В Нью-Йорк я прибыл лишь в 21:45, с опозданием на девять часов из-за задержек рейсов по обе стороны океана. Когда я добрался до Манхэттена, было уже далеко за полночь, поэтому я решил не спать всю ночь, чтобы попасть на самый ранний утренний рейс. Я отправился домой к Марте Сакстон, разбудил ее, и мы проговорили с нею два часа, сидя на ступенях перед ее домом в Верхнем Вестсайде. Затем я завернул в круглосуточную закусочную, где съел первый настоящий гамбургер за последние несколько месяцев, поболтал с двумя таксистами, почитал книгу «Что такое история?» (What is History?) Э. X. Карра и некоторое время размышлял о том, какой необычный год мне выпал и что ждет меня впереди. А еще я любовался самым милым из полученных мною прощальных подарков — двумя небольшими открытками, на которых было написано по-французски: «В знак дружбы» и «В знак симпатии». Их подарила мне Аник Алексис, красивая чернокожая студентка с Карибов, которая жила в Париже и встречалась с Томом Уильямсом. Никки хранила эти открытки восемь лет, еще с того времени, когда была школьницей. Они были дороги мне, поскольку символизировали то, что я старался давать другим, чем старался делиться и что хотел получать в ответ. Вставленные в рамки, они сопровождали меня повсюду, где мне приходилось жить на протяжении последних тридцати пяти лет.
После закусочной в кармане у меня оставалось меньше двадцати долларов, с которыми мне предстояло добраться до Арканзаса. Однако на последней странице своего дневника я написал, что чувствовал себя «богатым человеком, которому везло в жизни и у которого было много друзей, человеком, чьи надежды и убеждения стали более определенными и осмысленными, чем в ноябре прошлого года, когда был начат этот дневник». В то безумное время мое настроение, подобно лифту, то поднималось, то падало. К счастью или нет, весной Дениз Хайленд прислала мне второй дневник, в который я смог бы записывать все, что произойдет дальше.
Я приехал домой в конце июня. До призыва оставался еще целый месяц, в течение которого я мог подыскать себе место службы. В Национальной гвардии и частях резерва вакантных мест не было. Я попробовал поступить в военно-воздушные силы, однако узнал, что не могу стать пилотом и летать на реактивных самолетах из-за астигматизма. Дело в том, что левый глаз у меня в раннем детстве косил наружу. Со временем этот дефект исчез сам собой, однако свет, проходящий через хрусталик, по-прежнему не собирался в одной точке, что для летчика было недопустимо. Затем я прошел медкомиссию для поступления на курс подготовки офицеров ВМС, но и там потерпел неудачу, теперь уже из-за ослабленного слуха. На этот свой физический недостаток я стал обращать внимание только через десять лет, когда, уже будучи политиком, заметил, что не всегда слышу и понимаю, о чем говорят из толпы. Лучшее, что мне оставалось, — это поступить на юридический факультет и записаться в Учебный корпус офицеров запаса сухопутных сил (ROTC) в Арканзасском университете.
Семнадцатого июля я отправился в Фейетвилл и через два часа был принят и на юридический факультет, и в ROTC. Полковник Юджин Холмс, руководивший программой подготовки, заявил, что в качестве офицера я принесу стране больше пользы, чем если буду служить рядовым. Его заместитель, подполковник Клинт Джоунз, отнесся ко мне более сдержанно и скептически, но мы очень мило поговорили с ним о его дочери, которую я знал по Вашингтону и которой симпатизировал. Зачисление в ROTC предполагало, что после окончания юридического факультета я должен буду поступить на действительную службу. Из этого следовало, что официально призвать меня на службу смогут не раньше следующего лета, поскольку перед началом занятий в ROTC мне полагалось пройти еще летние сборы, однако письменного обязательства с моей стороны было достаточно для получения в призывной комиссии отсрочки и статуса резервиста категории 1-D. Меня одолевали смешанные чувства. Я знал, что получил возможность избежать Вьетнама, «однако через десять дней кому-то другому придется занять место в этом автобусе — возможно, мое место».
Так или иначе, но через десять дней я сидел не в автобусе, а в своем автомобиле, направляясь в Техас, чтобы встретиться с моими соседями по Джорджтауну, которые уже проходили военную службу, — Томом Кэмпбеллом, Джимом Муром и Китом Ашби. По пути туда и обратно я присматривался ко всему, что помогло бы мне вновь настроиться на жизнь в Америке. В Хьюстоне и Далласе появилось множество новых крупных жилых районов, которые расползались во все стороны без какого-либо видимого плана. Я подумал, что если они — прообраз будущего, то мне не очень хотелось бы в него попасть. В глаза мне бросилось нечто новое: наклейки на бамперах и индивидуально оформленные номерные знаки. Больше всего мне понравилась наклейка с надписью: «Если ты летишь в преисподнюю, Господь ни при чем». Самой лучшей оказалась, как ни странно, фраза на номерном знаке катафалка: «Гроб с музыкой». Очевидно, те, кто это придумал, были уверены, что читающие эти надписи люди боятся ада, однако смеются над смертью.
Мне все еще было не до смеха, однако я всегда осознавал свою бренность, и не могу сказать, что это меня слишком беспокоило. Возможно, я очень рано начал задумываться о смерти из-за того, что мой отец умер еще до моего рождения. Кладбища всегда притягивали меня, и я любил их посещать. Возвращаясь из Техаса домой, я задержался в Хоупе, чтобы навестить Бадди и Олли и побывать на могилах отца и деда с бабушкой. Выдергивая сорняки, разросшиеся вокруг могильных плит, я вновь подумал о том, какой короткой была их жизнь: мой отец умер в двадцать восемь лет, дедуля — в пятьдесят восемь, бабушка — в шестьдесят шесть (а мой отчим, похороненный в Хот-Спрингс, — в пятьдесят семь). Я знал, что моя жизнь тоже может оказаться не слишком длинной, и старался извлечь из нее максимум возможного. Мое отношение к смерти очень точно передавала старая байка о сестре Джоунз, самой набожной женщине в местной церковной общине. В одно из воскресений обычно нудный священник прочел потрясающую проповедь. В конце ее он воскликнул: «Я хочу, чтобы все, кто желает попасть в рай, встали». Все прихожане, кроме сестры Джоунз, вскочили на ноги. Священник удрученно спросил: «Сестра Джоунз, а вы разве не хотите попасть в рай после смерти?» Добрая леди подпрыгнула на месте и ответила: «Да, конечно. Простите, я подумала, что вы хотели собрать людей, чтобы отправиться туда прямо сейчас!»
Следующие шесть недель в Хот-Спрингс оказались гораздо более интересными, чем я мог себе представить. Целую неделю я помогал шестидесятисемилетнему рабочему возводить один из сборных домов Джеффа в небольшом поселке Стори к западу от Хот-Спрингс. Старик каждый день заставлял меня работать до изнеможения, зато щедро делился со мной своей грубоватой мудростью и скептицизмом сельского жителя. Как раз за месяц до этого астронавты космического корабля «Аполлон-11» Базз Олдрин и Нил Армстронг, оставив своего коллегу Майкла Коллинза на орбитальном блоке «Колумбия», совершили посадку на Луну и, таким образом, на пять месяцев раньше срока выполнили поставленную президентом Кеннеди задачу — высадиться на Луне до конца десятилетия. Старый плотник спросил меня, верю ли я, что это действительно произошло. Я ответил, что конечно верю, ведь все это показывали по телевизору. Но он не согласился со мной, заявив, что даже не думал им верить, потому что «эти парни с телевидения» могут показать и то, чего никогда не было. Тогда я счел его чудаком. Однако за восемь лет, проведенных в Вашингтоне, я увидел по телевизору много такого, что иногда мне кажется, что он был не совсем неправ.
