ГЛАВА 9

Лето пролетело слишком быстро, как это всегда бывает в детстве, и 12 сентября мы с мамой вылетели в Вашингтон, чтобы оставшуюся до начала занятий в университете неделю посвятить знакомству с достопримечательностями. Я не знал, что меня ожидает, но с нетерпением ждал перемен в своей жизни.

Мама переживала гораздо больше, чем я. Мы всегда были близки, и я знал, что, когда она смотрит на меня, то часто видит во мне моего отца. Она наверняка задумывалась о том, как будет без моей помощи растить Роджера-младшего и справляться с Роджером-старшим. Мы оба знали, что будем очень скучать. Мы были очень похожими и в то же время достаточно разными, чтобы общение друг с другом доставляло нам радость. Мои друзья ее тоже любили, а она любила, когда они бывали у нас дома. Они, конечно, продолжали приходить к нам, но теперь это случалось только тогда, когда я приезжал домой на Рождество или летние каникулы.

Тогда я еще не знал то, что знаю теперь, — как сильно она беспокоилась за меня. Недавно мне попалось письмо, написанное ею в декабре 1963 года в поддержку моей заявки на стипендию Ордена лосей[14], которая ежегодно выделялась одному-двум ученикам выпускных классов в городах, где имелись клубы ордена. Она писала, что этим письмом надеется хотя бы немного уменьшить чувство своей вины передо мной: «Моя профессия — анестезия, и она всегда занимала то время, которое я должна была посвящать Биллу. Поэтому то, каким он стал и чего добился в жизни, — целиком его собственная заслуга. Когда я смотрю на него, я вижу человека, который всем обязан только самому себе». Как же она ошибалась! Ведь это она научила меня каждый день вставать и идти дальше; искать в людях лучшее, даже если сами они видели во мне только плохое; быть благодарным за каждый новый день и встречать его с улыбкой; верить, что я смогу осуществить задуманное и стать тем, кем хочу, если приложу к этому необходимые усилия, верить, что любовь и доброта в конце концов одержат верх над жестокостью и эгоизмом. Мама не была тогда религиозной в обычном смысле этого слова, хотя с возрастом стала глубоко верующей. Она видела столько смертей, что ей трудно было поверить в загробную жизнь. Однако если Бог есть любовь, ее можно было назвать очень религиозной женщиной. Жаль, что я недостаточно часто говорил ей, что обязан всем не только самому себе!

Несмотря на переживания, связанные с предстоящими переменами в нашей жизни, приехав в Джорджтаун, мы с мамой ощутили радостное возбуждение. Всего в паре кварталов от главного университетского городка располагался так называемый Восточный городок, в котором находились Школа дипломатической службы и факультеты, на которые принимали женщин. Состав студентов здесь отличался большим религиозным и расовым разнообразием. Колледж был основан в 1789 году, в первый год президентства Джорджа Вашингтона, архиепископом Джоном Кэрроллом, чья статуя замыкает большой круг при въезде в главный университетский городок. В 1815 году президент Джеймс Мэдисон подписал законопроект, которым Джорджтаунскому университету предоставлялось право присуждать ученые степени. Хотя наш университет с самого начала был открыт для представителей любой веры и одним из его самых известных президентов был отец Патрик Хили — первый чернокожий президент преимущественно белого университета, возглавлявший его с 1874 по 1882 год, — в городке жили исключительно мужчины, и почти все они были белыми католиками. Школа дипломатической службы была основана в 1919 году отцом Эдмундом Уолшем, убежденным антикоммунистом. В те годы среди университетской профессуры было еще много преподавателей, бежавших или пострадавших от коммунистических режимов в Европе и Китае и поддерживающих любые антикоммунистические действия американского правительства, включая войну во Вьетнаме.

Консервативный дух Школы дипломатической службы проявлялся не только в политике. Консервативным был и учебный план, отражавший принципы иезуитского образования — Ratio Studiorum, разработанные в конце XVI века. В первые два года обучения студенты должны были проходить по шесть курсов за семестр, что в общей сложности составляло восемнадцать-девятнадцать учебных часов в неделю, причем факультативных дисциплин не было вплоть до второго семестра предпоследнего курса. Кроме того, здесь существовал дресс-код. Когда я учился на первом курсе, юноши должны были ходить на занятия в пиджаке и белой рубашке с галстуком. В это время уже появились рубашки из быстросохнущей синтетической ткани, но чувствовал я себя в них ужасно, поэтому, отправляясь в Джорджтаун, решил выкраивать по пять долларов на стирку из тех двадцати пяти долларов, которые еженедельно выделялись мне на еду и прочие расходы.

