Еще одно незабываемое для меня событие произошло летом 1963 года. 28 августа, через девять дней после того, как мне исполнилось семнадцать лет, я сидел дома в большом белом шезлонге и смотрел по телевизору выступление Мартина Лютера Кинга у Мемориала Линкольна, в котором он говорил о том, какой мечтает увидеть Америку в будущем. Эта речь была самой замечательной из всех, которые мне довелось услышать в моей жизни. Его голос был одновременно рокочущим и дрожащим, а ритмичные фразы напоминали старинные негритянские спиричуэлс. Мартин Лютер Кинг рассказывал стоявшей перед ним огромной толпе и миллионам людей, застывших, как и я, перед экранами своих телевизоров, о своей мечте: «У меня есть мечта о том, что однажды на красных холмах Джорджии сыновья бывших рабов и сыновья бывших рабовладельцев смогут сесть за общий стол братства... что придет день, когда четверо моих маленьких детей будут жить в стране, где о них будут судить не по цвету их кожи, а по личным качествам».
Сегодня, через сорок с лишним лет, трудно передать те чувства и ту надежду, которыми наполнила меня речь Кинга; трудно объяснить, что она значила для страны, в которой еще не было ни закона «О гражданских правах», ни закона «Об избирательных правах», когда еще не проводилась жилищная политика равных возможностей, а в Верховном суде еще не было Тергуда Маршалла[10]; для американского Юга, где в большинстве школ все еще практиковалось раздельное обучение, где подушный избирательный налог затруднял чернокожим доступ к избирательным урнам и заставлял их объединяться в блоки, чтобы голосовать за сохранение статус-кво, и где все еще широко использовалось слово «черномазый».
Во время этой речи я заплакал и не мог остановиться еще долго после ее завершения. Кинг словно высказал все мои мысли, причем сделал это гораздо лучше, чем мог бы сделать я. Эта речь наряду с силой примера моего деда стала главным, что укрепило меня в стремлении всю оставшуюся жизнь делать все от меня зависящее, чтобы воплотить в жизнь мечту Мартина Лютера Кинга.
Через две недели начался последний учебный год в средней школе. Я все еще ощущал подъем после общенационального съезда юношеской секции Американского легиона и твердо намеревался как следует провести последние дни детства.
Самым трудным для меня предметом в средней школе были основы дифференциального и интегрального исчисления. В нашем классе было семь учеников, и этот предмет у нас раньше не преподавался. Я хорошо помню два события. Наш преподаватель, мистер Коу, раздал нам контрольные работы. В моей работе все ответы были правильными, однако оценка свидетельствовала о том, что один из них неверный. Мистер Коу пояснил, что я недостаточно поработал над решением задачи и правильный ответ, вероятно, получил случайно. Действительно, согласно учебнику, для решения этой задачи требовалось на несколько действий больше. Однако в нашем классе был один настоящий гений, Джим Макдугал (нет, не из компании Whitewater[11]), который, посмотрев мою работу, сказал мистеру Коу, что тот должен засчитать мне решение этой задачи, потому что оно абсолютно верно, а кроме того, мой вариант даже лучше, чем в учебнике, потому что короче. После этого он предложил доказать обоснованность своего мнения. Поскольку способности Джима внушали мистеру Коу не меньшее благоговение, чем всем нам, тот сразу же согласился. И Джим исписал математическими формулами всю доску, чтобы доказать, насколько мое решение лучше приведенного в учебнике. Я чувствовал себя полным идиотом. Мне всегда нравилось и до сих пор нравится решать головоломки, но в данном случае я словно пробирался по лабиринту на ощупь. Я совершенно не понимал пояснений Джима и не был уверен, понимал ли их мистер Коу, однако по окончании его великолепного выступления моя оценка была исправлена. В результате я понял две вещи: во-первых, при решении задач хорошее чутье иногда может возместить недостаток интеллекта, и, во-вторых, мне совершенно ни к чему продолжать заниматься высшей математикой.