Много дней и большую часть вечеров я проводил с Бетси Ридер, окончившей школу на год раньше меня и теперь работавшей в Хот-Спрингс. Общение с этой умной, мечтательной и доброжелательной девушкой было отличным лекарством от моих постоянных тревог. Поскольку мы были уже почти взрослыми, нас неоднократно просили участвовать в мероприятиях Ассоциации молодых христиан, проводимых для старшеклассников, и в конце концов мы взяли под свою опеку троих учеников: Джеффа Розенцвейга, отец которого лечил меня, когда я был ребенком, и отлично разбирался в политике, Джан Дирке, тихую, умную девушку, интересовавшуюся проблемами гражданских прав, и Гленна Махоуна, стильного, очень подвижного чернокожего парня с пышной прической в стиле «афро», неизменно одетого в дашики — африканскую цветастую рубаху навыпуск. Мы везде ходили вместе и прекрасно проводили время.
В то лето в Хот-Спрингс произошли два столкновения на расовой почве, и обстановка была очень напряженной. Мы с Гленном решили, что сможем ее разрядить, если создадим смешанную рок-группу из белых и чернокожих и устроим бесплатные танцы на автостоянке у магазина «Кеймарт». Гленн должен был петь, а я — играть на саксофоне. В назначенный вечер там собралась большая толпа. Сценой нам служила грузовая платформа, а публика танцевала и толпилась на мостовой. Примерно час все шло отлично. Но потом один чернокожий красавец пригласил на танец хорошенькую блондинку. Пара выглядела великолепно, вызывающе великолепно, и некоторые белые парни не смогли этого стерпеть. Завязалась драка... Вскоре вокруг нас развернулось настоящее побоище, а парковку заполнили полицейские машины. Этим и завершилась моя первая инициатива расового примирения.
Однажды в Хот-Спрингс на съезд дилеров компании Ford приехал Мак Макларти, которого выбрали в Законодательное собрание штата сразу же после окончания колледжа. К тому времени он уже успел жениться и достичь успехов в серьезном бизнесе и политике. Я хотел повидаться с ним и решил слегка разыграть его на глазах у его крайне консервативных коллег. Мы договорились встретиться на площади перед городским конференц-центром. Он не знал, что я отрастил длинные волосы и отпустил бороду. Уже одного этого было достаточно, но я еще прихватил с собой трех человек — двух девушек из Англии, совершавших автобусную экскурсию по стране, а потому выглядевших так, как и должны выглядеть люди, проведя в автобусе два-три дня, и Гленна Махоуна с его «афро» и дашики. В общем, глядя на нас, можно было подумать, что мы сбежали с Вудстокского фестиваля[23]. Когда Мак, вышедший на площадь с двумя своими друзьями, увидел нас, у него, должно быть, началась изжога. Но он и виду не подал, а просто поздоровался со мной и представил нас своим спутникам. Накрахмаленная рубашка и короткая стрижка не мешали ему сочувствовать движению за мир и гражданские права. Мак остался моим верным и надежным другом на всю жизнь, но никогда в последующие годы я не подвергал его такому суровому испытанию.
По мере того, как лето приближалась к концу, я все больше и больше жалел о своем решении записаться в ROTC и поступить на юридический факультет Арканзасского университета. Меня мучила бессонница, и большинство ночей я коротал в маленькой комнатке в том самом белом шезлонге, в котором шесть лет назад слушал речь Мартина Лютера Кинга-младшего «У меня есть мечта». Обычно я читал до тех пор, пока не начинал клевать носом и не засыпал на несколько часов. Я поступил в ROTC слишком поздно, поэтому обязательные сборы должен был проходить только следующим летом, и полковник Холмс позволил мне вернуться в Оксфорд еще на год. Таким образом, моя военная служба после окончания юридического факультета отодвигалась еще на год и должна была начаться через четыре, а не через три года. Однако я все еще переживал из-за принятого мною решения.
Разговор с братом преподобного Джона Майлса еще больше усилил мои сомнения. Уоррен Майлс оставил школу в восемнадцать лет, чтобы стать морским пехотинцем и отправиться в Корею, где во время боевых действий получил ранение. После возвращения домой он поступил в Колледж Хендрикса и стал там стипендиатом Родса. Уоррен посоветовал мне плюнуть на безопасность, стать морским пехотинцем и отправиться во Вьетнам, где действительно можно чему-то научиться. Он отмел мои возражения о том, что я был противником войны, заявив, что от меня все равно ничего не зависит и, пока война продолжается, порядочные люди должны идти на нее, чтобы приобретать жизненный опыт, учиться и запоминать. Это был чертовски убедительный аргумент, однако я и так уже кое-что помнил. Например, то, что узнал за время работы в Комитете по международным отношениям, в том числе засекреченные свидетельства того, что американскому народу не говорили правды о войне. Я помнил письмо Берта Джеффриза с советом держаться от всего этого подальше. Сомнения терзали меня. Как сын ветерана Второй мировой войны и человек, воспитанный на фильмах с участием Джона Уэйна, я всегда испытывал благоговение перед военными. Теперь же я копался в своей душе, чтобы понять, чем вызвано мое нежелание идти на войну — убеждениями или трусостью. Глядя на то, как разворачивались события, я не был уверен, что когда-либо смогу ответить на этот вопрос даже самому себе.
Ближе к концу сентября, готовясь к возвращению в Оксфорд, я полетел на самолете на остров Мартас-Виньярд, чтобы вновь встретиться с активистами антивоенного движения, работавшими на Джина Маккарти. Конечно, я не входил в их команду, но меня пригласил Рик Стернс. Думаю, он знал о моем желании приехать, а кроме того, им нужен был еще один южанин. Другим южанином оказался Тейлор Бранч, недавний выпускник Университета Северной Каролины, который только что вернулся из Джорджии, где занимался регистрацией чернокожих избирателей. Тейлор сделал блестящую журналистскую карьеру, помогал писать автобиографии Джону Дину, одному из знаменитых фигурантов Уотергейтского скандала, и выдающемуся баскетболисту Биллу Расселлу, а позже выпустил удостоенную Пулитцеровской премии книгу «Заставляющий воды расступиться» (Parting the Waters) — первую часть трилогии о Мартине Лютере Кинге-младшем и движении за гражданские права. Мы подружились, и в 1972 году вместе работали в Техасе во время президентской кампании Макговерна, а в 1993 году Тейлор почти ежемесячно записывал репортажи, посвященные моему президентству, без которых я не смог бы восстановить в памяти многие события тех лет.
Помимо Рика и Тейлора там присутствовали еще четыре человека, с которыми я впоследствии постоянно поддерживал связь: Сэм Браун, один из выдающихся лидеров студенческого антивоенного движения, впоследствии занявшийся политикой в штате Колорадо, а во времена моего президентства представитель США в Организации по безопасности и сотрудничеству в Европе; Дэвид Микснер, с четырнадцати лет занимавшийся организацией объединения сезонных рабочих, — он несколько раз приезжал ко мне в Англию, а потом перебрался в Калифорнию, где стал активистом борьбы против СПИДа и участником движения за права геев, — он поддерживал меня в 1992 году; Майк Драйвер, который уже более тридцати лет является одним из моих самых близких друзей, и Эли Сигал, с которым я сблизился во время президентской кампании Макговерна и который стал руководителем штаба предвыборной кампании Клинтона — Гора.
Никто из присутствовавших на этой встрече в начале осени 1969 года и представить себе не мог тогда, как в дальнейшем сложатся наши судьбы. Мы всего лишь хотели помочь покончить с войной. Группа планировала очередную масштабную акцию протеста, получившую название «Вьетнамский мораторий», а я старался сделать все от меня зависящее, чтобы помочь осуществлению этого замысла. Однако мои мысли крутились главным образом вокруг призыва, и чем больше я думал о нем, тем большую неловкость испытывал. Перед самым отъездом из Арканзаса на Мартас-Виньярд я написал письмо Биллу Армстронгу, председателю призывной комиссии, в котором сообщал, что не хочу проходить программу для резервистов, и просил снять с меня категорию 1-D, вернув в разряд обычных призывников. В то время у меня гостил Строуб Тэлботт, и я попросил у него совета относительно того, отправлять это письмо или нет. В результате оно так и не было отправлено.