Правила проживания в общежитии были довольно строгими: «По вечерам в будни первокурсники должны находиться в своих комнатах и заниматься; свет к полуночи должен быть выключен. По вечерам в пятницу и субботу первокурсники должны возвращаться в свои комнаты не позднее 0.30... Совершенно недопустимо присутствие в общежитиях университета гостей противоположного пола, содержание домашних животных, распитие алкогольных напитков и хранение огнестрельного оружия». Я знаю, что с тех пор многое изменилось, но, когда мы с Хиллари в 1997 году привезли Челси в Стэнфорд, мы все же ощутили некоторую тревогу, увидев молодых людей и девушек в одном общежитии. Что же касается огнестрельного оружия, то Национальной стрелковой ассоциации, видимо, пока еще не удалось добиться снятия ограничений.

Одним из первых, кого я встретил, когда мы с мамой вошли в главные ворота, был отец Диннин — священник, знакомивший новичков-первокурсников с университетом. Вместо приветствия он сообщил мне, что в Джорджтауне не совсем понимают, почему южный баптист, не знающий ни одного иностранного языка, кроме латыни, решил поступить в Школу дипломатической службы. Его тон говорил о том, что в университете не совсем понимают и почему меня туда приняли. Я лишь рассмеялся и сказал, что, возможно, мы вместе разберемся в этом через год-два. Я видел, что мама была расстроена, поэтому, когда отец Диннин занялся другими студентами, сказал ей, что скоро все они узнают, почему меня приняли. Конечно, я блефовал, но мои слова прозвучали вполне убедительно.

Покончив с формальностями, мы отправились в общежитие, чтобы осмотреть мою комнату и познакомиться с моим соседом. Лойола-холл располагается на углу Тридцать пятой улицы и Эн-стрит, позади Уолш-билдинг, в котором размещается Школа дипломатической службы, и соединен с ним переходом. Мне была выделена комната №225, находившаяся прямо над главным входом со стороны Тридцать пятой улицы. Ее окна выходили на дом и сад почтенного Клайборна Пелла, сенатора от штата Род-Айленд, который все еще сохранял свою должность, когда я уже стал президентом. Мы с Хиллари подружились с ним и его женой Нуалой, и через тридцать лет после того, как я разглядывал их величественный старинный дом снаружи, я наконец смог увидеть его изнутри.

Когда мы с мамой подошли к моей комнате, я был ошеломлен. Президентская кампания 1964 года была в самом разгаре, и на двери красовался плакат в поддержку Голдуотера. А я-то думал, что все это осталось в прошлом, в Арканзасе! Плакат принадлежал моему соседу по комнате Тому Кэмпбеллу, ирландцу-католику из Хантингтона, что на острове Лонг-Айленд, окончившему иезуитскую среднюю школу Ксавье в Нью-Йорке, где он считался хорошим футболистом. Его родители были убежденными республиканцами-консерваторами. Отец Тома, адвокат, представлявший консервативную часть республиканской партии, был избран судьей местного суда. Получив такого соседа, Том, вероятно, удивился даже больше меня. Прежде он никогда не встречался с баптистами из Арканзаса, а в довершение всего я был убежденным демократом и сторонником Линдона Джонсона.

Мама не могла допустить, чтобы такая мелочь, как политика, помешала нам стать добрыми соседями. Она заговорила с Томом так, словно знала его всю жизнь, как она говорила со всеми, — и вскоре завоевала его расположение. Мне он тоже понравился, и я подумал, что наше соседство может оказаться вполне приятным. Так оно и вышло: мы прекрасно ладили все четыре года учебы в Джорджтауне и дружим вот уже почти сорок лет.

Вскоре мама попрощалась со мной, стараясь сохранять бодрый и веселый вид, и я стал знакомиться со своим непосредственным окружением, начав с нашего этажа в общежитии. Я услышал музыку, доносившуюся с другого конца холла, — тему Тары из кинофильма «Унесенные ветром», — и пошел на звук, надеясь увидеть если не еще одного демократа, то хотя бы еще одного южанина. Вместо этого, подойдя к комнате, откуда доносилась музыка, я увидел человека, которого невозможно было отнести ни к одной категории, — Томми Каплана. Он сидел в единственном на нашем этаже кресле-качалке. Я узнал, что его родители живут в Балтиморе, он единственный ребенок в семье, его отец занимается ювелирным бизнесом и знаком с президентом Кеннеди. У него была необычайно правильная речь, которая показалась мне аристократической. Томми сообщил, что хочет стать писателем, и принялся потчевать меня рассказами о Кеннеди. Хотя он мне сразу понравился, тогда я еще не знал, что только что встретил человека, который станет одним из моих лучших друзей.