Двадцать второго ноября, когда наш класс после большой перемены собрался на четвертый урок, мистера Коу вызвали к директору. Он вернулся бледный как полотно и едва мог говорить. Он сказал нам, что в президента Кеннеди стреляли в Далласе и что он, вероятно, убит. Я был просто раздавлен этим известием. Всего четыре месяца назад я видел его, полного жизни и сил, в Розовом саду Белого дома. Столь многое из того, что он сделал и сказал, было воплощением моих надежд и моих политических убеждений: и его речь при вступлении в должность, и проводимая им в Латинской Америке политика «Союз ради прогресса», и проявленное им хладнокровие при разрешении карибского ракетного кризиса, и создание Корпуса мира, и потрясающая фраза из речи «Ich bin ein Berliner» («Я — берлинец»): «Свобода предполагает немало трудностей, и демократия не совершенна, но у нас никогда не было нужды возводить стену, чтобы удерживать наш народ».
После уроков все ученики из корпуса, где проходили занятия нашего класса, пришли в главное здание. Все мы были очень подавлены — все, кроме одного, точнее одной. Я случайно услышал, как одна привлекательная девушка, игравшая вместе со мной в оркестре, сказала, что для страны, может быть, и хорошо, что он погиб. Я знал, что ее семья была более консервативной, чем моя, но тем не менее был потрясен и разгневан тем, что кто-то, кого я считал своим другом, мог сказать такое. Если не принимать в расчет откровенного расизма, это было моим первым столкновением с той ненавистью, с которой мне предстояло еще не раз встретиться за годы моей политической карьеры и которая в последней четверти XX века вылилась в мощное политическое движение. Я рад, что моя приятельница преодолела в себе это чувство. Когда в 1992 году я проводил предвыборную кампанию в Лас-Вегасе, она приехала на одно из моих мероприятий. К тому времени она стала социальным работником и демократом. Я несказанно обрадовался нашему примирению и той возможности залечить старую рану, которую оно мне предоставило.
Я смотрел похороны президента Кеннеди по телевизору и почувствовал некоторое утешение, увидев, с какой сдержанностью Линдон Джонсон принял на себя президентские обязанности, и услышав трогательные слова, которые он при этом произнес: «Я бы с радостью отдал все, что у меня есть, чтобы не стоять здесь сегодня». Постепенно моя жизнь вернулась в привычную колею. Остаток учебного года пролетел незаметно: я работал в ордене де Моле и играл в оркестре, участвовал в поездках оркестра старшеклассников в Пенсаколу, штат Флорида, и на фестиваль оркестров штата, а также замечательно проводил время в компании моих друзей: обедал в кафе «Клаб», где подавали самый лучший голландский яблочный пирог, который я когда-либо пробовал, ходил в кино, на танцы в Ассоциацию молодых христиан, ел мороженое в кафе Кука и барбекю в кафе Маккларда — семейном предприятии с семидесятипятилетней историей, где можно было попробовать пожалуй лучшее в Америке барбекю и, без всякого сомнения, самую вкусную жареную фасоль.
В том году я в течение нескольких месяцев встречался с Сюзан Смитерс, девушкой из городка Бентон, штат Арканзас, расположенного в тридцати милях к востоку от Хот-Спрингс, на шоссе, ведущем к Литл-Року. Часто по воскресеньям я ездил к ней в Бентон, где посещал церковь и обедал с ее семьей. После обеда мать Сюзан, Мэри, ставила на стол блюдо жареных пирожков с персиками или яблоками, и мы с ее отцом Ризом наедались так, что меня едва не приходилось выносить из-за стола. Однажды в воскресенье после обеда мы с Сюзан поехали в город Боксит, расположенный недалеко от Бентона и названный так потому, что в его окрестностях добывали руду для производства алюминия. Добравшись до города, мы решили посмотреть на карьеры и съехали с дороги на твердую, как мне показалось, глинистую почву на самом краю огромного карьера. Прогулявшись вокруг него, мы сели в машину, чтобы возвращаться домой, и тут наше настроение здорово испортилось. Колеса моего автомобиля увязли в мягкой влажной земле, и, несмотря на то что они крутились вовсю, мы не смогли отъехать ни на дюйм. Я нашел какие-то старые доски и подложил их под задние колеса, но и это не помогло. Прошло два часа, начинало темнеть, я сжег протекторы, а мы так и не тронулись с места. Наконец я оставил эту затею и пошел в город пешком, чтобы позвать на помощь и позвонить родителям Сюзан. В конце концов помощь прибыла, и нас на буксире вытащили из образовавшейся глубокой колеи, причем шины моей машины были гладкими, как попка младенца. Когда я привез Сюзан домой, уже давно было темно. Наверное, ее родные поверили нашему рассказу, однако ее отец на всякий случай пошел взглянуть на мой автомобиль. В те гораздо более невинные годы это обидело меня до глубины души.