В день моего отлета на первой полосе местной газеты было опубликовано сообщение о том, что лейтенант сухопутных сил Майк Томас, тот самый, который победил меня на выборах президента ученического совета в младшей средней школе, погиб во Вьетнаме. Бойцы его подразделения попали под обстрел и залегли в укрытие. Майк вернулся на линию огня, чтобы помочь своему подчиненному, застрявшему в машине, и они оба были убиты взорвавшейся рядом миной. Майк был посмертно награжден сразу несколькими наградами — «Серебряной звездой», «Бронзовой звездой» и «Пурпурным сердцем». К тому моменту число американцев, погибших во Вьетнаме, достигло 39 тысяч человек; 19 тысяч жизней еще предстояло принести в жертву.
В сентябре, 25 и 26 числа, я записал в дневнике: «Книга [Дэвида Халберстама] “Неоконченная одиссея Роберта Кеннеди” (The Unfinished Odyssey of Robert Kennedy) вновь напомнила мне о том, что я не считаю отсрочки от призыва правомерными... я не имею права проходить подготовку в ROTC». В один из последующих дней я позвонил Джеффу Дуайру, сказал ему, что хочу отказаться от отсрочки, и попросил сообщить об этом Биллу Армстронгу. 30 октября призывная комиссия вернула меня в категорию 1-А.
1 октября президент Никсон сообщил об изменениях в политике Службы призыва в армию при ограниченной воинской повинности и разрешил последипломным студентам завершать полный год обучения, а не текущий семестр, как раньше. Таким образом, я получил отсрочку до июля следующего года. Я не помню, когда попросил Джеффа позвонить в призывную комиссию, — до того, как узнал о продлении отсрочки, или после. Умалчивает об этом и мой дневник. Но я прекрасно помню то облегчение, которое почувствовал от сознания того, что могу вернуться в Оксфорд и что ситуация с призывом наконец разрешилась: я уже смирился с мыслью о том, что мне, вероятно, придется пройти армейскую службу после окончания университета.
Я также попросил Джеффа поговорить с полковником Холмсом. Я все еще чувствовал себя обязанным ему: ведь он помог мне избежать призыва 28 июля. Хотя мне и вернули категорию 1-А, я был не прочь пройти программу обучения в ROTC, начинавшуюся следующим летом, если полковник не аннулирует мое обязательство. Джефф сообщил, что тот согласился с моим решением, но счел его ошибочным.
Первого декабря, в соответствии с законопроектом, подписанным за пять дней до этого президентом Никсоном, в США была введена призывная лотерея, и для каждого дня года разыгрывался индивидуальный номер, определявший очередь призыва. Девятнадцатому августа соответствовал номер 311. Но даже при таком большом номере, учитывая, что конца войны видно не было, у меня все же оставались довольно высокие шансы попасть в армию. 21 марта 1970 года я получил письмо от Ли Уильямса, в котором тот писал, что разговаривал с полковником Лефти Хокинсом, начальником арканзасской Службы призыва в армию, и тот сказал ему, что нам всем придется служить.
После получения призывного номера я снова позвонил Джеффу и попросил его сообщить полковнику Холмсу, что я не стал бы отказываться от отсрочки, если бы знал о предстоящих изменениях, и что, насколько я понимаю, он все еще не аннулировал мое обязательство в отношении ROTC.
3 декабря я сел и написал полковнику Холмсу письмо. Я поблагодарил его за защиту от призыва прошлым летом, написал о своем уважении к нему и добавил, что сам вряд ли заслужил бы симпатию с его стороны, если бы он побольше знал о моих политических убеждениях и деятельности: «Как минимум вы сочли бы, что мое место скорее в армии, чем в ROTC». В этом письме я описал свою работу в Комитете по международным отношениям — «время, когда мало кто получал о Вьетнаме больше информации, чем я», рассказал, что после отъезда из Арканзаса прошлым летом участвовал в подготовке акции «Вьетнамский мораторий» в Вашингтоне и Англии. Я также сообщил ему, что в Джорджтауне изучал проблему обязательной воинской повинности и пришел к выводу, что она оправдана только тогда, когда, как во время Второй мировой войны, на карту поставлена судьба государства и всего нашего образа жизни. Я высказался в поддержку тех, кто отказывался от воинской службы по религиозным убеждениям и просто уклонялся от призыва.
Я написал, что Фрэнк Аллер, о котором я сообщил лишь, что он является моим соседом по комнате, — «один из самых храбрых и достойных людей среди моих знакомых, и его страна даже не подозревает, как ей нужны мужчины, подобные ему. А то, что его считают преступником, — ужасная несправедливость». Затем я сообщил, что и сам подумывал об уклонении от призыва, но решил отслужить в армии, «несмотря на свои убеждения, по одной причине — чтобы в рамках существующей системы обеспечить себе возможность заняться политической деятельностью». Я признался полковнику, что подал просьбу о зачислении в ROTC, поскольку видел в этом единственный способ «с высокой долей вероятности избежать Вьетнама, не уклоняясь от призыва». Я сказал также, что «после подписания обязательства перед ROTC меня стали одолевать сомнения, не будет ли компромисс с самим собой иметь для меня еще худшие последствия, чем призыв на действительную военную службу. Ведь на самом деле я совершенно не интересовался программой ROTC, а искал лишь способ избежать опасности... После того как было подписано обязательство и вы сообщили в мою призывную комиссию о предоставлении мне отсрочки по категории 1-D, я почувствовал угрызения совести, потерял самоуважение и уверенность в себе».
Потом я сообщил полковнику, что 12 сентября написал в призывную комиссию письмо с просьбой вновь включить меня в списки призывников, но так и не отправил его. Я не стал упоминать о том, как Джефф Дуайр от моего имени попросил призывную комиссию изменить мой статус на 1-А, что она и сделала на октябрьском заседании, поскольку Джефф уже рассказывал об этом полковнику. Вместо этого я выразил надежду на то, что «мои откровения помогут понять, в какой ситуации оказалось немало прекрасных людей, любящих свою страну, но не приемлющих военной службы, которой вы и другие добропорядочные граждане посвятили годы, целую жизнь и все свои силы». Именно такие мысли владели в то время мною, молодым человеком, у которого проблема войны вызывала глубокие переживания и противоречивые чувства. Так или иначе, я никогда бы не отказался от своих обязательств перед ROTC, потребуй полковник Холмс их выполнения. Поскольку он не ответил на мое письмо, на протяжении нескольких месяцев я оставался в неведении относительно его намерений.
В марте 1970 года примерно в то же время, когда Ли Уильямс сообщил мне, что всем нам, независимо от призывного номера, придется служить, я получил две магнитофонные пленки с записями, сделанными моими родными в то время, когда у них в Хот-Спрингс гостил Дэвид Эдвардс. На первой были добродушные шутки, отпускавшиеся за игорным столом, а в конце Роджер демонстрировал мне свою игру на саксофоне под завывания Кинга, нашей немецкой овчарки. Вторая пленка содержала послания от мамы и Джеффа. Мама говорила, как сильно она меня любит, и просила меня побольше отдыхать. Джефф рассказал о последних семейных новостях, а потом сообщил следующее:
Несколько дней назад я по собственной инициативе позвонил полковнику, после чего встретился с ним. Он желает тебе успехов и надеется, что ты найдешь время навестить его, когда будешь в наших краях. Думаю, полковник не доставит тебе каких-либо неприятностей с программой ROTC, поскольку, на мой взгляд, понимает ситуацию, в которой находится наша молодежь, намного лучше, чем может показаться со стороны.
Таким образом, в начале второй недели марта 1970 года я знал, что свободен от обязательств в отношении ROTC, но не от призыва.
