нарвать на горном склоне цветы. Но только я подумал забраться обратно, старик внезапно рассердился и заставил меня идти пешком. Пришлось мне топать с приступом малярии многие километры. Только лишь перед самой станицей он смилостивился и позволил мне расположиться в тележке. Получилась примерно такая же история, как с женой Ходжи Насреддина. Того, восседавшего на ишаке, спросили: «Ходжа, куда ты едешь?» — «Да, вот, жену в больницу везу». — «А где же твоя жена?» — «Идет сзади». — «А что у нее за спиной?» — «Мешок с домашним скарбом». Я с возмущением подумал тогда: «Бог его накажет!» И вскоре произошло невероятное. Примерно через два месяца тележку с этим человеком сбила проезжавшая машина. Старик погиб, а на ишаке не было ни одной царапины.

Я согласен с теми психологами, которые утверждают, что обиды, полученные в отрочестве, не забываются. Они, подобно зарубкам на деревьях, со временем покрываются рубцами, но совсем не зарастают никогда. Однако после вынужденного марш-броска я начал выздоравливать. Молодой организм победил, да и нельзя было долго хворать в эти годы, ставшие одной из страниц героической истории моей Родины. Истории, вобравшей в себя все события, случившиеся в жизни народа, а не только те, что приятны для воспоминаний или удобны официальным инстанциям. «Наша страна за победу над фашизмом заплатила особенно высокую цену, — подчеркнул чрезвычайный и полномочный посол России в Германии Владимир Владимирович Котенев, отвечая 8 мая 2005 года на вопросы редакции «Deutsche Welle», — 27 миллионов погибших, из них 18 миллионов — мирные жители, 33 тысячи сожженных дотла городов и сел».

В районах РСФСР, подвергшихся немецкой оккупации, по официальным данным, было уничтожено около миллиона жилых домов, 850 тысяч колхозных хозяйственных построек, 22 700 сельских школ, 9500 больниц, амбулаторий, детских садов, а также много других хозяйственных и культурно-бытовых зданий. За годы Второй мировой войны в СССР было разрушено более 60 крупных электростанций общей мощностью более 5,5 тыс. МВт. Только потери от прямого уничтожения имущества наших граждан, колхозов, общественных организаций, государственных предприятий и учреждений составили 679 млрд, рублей. Положение дел осложнялось засухой и голодом 1946–1947 годов. Засуха охватила почти все зерновые области страны: Украину, Молдавию, правобережье Нижней и Средней Волги, Центральное Черноземье.

По силе и масштабам охвата территории природное бедствие напоминало засуху 1891 года, превосходя даже печально известный 1921 год.

Тяжесть потерь в первую очередь почувствовал на своем «горбу» простой народ, которому в основном и предстояло вытаскивать страну из послевоенной разрухи. Мы, мальчишки, искали свои пути для выживания: собирали кости, цветной металл, семена, которые сдавали за копейки. На вырученные деньги мы покупали ириски — обычные молочные тянучки, которые ненадолго сбивали острое чувство голода. Помню такой случай. Отец моего закадычного друга Ивана Шабанова вернулся с фронта без ноги. Ему, инвалиду, был положен бесплатный хлебный паек. Как-то он принес домой буханку черного хлеба, и я впервые увидел, какая она бывает. Кажется, что хлебный запах до сих пор кружит мне голову. Я испытал невообразимое ощущение, когда меня угостили крохотным кусочком черного хлеба: ни с какими сегодняшними деликатесами это сравнить невозможно! Ничего вкуснее я никогда не ел.

Только тот, кто познал, что такое голод, может поистине оценить это добро — хлеб. Ели мы все, что придется. Но поистине райским объедением была шелковица. Во дворе у Шабановых рос огромный тутовник. Ягода на нем созревала вкусная: розовая, толстая, длиной с полпальца. На этом дереве мы сидели по нескольку часов, набивая животы сладкой мякотью. Не зря говорят арабы: если у тебя есть тутовое дерево — ты кум королю.