По мере того как последний школьный год подходил к концу, я все больше задумывался о колледже. Так получилось, что я даже не думал о поступлении в какой-нибудь из университетов «Лиги плюща»[12]. Я знал, куда именно хотел пойти учиться, и подал заявление только туда — в Школу дипломатической службы Джорджтаунского университета. Я не собирался стать дипломатом и даже не видел университетский городок Джорджтауна, когда приезжал на съезд юношеской секции Американского легиона, но я хотел вернуться в Вашингтон, а кроме того, Джорджтаунский университет имел лучшую академическую репутацию в городе и меня привлекала легендарная интеллектуальная строгость иезуитов[13]. Я считал, что должен как можно больше узнать о международных делах, а во внутренней политике смогу разобраться, просто находясь в Вашингтоне в середине 60-х годов. Я думал, что сумею поступить в университет, потому что в школе был четвертым из 327 учеников, получил неплохие оценки на вступительных экзаменах, а в Джорджтаунском университете обычно старались заполучить по меньшей мере по одному студенту из каждого штата (первый опыт политики позитивных действий!). И все же я волновался.
Я решил, что, если меня не примут в Джорджтаунский университет, буду поступать в Университет штата Арканзас, который придерживался политики свободного зачисления выпускников арканзасских средних школ и куда, как говорили сведущие люди, как раз и должны идти честолюбивые юноши, мечтающие о политике. Во вторую неделю апреля пришло уведомление о моем зачислении в Джорджтаунский университет. Я был счастлив, но к тому времени уже начал сомневаться в том, стоит ли мне туда ехать. Стипендии я не получил, а учеба там стоила очень дорого: 1200 долларов нужно было платить за обучение, 700 долларов составляла плата за общежитие и различные студенческие взносы, плюс книги, питание и прочие расходы. Хотя по арканзасским меркам мы были вполне обеспеченной семьей, я не был уверен в том, что мои родные смогут себе позволить такие расходы. А еще я переживал из-за того, что мне придется уехать так далеко и оставить маму и Роджера наедине с папой, хотя он и стал гораздо спокойнее: сказывался возраст. Эдит Айронз, мой советник по профориентации, была убеждена, что я должен ехать и что это — инвестиция в мое будущее, которую должны сделать мои родители. Мама с папой признавали ее правоту. Мама, кроме того, была уверена, что если я проявлю себя в университете, то смогу получить финансовую помощь. И я решил попытаться.
Церемония окончания средней школы состоялась вечером 29 мая 1964 года на стадионе «Рикс», где обычно проходили футбольные матчи. Мне как четвертому по результатам ученику школы было поручено произнести благодарственную молитву. Если бы к тому времени уже были приняты законы о запрете на совершение молитв в школах, те, кто, как и я, произносил их на выпускных церемониях, остались бы без дела. Я согласен, что деньги налогоплательщиков не следует использовать исключительно в религиозных целях, но я был весьма польщен возможностью сказать свое последнее слово на празднике, которым завершались годы учебы в средней школе.
В этой благодарственной молитве я отразил свои глубокие религиозные убеждения и слегка коснулся политики, моля Господа, чтобы Он оставил в нас «юношеский идеализм и нравственность, которые придали сил нашему народу»: «Внуши нам отвращение к апатии, невежеству и отрицанию, чтобы наше поколение избавило души свободных людей от самодовольства, нищеты и предрассудков... Помоги нам стать заботливыми, чтобы нам были неведомы муки и смятение жизни без цели и чтобы, когда мы умрем, у остальных по-прежнему была возможность жить в свободной стране».
Я знаю, что некоторые неверующие люди могут счесть все это оскорбительным или наивным, но рад, что в то время был таким идеалистом, и я все еще верю в каждое слово той молитвы.