Позже выяснилось, что Ли Уильямс ошибался. В связи с сокращением масштабов военных действий потребность в новобранцах снизилась до такого уровня, что мой номер так и не был призван. Я всегда ощущал неловкость из-за того, что сумел избежать опасностей, которые стоили жизни множеству моих сверстников, имеющих не менее законные права на будущее. Когда через много лет я стал губернатором и руководил Национальной гвардией штата Арканзас, и особенно в мою бытность президентом, чем больше я узнавал об американской армии, тем больше жалел о том, что в молодости не попал в ее ряды. Однако мои чувства, связанные с Вьетнамом, с тех пор нисколько не изменились.
Если бы я не поступил в Джорджтаунский университет, а просто работал в Комитете по международным отношениям, возможно, мое решение относительно военной службы было бы иным. За время вьетнамской кампании освобождение от военной службы на законных основаниях получило 16 миллионов человек; 8,7 миллиона поступили на службу добровольно; 2,2 миллиона были призваны; обвинялись в уклонении от призыва только 209 тысяч, из них осуждено было 8750 человек.
Война тем не менее оставила свой отпечаток на молодых людях, которые могли попасть во Вьетнам, но избежали этой участи, особенно на тех из нас, у кого погиб кто-то из близких друзей. Меня всегда интересовало, как относились к проблемам военной службы и политического инакомыслия другие люди, которые не служили, но позже занялись политической деятельностью. Некоторые из них превратились в суперъястребов и гиперпатриотов, оправдывавших свое освобождение от службы личными убеждениями и одновременно осуждавших противников войны, от участия в которой сами сумели уклониться. К 2002 году проблема Вьетнама, по всей видимости, отступила на самые дальние задворки американского сознания, поскольку в Джорджии конгрессмен-республиканец Саксби Чамблисс, имевший во времена вьетнамской кампании отсрочку от призыва, сумел победить сенатора Макса Клеланда, который лишился во Вьетнаме обеих ног и руки, поставив под сомнение патриотизм последнего и его приверженность делу обеспечения безопасности Америки.
В противовес не нюхавшим пороха суперъястребам, такие известные конгрессмены-ветераны, как Чак Робб, Джон Маккейн, Джон Керри, Боб Керри, Чак Хейгел и Пит Питерсон, которые с лихвой исполнили свой долг и которым нечего было скрывать и доказывать, возглавили усилия Америки по примирению и нормализации отношений с Вьетнамом.
Когда в начале октября я вернулся в Оксфорд, чтобы использовать неожиданно полученную возможность продолжить обучение, ситуация там оказалась не менее сложной, чем в Арканзасе. Мне негде было жить, поскольку до конца лета я даже не думал о возвращении, а комнаты в колледже гарантированно предоставлялись только в первый год обучения. Пару недель я прожил у Рика Стернса, и в течение этого времени мы занимались организацией собственной акции «Вьетнамский мораторий», которая состоялась 15 октября у здания американского посольства в Лондоне в поддержку главного мероприятия, проходившего в США. Я также помог организовать диспут-семинар в Лондонской школе экономики.
В конце концов я устроился у Строуба Тэлботта и Фрэнка Алл ера в доме номер 46 по Лекфорд-роуд, где и прожил до окончания учебы в Оксфорде. Один из их компаньонов съехал, и им нужен был человек, который взял бы на себя часть арендной платы. Мы платили около 36 фунтов в месяц — 86 долларов 40 центов по курсу 2,40 доллара за фунт. Дом был довольно запущенным, но нас он вполне устраивал. На первом этаже находились небольшая гостиная, моя спальня, кухня и ванная — самое первое помещение, которое вы видели, входя в дом. Застекленная дверь ванной изнутри была закрыта женским портретом в прерафаэлитском стиле на тонком полотне, который издалека напоминал витраж. Эта часть дома была самой лучшей. Спальни Строуба и Фрэнка, а также рабочие помещения располагались на втором и третьем этажах. Позади дома находился небольшой дворик, огороженный стеной из необработанного камня.
В отличие от меня, Строуб и Фрэнк занимались серьезными вещами. Фрэнк готовил тезисы по «Длинному маршу» — одному из важнейших эпизодов гражданской войны в Китае. Он ездил в Швейцарию к Эдгару Сноу, который в своей знаменитой книге «Красная звезда над Китаем» (Red Star over China) дал подробное описание своей встречи с Мао и его соратниками в Яньане. Сноу передал ему кое-какие неопубликованные материалы, и ни у кого не было сомнений, что работа Фрэнка будет иметь реальное научное значение.
Строуб замахнулся на еще более грандиозный проект — мемуары Никиты Хрущева. В Соединенных Штатах Хрущева знали главным образом по его противоборству с Кеннеди и Никсоном, однако с уходом со сцены советских вдохновителей холодной войны он проявил себя как реформатор и интереснейшая личность. При нем было построено прекрасное московское метро и разоблачены кровавые перегибы сталинизма. После того как более консервативные силы отстранили его от власти и поставили на руководящие посты Брежнева и Косыгина, Хрущев тайно записал свои воспоминания на магнитофонную пленку и передал их — думаю, через своих друзей в КГБ — Джерри Шектеру, в то время руководителю московского бюро журнала Time. Строуб довольно бегло говорил по-русски и летом прошлого года работал московским корреспондентом Time. Он летал в Копенгаген к Шектеру, который отдал ему эти пленки. После возвращения в Оксфорд Строуб погрузился в трудоемкий процесс расшифровки записей, перепечатывая слова Хрущева на русском, переводя их на английский и редактируя полученный текст.
Нередко по утрам я готовил завтрак для Фрэнка и Строуба, поскольку сами они в это время уже давно работали. Из меня получился довольно приличный повар. Я готовил для них блюда из меню «Деревенской кухни мамаши Клинтон», а потом интересовался их успехами. Особенно увлекательными были воспоминания Хрущева о кремлевских интригах в изложении Строуба. Его фундаментальная книга «Хрущев вспоминает» (Khrushchev Remembers) помогла Западу понять суть внутренних процессов и конфликтов в Советском Союзе и дала надежду на то, что однажды в нем произойдут перемены, которые сделают его более свободным и открытым.
Пятнадцатого ноября прошло второе, более масштабное мероприятие в рамках акции «Мораторий»: более пяти сотен человек приняли участие в демонстрации на Гросвенор-сквер перед американским посольством. К нам присоединился отец Ричард Максорли, иезуит из Джорджтауна, который уже давно активно участвовал в движении за мир. В годы Второй мировой войны он был капелланом, пережил разгром американо-филиппинских войск на полуострове Батаан, а впоследствии сблизился с Робертом Кеннеди и его семьей. После демонстрации состоялась служба в соборе Святого Марка, расположенном недалеко от здания посольства. Отец Максорли прочел «Молитву о мире» святого Франциска Ассизского, а Рик Стернс процитировал знаменитые строки Джона Донна, которые завершались словами «не спрашивай, по ком звонит колокол; он звонит по тебе».
После Дня благодарения мы с Томом Уильямсоном отправились самолетом в Дублин, чтобы увидеться с Хиллари Харт и Мартой Сакстон, с которыми я время от времени встречался на протяжении последних нескольких месяцев. Через тридцать лет Марта вспомнила, что в тот раз я будто бы сказал, что она слишком серьезна для меня. В действительности же именно я, чрезвычайно переживавший в то время из-за Вьетнама, наводил тоску и на нее, и на всех остальных. Но несмотря ни на что я ощущал огромную любовь к Ирландии и чувствовал себя там как дома. Мне ужасно не хотелось уезжать из этой страны, проведя в ней всего лишь один уикенд.
В субботу, 6 декабря, через три дня после того как я написал письмо полковнику Холмсу, я приехал в Лондон к Дэвиду Эдвардсу. В этот день должно было состояться важное событие — футбольный матч между сборными Арканзаса и Техаса. Ни та, ни другая команда не знала поражений. Техас занимал первое, а Арканзас — второе место в национальном рейтинге. Обе сборные выходили в последний круг национального чемпионата университетских команд уже на протяжении ста лет. Я взял напрокат коротковолновый радиоприемник: само по себе это было недорого, но требовало внесения залога в пятьдесят фунтов, что составляло для меня немалую сумму. Дэвид приготовил большую кастрюлю превосходного чили. С нами было несколько друзей, которые, вероятно, сочли нас сумасшедшими, поскольку мы кричали и свистели на протяжении всего матча, который оказался таким захватывающим, что его назвали «игрой столетия». На несколько часов мы забыли обо всем, целиком захваченные спортивной борьбой.