За четыре года Томми познакомил меня с Балтимором, я побывал в его доме на восточном побережье Мэриленда, посетил богослужения в епископальной церкви. Томми познакомил меня с Нью-Йорком, отелем «Пьер» с его замечательным индийским карри, отелем «Карлайл» с его великолепным обслуживанием и роскошными номерами и «Клубом 21», где мы небольшой компанией отпраздновали его двадцать первый день рождения. Он также познакомил меня со штатом Массачусетс и полуостровом Кейп-Код, где я чуть не утонул, сорвавшись с обросшей ракушками скалы и сильно изрезав руки, грудь и ноги. Когда я из последних сил пытался добраться до берега, меня спасли по счастью оказавшаяся там длинная узкая песчаная отмель и рука помощи, протянутая мне Файфом Саймингтоном, старым школьным другом Томми, впоследствии избранным губернатором Аризоны от республиканской партии. (Если бы он мог заглянуть в будущее, то, возможно, еще подумал бы, стоит ли меня спасать!) Я, в свою очередь, познакомил Томми с Арканзасом, с обычаями южан и местной политической жизнью. Думаю, обмен получился равноценный.

В течение следующих нескольких дней я познакомился с остальными студентами и приступил к занятиям. Я также рассчитал, как прожить на двадцать пять долларов в неделю. Пять долларов требовалось на стирку пяти белых рубашек, и я решил питаться на доллар в день с понедельника по пятницу и выделять еще доллар на еду в выходные. Таким образом, у меня оставалось четырнадцать долларов на то, чтобы сходить куда-нибудь в субботу вечером. В 1964 году на четырнадцать долларов я мог сводить девушку поужинать, а иногда еще и в кино. Обычно я предлагал ей первой выбирать блюда и делал заказ с таким расчетом, чтобы его стоимость вместе с чаевыми не выходила за рамки моего бюджета. В те времена в Джорджтауне было много хороших ресторанов, где четырнадцати долларов на ужин для двоих было вполне достаточно. Кроме того, в первые несколько месяцев свидания у меня бывали далеко не каждую субботу, так что нередко кое-какие деньги даже оставались.

В остальные дни я вполне обходился долларом в день, и мне всегда казалось, что у меня полно денег: их хватало даже на оплату занятий в школе танцев или на какие-то другие расходы. В гастрономе Вайсмиллера на Тридцать шестой улице прямо напротив Уолш-билдинг, где у нас проходило большинство занятий, по утрам я за двадцать центов покупал кофе и два пончика; здесь впервые в жизни я начал пить кофе, и от этой привычки мне до сих пор не удается избавиться. За обедом я роскошествовал на тридцать центов. Половина этой суммы уходила на фирменный яблочный или вишневый пирог, еще половина — на поллитровую порцию колы «Роял Краун». Я обожал «Роял Краун» и очень расстроился, когда ее перестали выпускать.

Ужин был еще дороже — целых пятьдесят центов. Обычно я ужинал в магазинчике «Хойя — обеды навынос», расположенном в двух кварталах от нашего общежития. В нем, несмотря на название, была стойка, где можно было поесть в свое удовольствие. Еда здесь составляла половину развлечения. За пятнадцать центов я получал еще одну большую порцию колы или другого газированного напитка, а за тридцать пять — отличный сэндвич из тунца с ржаным хлебом, настолько большой, что от него трудно было откусывать. За восемьдесят пять центов можно было взять такой же большущий сэндвич с ростбифом. Время от времени, если в предыдущую субботу мне удавалось не потратить все четырнадцать долларов, я покупал такой сэндвич.

Настоящей же достопримечательностью магазинчика «Хойя — обеды навынос» были ее владельцы — Дон и Роза. Дон был здоровяком с татуировкой на мощном бицепсе, что в те времена было редкостью (это теперь татуировки на телах рок-звезд, спортсменов и хиппующей молодежи стали привычным зрелищем). У Розы была пышная прическа с начесом, миленькое личико и великолепная фигура, которую она демонстрировала, щеголяя в облегающих свитерах, узких брюках и туфлях на шпильках. Она как магнит притягивала к себе взгляды юношей с небольшими средствами и богатым воображением, а присутствие добродушного, но бдительного Дона гарантировало, что мы будем заняты исключительно едой. В присутствии Розы мы ели не спеша, и это обеспечивало нам хорошее пищеварение.

В первые два года учебы я редко отваживался покидать окрестности университета, ограниченные Эм-стрит и рекой Потомак на юге, Ку-стрит на севере, Висконсин-авеню на востоке и университетским зданием на западе. Моими любимыми местами в Джорджтауне были «Тумз» — пивной зал в подвале ресторана «1789», куда ходило большинство студентов, чтобы выпить пива с гамбургерами, ресторан Билли Мартина, где была вкусная еда, приятная атмосфера и приемлемые цены, и «Селлар Дор» на Эм-стрит — вниз под горку от моего общежития. Там была замечательная живая музыка. Именно в «Селлар Дор» я услышал Гленна Ярборо, популярного в 60-е годы фолк-певца, замечательного джазового органиста Джимми Смита и ныне забытую группу под названием «Магвампс», которая распалась вскоре после моего приезда в Джорджтаун. Двое исполнителей-мужчин создали новую, более известную группу «Лавин Спунфул», а солистка Касс Эллиот стала Мамой Касс из группы «Мамае энд Папас». Иногда ресторанчик «Селлар Дор» открывался в воскресенье днем, и тогда там можно было сидеть часами всего за доллар, потягивая кока-колу и слушая «Магвампс».