По окончании церемонии я пошел с Морией Джексон на выпускной вечер в старый клуб «Бельведер», располагавшийся недалеко от нашего дома на Парк-авеню. Поскольку в то время мы с Морией оба были свободны и знали друг друга еще с начальной школы св. Иоанна, это показалось нам неплохой идеей, и мы не ошиблись.
На следующий день началось мое последнее лето детства. Это было типичное для Арканзаса прекрасное жаркое лето, которое пролетело слишком быстро. Я совершил шестую и последнюю поездку в летний лагерь для участников школьных оркестров и принял участие в съезде юношеской секции Американского легиона штата в качестве советника. В то лето я две недели работал в компании Clinton Buick, помогая папе провести ежегодную инвентаризацию, что мне уже не раз приходилось делать и прежде. В наши дни, когда отчетность можно вести с помощью компьютерных программ, а запчасти заказывать на оптовых базах, где все прекрасно организовано, мало кто помнит, что в то время хранили запчасти для автомобилей десятилетнего и даже более старшего возраста и каждый год вручную их пересчитывали. Запчасти хранились в небольших гнездах на очень высоких стеллажах, стоящих вплотную друг к другу, из-за чего на складе было очень темно, в отличие от находившегося сразу за витриной ярко освещенного демонстрационного зала, в котором мог поместиться лишь один новый «Бьюик».
Работа эта была утомительной, но мне она нравилась, главным образом потому, что это было единственное, что я делал вместе с папой. Я вообще любил бывать в компании Buick и общаться с дядей Реймондом, с продавцами на автомобильной стоянке, заполненной новыми и подержанными автомобилями, и с механиками, работавшими в заднем помещении. Особенно мне нравились трое рабочих, двое из которых были чернокожими. У Эрли Арнольда, похожего на Рея Чарльза, был, наверное, самый заразительный смех, который я когда-либо слышал. Он всегда очень хорошо ко мне относился. Джеймс Уайт был более сдержанным, и это было вполне понятно: ведь него было восемь детей, которых он растил на те деньги, которые платил ему дядя Реймонд и которые зарабатывала его жена Эрлен, начавшая работать у нас в доме после того, как от нас ушла миссис Уолтерс. Я обожал доморощенную философию Джеймса. Однажды, когда я заметил, как быстро пролетели мои школьные годы, он сказал: «Да, время летит так быстро, что я едва успеваю за собственным возрастом». Тогда я думал, что это шутка. Теперь это не кажется мне таким забавным.
Белый парень, Эд Фоши, был автомобильным гением; впоследствии он открыл собственный магазин. Когда я уезжал учиться, мы продали ему «Генри-Джей», на котором я ездил, — один из шести жутко изношенных автомобилей, которые папа восстановил на фирме по продаже «бьюиков» в Хоупе. Мне очень не хотелось расставаться с этой машиной, несмотря на течь в тормозной системе и прочие мелочи, и сейчас я бы отдал что угодно, лишь бы ее вернуть. Благодаря ей мы с друзьями много раз замечательно проводили время, правда, один раз нам не повезло. Как-то вечером я выезжал из Хот-Спрингс по 7-му шоссе, которое было довольно скользким, и прямо передо мной ехал черный автомобиль.
Когда мы проезжали мимо кинотеатра для автомобилистов «Джесси Хау», ехавший впереди автомобиль резко затормозил: очевидно, водитель хотел посмотреть, что показывали на большом экране. Одна из его тормозных фар не работала, и я не сразу заметил, что он остановился, а когда заметил, было слишком поздно. Невнимательность в сочетании с замедленной реакцией и ненадежными тормозами привела к тому, что я въехал черному автомобилю прямо в зад, ударившись челюстью о рулевое колесо, которое тут же разломилось пополам. К счастью, никто серьезно не пострадал, а у меня была страховка на покрытие ущерба, нанесенного второму автомобилю. Ребята из компании Clinton Buick так отремонтировали «Генри-Джей», что он стал как новенький, и, слава Богу, сломалось рулевое колесо, а не моя челюсть. Было ничуть не больнее, чем когда, за несколько лет до этого, мне врезал Генри Хилл, и уж точно никакого сравнения с тем, как меня чуть не забодал баран. К тому времени я относился к таким вещам философски, подобно мудрецу, который сказал: «Собаке полезно время от времени заводить блох. Это помогает ей меньше беспокоиться о том, что она собака».