Терри Фрай дал превосходное описание этой игры и ее культурно-политической подоплеки в своей книге «Рога, свиньи и пришествие Никсона» (Horns, Hogs, and Nixon Coming). Фрай снабдил книгу подзаголовком «Техас против Арканзаса — последняя линия обороны южан», поскольку это был последний значительный матч с участием команд, состоящих исключительно из белых игроков.
За несколько дней до этого Белый дом объявил, что президент Никсон, сам большой любитель футбола, будет присутствовать на матче и лично вручит победителю приз национального чемпионата. Президента должны были сопровождать девять членов Конгресса, в том числе его оппонент по вьетнамскому вопросу сенатор Фулбрайт, который сам играл за «Рейзорбэкс» сорок лет назад, и молодой конгрессмен от Техаса Джордж Г.У. Буш. Кроме того, ожидался приезд помощников президента Генри Киссинджера и Х.Р. Халдемана, а также пресс-секретаря Рона Зиглера.
Арканзас ввел мяч в игру, выбил его из рук нападающего Техаса и открыл счет на второй минуте первой четверти. В перерыве, когда Арканзас вел со счетом 7:0, президент Никсон дал интервью, в котором сказал: «Думаю, что во второй половине игры очки будут набирать обе команды. Вопрос в том, сможет ли Техас с его более сильными игроками, в том числе запасными, отыграться в последней четверти. Таково мое мнение». В первой игре четвертой четверти при счете 14:0 в пользу Арканзаса квотербек Техаса Джеймс Стрит занес потрясающий сорокадвухъярдовый тачдаун после паса. Техас рискнул сразиться за два дополнительных очка и получил их, сократив разрыв в счете до 14:8. При следующем овладении мячом Арканзас сразу же продвинул мяч к техасской семерке. Располагая лучшим в стране киккером, Арканзас мог бы забить филд-гол и довести счет до 17:8, набрав в два раза больше очков, чем у Техаса. Однако команда решила сыграть в пас. Пас оказался короче, чем нужно, и был перехвачен. Всего за пять минут до конца игры Техас сделал четвертый даун и остановился всего в трех ярдах от своей сорокатрехъярдовой линии. Квотербек отдал умопомрачительный пас в сторону хорошо прикрытого ресивера на тринадцатиярдовой линии Арканзаса. Через две игры Техас уже вел со счетом 15:14. В последней попытке Арканзас стал продвигаться через поле короткими пасами, благодаря, по большей части, своему талантливому тейлбеку Биллу Бернетту, который здорово побегал с мячом в тот день (Билл вскоре стал зятем полковника Юджина Холмса). Однако после напряженной борьбы Техас перехватил пас Арканзаса, продержал мяч в течение последней минуты двадцати двух секунд и победил со счетом 15:14.
Это была великолепная игра. Даже некоторые из игроков Техаса считали, что ни одна из команд не обладала явным преимуществом. Единственным, что оставило у меня неприятный осадок, было предсказание президента Никсона насчет выигрыша Техаса в последней четверти. На протяжении многих лет я не мог простить ему этого — так же, как не мог простить «Уотергейт».
Наше с Дэвидом Эдвардсом решение взять напрокат коротковолновый радиоприемник, чтобы послушать трансляцию футбольного матча, вряд ли удивит того, кто воспитан в атмосфере американской культуры, помешанной на спорте. Поддержка футбольной команды «Рейзорбэкс» была непременным условием для того, чтобы считаться настоящим арканзасцем. До того момента, как в нашей семье появился телевизор, я слушал трансляцию всех матчей по радио. В средней школе я, чтобы попасть на матч, носил снаряжение игрокам «Рейзорбэкс». В Джорджтауне я смотрел все матчи с участием «Рейзорбэкс», которые транслировались по телевидению. Позже, уже став преподавателем права, генеральным прокурором и губернатором, я не пропускал практически ни одного местного матча. Когда Эдди Саттон стал тренером баскетбольной команды, а его жена Пэтси приняла активное участие в моей избирательной кампании 1980 года, я стал при любой возможности посещать и баскетбольные матчи. Когда в 1994 году команда Арканзаса под руководством тренера Нолана Ричардсона заняла первое место на чемпионате Национальной ассоциации студенческого спорта, одержав победу над командой Университета Дьюка, я находился на трибуне.
Из всех футбольных матчей, которые я видел, только «Игра столетия» оказала влияние на мою политическую карьеру. Хотя людей, протестующих против войны, и не показали по национальному телевидению, они тем не менее присутствовали на игре. Один из них влез на дерево, стоящее на холме у стадиона. На следующий день его фото появилось во многих ежедневных и еженедельных газетах Арканзаса. Пять лет спустя, в 1974 году, накануне моих первых выборов в Конгресс члены штаба моего оппонента обратились во все газеты избирательного округа с вопросом, не сохранился ли у них номер «с тем снимком Билла Клинтона, где он, сидя на дереве, агитирует против Никсона во время матча Арканзас— Техас». Слух об этом распространился мгновенно и стоил мне немалого числа голосов. В 1978 году, когда я впервые баллотировался на пост губернатора, один полицейский из южного Арканзаса поклялся, что именно он стащил меня с дерева в тот день.
В 1979 году, в первый год моей работы на посту губернатора и через десять лет после матча, я выступал перед учениками средней школы в Берривилле, находящемся примерно в часе езды к востоку от Фейетвилла, и один из них спросил, действительно ли я сидел на том дереве. Когда же я поинтересовался, кто еще слышал об этом, руки подняли половина учеников и три четверти учителей. В 1983 году, через четырнадцать лет после матча, я приехал в Тонтитаун, небольшой поселок к северу от Фейетвилла, чтобы вручить корону королеве проводящегося ежегодно Виноградного фестиваля. После торжественной процедуры эта шестнадцатилетняя девушка посмотрела на меня и сказала: «А правда, что вы залезли на дерево нагишом, протестуя против президента Никсона и войны?» Когда я ответил отрицательно, она воскликнула: «Как жаль! А ведь именно поэтому я всегда вас поддерживала!» Хотя со временем эта история не забылась и даже обросла подробностями — вот я уже и лишился в ней одежды, — всему когда-то приходит конец. Вскоре издававшаяся в Фейетвилле одна чрезвычайно либеральная еженедельная газета под названием The Grapevine похоронила эту старую безумную байку, рассказав историю настоящего участника тех событий и даже опубликовав его фотографию на дереве. Автор статьи добавил также, что в юности губернатор Клинтон был слишком «благовоспитанным» для подобных выходок.
Тот давний футбольный матч позволил мне получить удовольствие от спорта, который я любил, и почувствовать близость к дому. Как раз тогда я начал читать книгу Томаса Вулфа «Тебе не вернуться домой» (You Can’t Go Ноте Again) и опасался, как бы такое не случилось со мной. В действительности я уже был готов еще больше отдалиться от дома, причем во многих смыслах.
В конце первой недели декабря, во время продолжительных зимних каникул, я отправился в сорокадневное путешествие, в ходе которого мне предстояло побывать в Амстердаме, откуда через скандинавские страны добраться до России, после чего, через Прагу и Мюнхен, вернуться назад в Оксфорд. Эта поездка была и до сих пор остается самой долгой в моей жизни.
В Амстердам я приехал вместе с моей подругой художницей Эме Готье. Улицы города с множеством очаровательных магазинчиков были украшены светящимися рождественскими гирляндами. В знаменитом квартале красных фонарей проститутки совершенно легально выставляли себя напоказ в окнах своих заведений. Эме в шутку поинтересовалась, не хочется ли мне зайти в одно из этих мест, но я отказался.