В голодное время большим подспорьем для семьи стал верблюд. Работавший когда-то в одной из воинских частей, он был потом передан в колхоз. Видимо, бедное животное сильно настрадалось у прежних военных хозяев и озлобилось. Никто из мужчин не решался к нему подойти. Первый и последний раз на это осмелился хромой бригадир колхоза. Когда бедняга попытался обуздать верблюда, непокорное животное прокусило ему плечо, сделав пожизненным инвалидом. Верблюд доверял только моей маме, только ей позволял он себя запрягать. На верблюде мы возили молоко из Марьинской на Зольский молокозавод, где нас подкармливали сметаной и творогом. Но настоящим спасением от голодной смерти был обрат — снятое молоко, получающееся после удаления жиров сепаратором. Мы его напивались вволю, когда везли в Марьинскую. В школе ведь нас кормили плохо: давали тарелочку затирухи из кукурузной муки и соленый зеленый помидор. Как известно, вкус еды портит только отсутствие аппетита. А на аппетит я в те годы, конечно, не жаловался.

Верблюд был колхозный, а шерсть с него — наша. Из шерстяной пряжи мы вязали носки, которые продавали или обменивали на продукты. Было еще одно спасение — самогоноварение, но за это власти могли и осудить. А процесс — легче не придумаешь. Сбрасываешь фрукты, можно даже прелые, в бочку, даешь перебродить, а потом ставишь чугунок с этой массой на печку, прилаживаешь корыто с холодной водой — и пошла работа. Правильно говорят: всякая гибель начинается с утраты воли к сопротивлению. А русский народ сопротивляться умеет с давних пор. Уже, кажется, все, приехали! Так нет, выпутается, какая бы ситуация ни сложилась.

В декабре 1947 г. в соответствии с постановлением Совета Министров СССР и ЦК ВКП(б) в стране была проведена денежная реформа, которую наша семья даже не заметила, поскольку обменивать нам было нечего. Вскоре в клубе нашей станицы был развернут избирательный участок по выборам в Верховный Совет СССР. В день выборов там организовали буфет, где продавали чай, конфеты, печенье. Я смотрел на все это великолепие с большой жадностью, но купить ничего не мог — в кармане не было ни копейки. Вдруг я увидел валявшийся на полу рубль. Схватив заветную бумажку, я зажал ее в кулаке — и остолбенел. Мне одновременно было и стыдно, и страшно. Стыдно — за то, что взял чужое, а страшно — что могут отнять. Я раскрыл ладонь только перед Иваном Шабановым, чтобы показать свою находку. Решение, что делать с привалившим «богатством», нами не обсуждалось. Мы пошли в буфет и купили себе… целых пять стаканов сладкого чая. Выпитый чай скоро забылся, но эпизод этот врезался мне в память на всю жизнь.

Если и существует мнение, что детство счастливо своей безмятежностью и бездумностью, то лично ко мне это никак не относится. Мама была занята в колхозе — то в поле, то на птичнике, а я жил сам по себе — в стае такой же бездомной станичной «братвы». Никто меня не контролировал, хожу я в школу или нет. С малых лет я пристрастился к картам: играл в «дурачка», в «ведьму», даже в «очко» играл под деньги, которых не было. Играли мы в шашки, шахматы, домино, а по вечерам — в лото. В играх мне везло: я часто выигрывал, но старался не заходить далеко — сдерживал свой азарт. Мы очень любили играть в «чику». Каменной, а еще лучше металлической битой нужно было попасть в кучку монет, поставленную на определенном удалении. Возможно, такой игрой зарабатывал себе на хлеб главный герой повести Валентина Григорьевича Распутина «Уроки французского». Увлекшись игрой, я частенько забывал о том, что необходимо полить огород, покормить кроликов и кур.

Наша станичная «братва» не имела ничего общего с компанией тихих и послушных пай-мальчиков. Мы были грозой окрестных садов, бахчей и огородов, воровали с армейских складов оружие, доставали из снарядов взрывчатку. От таких опасных забав погибло много хороших ребят. Как-то раз мы нашли снаряд от 122-мм гаубицы, обложили опасную находку соломой, подожгли ее и отошли в сторону. Взрыва не последовало. Я нутром почуял что-то неладное и вместе с другими ребятами ушел домой. А один из мальчиков решил помешать золу граблями. Эхо страшного взрыва разнеслось по всей округе. Еще в один дом пришла беда. А сколько валялось вокруг неучтенного оружия и боеприпасов! Но детская пора тем и хороша, что предохраняет нашу психику отсутствием чувства логической связи между действительным значением некоторых жизненных испытаний и тем отголоском, который получают они в нашем сознании позже, когда ум уже привыкает анализировать случившееся.

Загрузка...