Мы посетили самые известные соборы, посмотрели полотна Ван Гога в Муниципальном музее, Вермера и Рембрандта — в Рейксмюсеуме. Когда подошло время закрытия музея, нас попросили покинуть это прекрасное старинное здание. Я пошел в раздевалку, чтобы забрать наши пальто. В очереди передо мной стоял всего один человек. Когда он обернулся, я оказался лицом к лицу с Рудольфом Нуриевым. Мы перекинулись несколькими словами, и он пригласил меня пойти куда-нибудь выпить чашку чая. Я знал, что Эме с радостью приняла бы это приглашение, однако заметил у выхода красивого молодого человека с хмурым лицом, который нетерпеливо вышагивал взад-вперед, явно дожидаясь Нуриева, и отказался. Много лет спустя, когда я уже был губернатором, мы с Нуриевым оказались в одном отеле в Тайбэе, на Тайване. На этот раз в один из вечеров нам наконец удалось посидеть вместе за чашкой чая. Однако он не вспомнил нашей первой встречи.
В Амстердаме я простился с Эме, которая возвращалась домой, и отправился поездом в Копенганен, Осло, а потом в Стокгольм. На границе между Норвегией и Швецией меня чуть не высадили.
На крошечном полустанке пограничники проверяли багаж у всех молодых людей, надеясь найти в нем наркотики. В моем чемодане они обнаружили запас таблеток от простуды и аллергии «Контак», которые я вез своему другу в Москве. «Контак» был относительно новым препаратом и по каким-то причинам пока не входил в перечень разрешенных лекарств, утвержденный правительством Швеции. Я попытался объяснить, что это просто средство от простуды, свободно продающееся в американских аптеках и не обладающее какими-либо наркотическими свойствами. Таблетки все же конфисковали, но по крайней мере меня самого не выбросили за перевозку наркотиков в заснеженной пустыне, где я вполне мог бы превратиться в ледяную скульптуру и простоять так до самой весны.
Пробыв пару дней в Стокгольме, я ночным паромом отправился в Хельсинки. Поздно вечером, когда я в одиночестве сидел в баре за чашкой кофе и читал книгу, на моих глазах началась драка. Двое мужчин, находившихся в сильном подпитии, сцепились из-за единственной присутствовавшей в баре девицы. Драчуны были слишком пьяны, чтобы защищаться, но при этом вполне успешно колотили друг друга. Вскоре у обоих уже были разбиты носы. Один из них был членом экипажа, и двое или трое его приятелей стояли рядом, наблюдая за происходящим. В конце концов я не выдержал и направился к дерущимся, чтобы остановить их, пока они не покалечили друг друга. Когда до них оставалось не более десяти футов, один из зрителей преградил мне дорогу со словами: «Не лезь. Если вмешаешься, они оба набросятся на тебя, а мы им поможем». Когда я спросил почему, он ухмыльнулся и произнес: «Мы же финны». Я пожал плечами, забрал свою книгу и отправился спать, размышляя еще об одном проявлении различия культур. Держу пари, ни один из них так и не заполучил ту девицу.
В Хельсинки я устроился в маленькой гостинице и пошел осматривать город вместе со своим сокурсником по Джорджтауну Ричардом Шало, чей отец занимал пост заместителя главы миссии в американском посольстве.
На Рождество, которое мне впервые в жизни пришлось провести вдали от дома, я отправился к заливу. Лед был толстым и покрыт достаточным слоем снега, чтобы ходить, не опасаясь поскользнуться. Среди этой суровой красоты я заметил небольшой деревянный домик, расположенный в нескольких ярдах от берега, а рядом с ним — круглую прорубь. Это оказалась сауна. Вскоре из нее появился полуголый человек, который прямо по льду направился к проруби и нырнул в ледяную воду. Через пару минут он вылез из проруби и вернулся в сауну, после чего повторил весь ритуал. Я подумал, что он еще более ненормальный, чем те два парня в баре. Со временем я полюбил сауну с ее горячим паром, но, несмотря на все мое восхищение Финляндией, где мне довелось побывать еще много раз, я так и не отважился окунуться в ледяную воду.
В канун Нового года я сел на поезд, следовавший до Москвы с остановкой в Ленинграде, на Финляндском вокзале. Это был тот самый маршрут, которым в 1917 году Ленин возвращался в Россию, чтобы возглавить революцию. Я узнал об этом из чудесной книги Эдмунда Уилсона «На Финляндский вокзал» (То the Finland Station). Когда мы, подъехав к российской границе, остановились на очередном отдаленном контрольно-пропускном пункте, я впервые в жизни увидел настоящего коммуниста — низенького толстого розовощекого пограничника. Видя, с какой подозрительностью он оглядывает мои чемоданы, я подумал, что его тоже интересуют наркотики. Однако пограничник спросил на ломаном английском: «Непристойная литература? Непристойная литература? У вас есть непристойная литература?» Я рассмеялся и открыл чемодан, в котором были недорогие выпущенные издательством Penguin книги Толстого, Достоевского и Тургенева. Пограничник был заметно разочарован. Думаю, ему очень хотелось обнаружить контрабанду, чтобы хоть как-то скрасить длинные унылые ночи на холодной границе.
Вагон советского поезда был разделен на просторные купе. Кроме того, в нем имелся огромный самовар с горячим чаем, который вместе с ломтиками черного хлеба разносила пожилая женщина. Моим соседом оказался интересный человек, который в 1936-м, всего за три года до присоединения балтийских государств к Советскому Союзу, был тренером эстонской олимпийской сборной по боксу. И он, и я в достаточной мере владели немецким, чтобы немного поговорить. Этот жизнерадостный человек уверял меня, что однажды Эстония вновь станет свободной. В 2002 году во время посещения Таллина, древней прекрасной столицы Эстонии, я рассказал эту историю аудитории, перед которой выступал. Мой друг, бывший президент Леннарт Мери, присутствовал на выступлении и провел для меня быстрое расследование. Того человека звали Петер Матсов. Он умер в 1980 году. Я часто вспоминаю его и нашу новогоднюю поездку. Жаль, что он не дожил до того дня, когда его мечта сбылась.
В Ленинград мы прибыли незадолго до полуночи и начала нового десятилетия. к вышел из вагона, чтобы немного прогуляться, но единственное, что мне удалось увидеть, — это милиционеров, сквозь метель тащивших куда-то подвыпивших гуляк. Этот город во всем его великолепии я увидел лишь через тридцать лет. К тому времени коммунистов уже не было, и городу вернули его первоначальное название — Санкт-Петербург.
Первое утро нового 1970 года стало началом удивительных пяти дней, которые я провел в Москве. Я подготовился к поездке, захватив с собой путеводитель и подробную карту на английском, поскольку не умел читать на кириллице — русском алфавите.
Я поселился в гостинице «Националь» прямо у Красной площади. В ней был гигантский вестибюль с высоким потолком, удобные номера и приличный ресторан с баром.
Единственным человеком, которого я знал в Москве, была Никки Алексис, та самая девушка, которая перед моим отъездом из Оксфорда прошлым летом подарила мне две замечательные открытки. Никки — удивительная женщина, она родилась на Мартинике в Вест-Индии и жила в Париже, потому что ее отец был дипломатом. В то время Никки училась в Университете имени Патриса Лумумбы. Этот университет носил имя конголезского лидера, убитого в 1961 году, по всей видимости, не без участия ЦРУ. Большинство его студентов были бедными людьми из бедных стран. Советы, вероятно, рассчитывали, что, дав им образование, получат сторонников, которые будут поддерживать их, вернувшись домой.
Однажды вечером я сел в автобус и поехал в Университет Лумумбы, чтобы пообедать вместе с Никки и ее подругами. Среди них была гаитянка по имени Элен, чей муж учился в Париже. Их дочь жила вместе с отцом. У них не было денег, чтобы ездить в гости друг к другу, и они не виделись уже почти два года. Когда я через несколько дней уезжал из России, Элен подарила мне настоящую русскую меховую шапку. Она стоила недорого, но ведь у Элен совсем не было денег. Я спросил ее, действительно ли она хочет сделать мне такой подарок. Элен ответила: «Да. Ты был очень внимателен ко мне и вселил в меня надежду». В 1994 году, когда я как президент принимал решение о смещении военного диктатора Гаити генерала Рауля Седраса и возвращении на остров демократически избранного президента Жана-Бертрана Аристида, я вновь вспомнил об этой милой женщине и подумал, вернулась ли она на Гаити.
Возвращался в гостиницу я около полуночи. Кроме меня в автобусе ехал еще один человек. Его звали Олег Ракито, и по-английски он говорил лучше меня. Он засыпал меня вопросами, сказал, что работает на правительство, фактически признался, что ему поручено следить за мной, и предложил продолжить разговор за завтраком на следующее утро. Пока мы ели остывшую яичницу с ветчиной, он рассказал, что еженедельно читает Time и Newsweek и обожает британскую поп-звезду Тома Джонса, чьи записи ему привозили контрабандой. Если Олег и надеялся что-либо вытянуть из меня, поскольку я имел допуск к секретным документам в период работы на сенатора Фулбрайта, то остался ни с чем. Зато я благодаря ему получил некоторое представление о том, как нужна молодым людям за железным занавесом правдивая информация о внешнем мире. И я помнил об этом все годы, предшествовавшие моему приходу в Белый дом.
Олег был не единственным дружелюбно настроенным человеком, встреченным мною в России. Политика разрядки, проводимая президентом Никсоном, приносила ощутимые плоды. За несколько месяцев до моего приезда по российскому телевидению была показана высадка американцев на Луну. В России люди все еще продолжали обсуждать это событие; их, казалось, восхищало все американское. Они завидовали нашей свободе и считали, что все мы поголовно богачи. Думаю, что по сравнению с большинством из них так оно и было. Стоило мне спуститься в метро, как ко мне подходили незнакомые люди и с гордостью произносили: «Я говорю по-английски! Добро пожаловать в Москву!» Как-то вечером я ужинал за одним столиком с московским таксистом и его сестрой. Девушка выпила немного лишнего и решила остаться со мной. Брату пришлось силой уводить ее из гостиницы и заталкивать в машину. Я так и не понял, то ли он боялся, что из-за меня у нее могут возникнуть неприятности с КГБ, то ли просто посчитал меня недостойным своей сестры.
Мое самое интересное московское приключение началось со случайной встречи в гостиничном лифте. Когда я вошел в него, там уже находилось четыре человека. У одного из них был значок вирджинского «Лайонс клаб». Из-за длинных волос, бороды, ботинок из грубой кожи и английской морской куртки этот человек, похоже, принял меня за иностранца и спросил, растягивая слова: «Ты откуда?» Когда я, улыбнувшись, ответил: «Из Арканзаса», — он воскликнул: «Вот это да! А я решил, что ты из Дании или еще откуда-то вроде того!» Этого человека звали Чарли Дэниелс. Он приехал из Нортона, штат Вирджиния, родного города Фрэнсиса Гари Пауэрса, пилота самолета-разведчика U-2, сбитого и захваченного русскими в 1960 году. Дэниелса сопровождали Карл Макафи, адвокат из Нортона, помогавший организовать переговоры об освобождении Пауэрса, и Генри Форс, владелец птицеводческой фермы из штата Вашингтон, сын которого был сбит во Вьетнаме. Они проделали весь этот долгий путь в надежде хоть что-то узнать о судьбе сына фермера от находившихся в Москве представителей Северного Вьетнама.
Четвертым находившимся в лифте человеком был парижанин, так же, как и остальные, являвшийся членом «Лайонс клаб». Он приехал с ними потому, что северовьетнамцы говорили по-французски. Все они прибыли в Москву, не имея никаких гарантий, что русские позволят им вести переговоры с вьетнамцами, а если и позволят, то они узнают что-то новое. Никто из них не говорил по-русски. Они спросили меня, не знаю ли я кого-нибудь, кто бы им помог. Моя давняя знакомая Никки Алексис изучала в Университете им. Патриса Лумумбы английский, французский и русский. Я познакомил их с нею, и они все вместе два дня ходили по инстанциям — устанавливали контакты с американским посольством, просили помощи у русских и, наконец, встретились с представителями Северного Вьетнама. Усилия, предпринятые г-ном Форсом и его друзьями по розыску его сына и еще нескольких пропавших без вести американских солдат, очевидно, произвели впечатление. Им пообещали изучить вопрос и сообщить о результатах. Несколько недель спустя Генри Форс узнал, что его сын погиб при падении самолета. Теперь он, по крайней мере, избавился от неопределенности. Я вспомнил о нем, когда, будучи президентом, занимался решением вопросов, связанных с возвращением на родину американских военнопленных и поиском пропавших без вести, а также пытался помочь Вьетнаму получить сведения о более чем 300 тысячах его граждан, судьба которых оставалась неизвестной.
Шестого января Никки и ее подруга-гаитянка Элен посадили меня на поезд, следующий в Прагу, один из красивейших городов Европы, еще не оправившийся после подавления в 1968 году советскими войсками «Пражской весны» — возглавляемого Александром Дубчеком движения демократических реформ. Я получил приглашение остановиться у родителей Яна Кополда, с которым мы играли в баскетбол в Оксфорде. Кополды оказались приятными людьми, чьи судьбы тесно переплелись с судьбой современной Чехословакии. Отец г-жи Кополд, работавший главным редактором коммунистической газеты Rude Pravo, погиб, сражаясь с нацистами в годы Второй мировой войны. Его именем назван один из мостов в Праге. Супруги Кополды были учеными и горячими сторонниками Дубчека. Г-жа Кополд показывала мне город днем, когда остальные члены семьи были на работе. Они жили в прекрасной квартире в современном высотном доме, из окон которой открывался чудесный вид на город. Меня поселили в комнате Яна. Я был настолько потрясен всем увиденным в Праге, что вставал по три-четыре раза за ночь, чтобы просто полюбоваться линией горизонта.
Кополды, как и все чехи, с которыми мне довелось познакомиться, твердо верили, что смогут вернуть свободу. Они заслуживали ее, как и любой другой народ на земле. Это были умные, гордые и решительные люди. Проамериканские настроения были особенно сильны среди молодых чехов. Они поддерживали действия нашего правительства во Вьетнаме только потому, что мы, в отличие от Советов, выступали за свободу. Г-н Кополд однажды сказал: «Даже русские не могут вечно игнорировать законы исторического развития». Он был совершенно прав. Двадцать лет спустя «бархатная революция» Вацлава Гавела возродила надежды «Пражской весны».
Через десять месяцев после того, как я расстался с Кополдами и вернулся в Оксфорд, я получил от них письмо, написанное на простом листе белой бумаги. Текст, заключенный в черную рамку, гласил: «С безмерной скорбью извещаем друзей о том, что 29 июля в университетской клинике города Смирна, Турция, в возрасте двадцати трех лет умер Ян Кополд... Долгое время он мечтал увидеть то, что осталось от греческой культуры. Неподалеку от Трои он упал с большой высоты и скончался от полученных травм». Мне очень нравился Ян с его веселым характером и необыкновенным умом. Когда мы познакомились, он переживал внутренний конфликт: его сердце разрывалось между любовью к Чехословакии и любовью к свободе. Жаль, что он не дожил до того дня, когда смог бы соединить в своей душе эти два чувства.
После шести дней, проведенных в Праге, я сделал остановку в Мюнхене, чтобы вместе с Руди Лове принять участие в местном карнавале — «фашинге», после чего вернулся в Англию с новой верой в Америку и демократию. Я понял, что, несмотря ни на что, моя страна по-прежнему оставалась маяком для людей, недовольных властью коммунизма. По иронии судьбы, когда я баллотировался на пост президента в 1992 году, республиканцы пытались обратить эту поездку против меня, заявив, что в Москве я водил компанию с коммунистами.
В новом семестре я вновь занялся изучением политики, включая значение научных теорий для стратегического планирования, проблему превращения армии, созданной на основе воинской повинности, в армию, формируемую на добровольной основе, от Наполеона до Вьетнама и проблемы взаимоотношений США с Китаем и Россией. Я читал работы Германа Кана о возможностях развязывания ядерной войны, различных уровнях разрушения и действиях после нанесения удара. Его идеи очень смахивали на идеи доктора Стрейнджлава[24] и казались неубедительными. Как я отметил в своем дневнике, «то, что произойдет после обмена ударами, вряд ли можно будет втиснуть в какую-либо научную систему или аналитическую модель».
В ту пасмурную английскую зиму меня поддерживал нескончаемый поток писем и открыток из дома. Мои друзья находили работу, женились, устраивали свою жизнь, и это выглядело совсем неплохо после всех моих переживаний, связанных с Вьетнамом.
С мартом и приходом весны мое настроение несколько улучшилось. Я читал Хемингуэя, посещал консультации и общался с друзьями, в том числе новыми. Из колледжа Рида, штат Орегон, в Оксфорд приехала Мэнди Мерк — сверхэнергичная, высокоинтеллектуальная женщина. Она единственная из моих знакомых по Оксфорду американок могла дать фору британским подругам в искусстве вести непринужденную беседу. Кроме того, это была первая настоящая лесбиянка, с которой мне довелось познакомиться. Март стал выдающимся месяцем — в смысле того, что я узнал о гомосексуализме. Пол Париш также открылся мне и признался, что очень боится превратиться в изгоя общества. На его долю выпало много страданий. Теперь он живет в Сан-Франциско и, по его словам, ведет «безопасную и законопослушную» жизнь. Мэнди Мерк осталась в Англии и стала журналисткой и защитницей прав сексуальных меньшинств. В те весенние дни ее добродушные шутки не раз поднимали мне настроение.
Однажды вечером Рик Стернс сразил меня наповал, сказав, что я не гожусь для политики. Он заявил, что меня, как и Хьюи Лонга, отличает потрясающий южный политический стиль, но Лонг был политическим гением, знавшим, как получить власть и на что ее употребить. Я же, по его мнению, был больше склонен к литературной деятельности и должен был стать писателем, поскольку писал лучше, чем говорил, а кроме того, для политики мне не хватало жесткости. Множество людей все эти годы считали точно так же. Рик, действительно, был недалек от истины. Я никогда не стремился к власти ради власти, однако, когда на меня нападали, обычно проявлял достаточную жесткость, чтобы выстоять в схватке. Кроме того, я не был уверен, что смогу добиться успеха в какой-то другой области.
В начале 1970 года, получив пленку с записью разговора Джеффа Дуайра с полковником Холмсом и большой призывной номер, я пребывал в уверенности, что освободился от обязательств, связанных с ROTC, и могу не опасаться быть призванным на военную службу как минимум до конца года. Отсрочка открывала передо мной две возможности: остаться в Оксфорде на третий год обучения, предусмотренный стипендией Родса, или поступить на юридический факультет Йельского университета, если, конечно, меня туда примут.
Мне очень нравился Оксфорд, возможно, даже слишком, но я опасался, что, если останусь там на третий год, то вполне могу погрязнуть в болоте приятной и бесцельной университетской жизни, после чего в конце концов в ней разочаруюсь. Мое отношение к войне делало перспективы политической карьеры довольно сомнительными, но мне все же хотелось вернуться домой, в Америку, и попробовать свои силы в этой области.
В апреле, во время каникул между вторым и третьим семестрами, я вместе с Риком Стернсом отправился в одну из своих последних поездок — на этот раз в Испанию. Я много читал об этой стране и благодаря «Надежде» (Mans Норе) Андре Мальро, «Памяти Каталонии» (Homage to Catalonia) Джорджа Оруэлла и шедевру Хью Томаса «Гражданская война в Испании» (The Spanish Civil War) был совершенно очарован ею. Мальро рассуждал о дилемме, которую война ставит перед интеллектуалами, многие из которых оказались втянутыми в борьбу против Франко. По его утверждению, интеллектуал всегда пытается провести границы, хочет четко знать, за что он сражается и как именно надо бороться, — иными словами, демонстрируют антиманихейское поведение, тогда как любой воин, по определению, манихеец. Чтобы убивать и остаться в живых, он должен делить все на черное и белое, на зло и добро. Через много лет я столкнулся с этим в политике, когда ультраправые завладели республиканской партией и Конгрессом. Политика для них была лишь еще одним способом ведения войны. Им нужен был враг, и я стал демоном, находившимся по другую сторону манихейской разграничительной линии.
Я так и не смог забыть романтику Испании, неистовый пульс этой земли, необузданный дух ее народа, непреходящую боль, вызванную проигранной гражданской войной, Прадо и красоту Альгамбры. Когда я стал президентом, у нас с Хиллари сложились дружеские отношения с королем Хуаном Карлосом и королевой Софией. (Во время моего последнего визита в Испанию президент Хуан Карлос вспомнил мои слова о ностальгии по Гранаде и организовал туда поездку для нас с Хиллари. Через тридцать лет я вновь бродил по Альгамбре в теперь уже демократической и свободной от франкизма Испании, чем эта страна не в последнюю очередь была обязана Хуану Карлосу.)
В конце апреля, когда я вернулся в Оксфорд, мне позвонила мама. Она сообщила об убийстве матери Дэвида Леопулоса. Кто-то нанес ей четыре удара ножом в сердце, когда она находилась в своем антикварном магазине. Это преступление так и не было раскрыто. Как раз в тот момент я читал «Левиафана» Томаса Гоббса и, помнится, подумал, насколько он был прав, когда писал, что жизнь «жалка, мерзка, жестока и коротка». Дэвид заехал навестить меня четыре недели спустя, следуя к месту службы в Италии. Я пытался, как мог, поддержать его. Понесенная им утрата побудила меня закончить наконец рассказ о последних полутора годах жизни и смерти моего отца. Получив на него положительные отзывы от своих друзей, я сделал в дневнике такую запись: «Наверное, я смогу стать писателем и не скатиться до должности швейцара, если моя политическая карьера не удастся». Время от времени я представлял себе, что работаю швейцаром в нью-йоркском отеле «Плаза» у южной оконечности Центрального парка. Швейцары «Плазы» носили красивую униформу и встречали интересных людей со всего мира. Я представлял, как получаю щедрые чаевые от гостей за то, что, несмотря на свой южный акцент, довольно неплохо поддерживаю беседу.
В конце мая меня приняли в Йель, и я решил продолжить учебу в этом университете. Я завершил изучение концепции оппозиции, британского института премьер-министра и политической теории, отдав предпочтение Локку перед Гоббсом. 5 июня состоялось мое последнее выступление перед выпускниками американской военной школы. Я сидел на сцене вместе с генералами и полковниками и рассказывал, почему люблю Америку, уважаю военных, но выступаю против войны во Вьетнаме. Этим ребятам понравилось мое выступление, и я думаю, что и офицеры отнеслись с уважением к моей позиции.
Двадцать шестого июня, после трогательного прощания с друзьями, в особенности с Фрэнком Адлером, Полом Паришем и Дэвидом Эдвардсом, я сел в самолет, летевший в Нью-Йорк. На этот раз я действительно покидал Англию, и вместе с нею оставались в прошлом два удивительных года моей жизни. Их начало ознаменовалось избранием Ричарда Никсона президентом, а конец — распадом группы «Битлз» и выходом ее последнего фильма в утешение скорбящим фанатам. Я немало поездил, и мне очень нравилось путешествовать. Я также добрался до самых сокровенных уголков моей души и сердца, пытаясь разобраться в своем отношении к призыву на военную службу, в неоднозначности своих устремлений и неспособности к длительным взаимоотношениям с женщинами. Я не получил ученой степени, но зато многому научился. Моя «длинная и извилистая дорога» повернула к дому, и я надеялся, что, как пели «Битлз» в «Эй, Джуд», смогу «начать все сначала и сделать песню светлей».