Хотя иногда я чувствовал себя в Джорджтауне запертым в четырех стенах, большую часть времени я был необычайно счастлив, поглощенный занятиями и общением с друзьями. Изредка, однако, мне удавалось приятно провести время за пределами моего кокона. Через несколько недель после начала первого семестра я отправился в Лизнеровскую аудиторию[15] послушать выступление Джуди Коллинз. Я и сейчас, закрыв глаза, вижу ее — с длинными белокурыми волосами, в хлопчатобумажном платье до пола, стоящую на сцене с гитарой. С того дня я стал ее горячим поклонником. В декабре 1978 года, когда меня впервые выбрали губернатором, мы с Хиллари съездили в короткий отпуск в Лондон. Однажды, когда мы прогуливались в Челси по Кингс-роуд, разглядывая витрины, в одном из магазинов вдруг зазвучала песня Джони Митчелл «Утро в Челси» в исполнении Джуди. Мы тут же договорились, что, если у нас когда-нибудь родится дочь, мы назовем ее Челси.

Хотя я не часто выбирался за пределы Джорджтауна, в первом семестре мне удалось дважды побывать в Нью-Йорке. На День благодарения я поехал в гости к Тому Кэмпбеллу на Лонг-Айленд. К тому времени Линдон Джонсон победил на выборах, и я с удовольствием беседовал о политике с отцом Тома. Вечером я замучил его расспросами о том, не договорились ли между собой жители района, в котором они жили, не продавать дома представителям нежелательных групп населения — например, чернокожим. Такие соглашения были обычным делом, пока Верховный суд не признал их неконституционными. Мистер Кэмпбелл сказал, что да, действительно, в районе, в котором они жили, действовало такое соглашение, но оно было направлено против евреев, а не чернокожих. Я вырос в южном городе, где было две синагоги и немало антисемитов, которые называли евреев не иначе как «христоубийцами», однако меня удивило то, что антисемитизм процветает и в Нью-Йорке. Наверное, сделанное мною открытие о том, что Юг не обладает монополией на расизм или антисемитизм, должно было меня успокоить, однако этого не произошло.

За несколько недель до Дня благодарения состоялось мое первое знакомство с «Большим Яблоком»[16] — я побывал в Нью-Йорке с Джорджтаунским оркестром, вообще говоря, представлявшим собой сборную солянку. Мы репетировали лишь раз-два в неделю, однако играли довольно неплохо, и нас пригласили выступить с концертом в маленькой католической школе — женском колледже св. Иосифа в Бруклине. Концерт прошел отлично, а после него, во время неформальной встречи со студентками колледжа, я познакомился с девушкой, которая пригласила меня к себе домой выпить кока-колы с ней и ее матерью. Я впервые побывал в огромном жилом доме — одном из тех, в которых живет подавляющее большинство жителей Нью-Йорка, как бедных, так и богатых. В доме не было лифта, так что нам пришлось пройти пешком несколько лестничных пролетов, чтобы подняться на этаж, где находилась ее квартира, показавшаяся мне тогда такой маленькой: ведь я привык к просторным арканзасским домам, в которых жили даже люди со скромным достатком. Все, что я помню об этой встрече, — это то, что эта девушка и ее мать оказались очень милыми, и я был поражен тем, что люди, живя в столь тесном помещении, могут оставаться такими общительными и доброжелательными.

Распрощавшись с ними, я остался один на один с огромным городом. Я остановил такси и попросил отвезти меня на Таймс-сквер. Я никогда не видел так много ярких неоновых огней. Площадь была невероятно шумной: здесь бурлила жизнь, в том числе и ее темная сторона. Здесь я впервые увидел уличную проститутку, соблазнявшую какого-то довольно жалкого типа в темном костюме, с короткой стрижкой, в очках в черной роговой оправе и с портфелем. Он явно колебался между соблазном и страхом. В конце концов страх пересилил, и он пошел дальше своей дорогой, а она улыбнулась, пожала плечами и стала поджидать другого клиента. Я рассматривал афиши театров и объявления в витринах магазинов, и мое внимание привлекло красочное объявление: ресторан «Тедз-стейкс» предлагал большие бифштексы по цене один доллар пятьдесят девять центов.

Я решил не упускать такой возможность и, войдя в ресторан, взял бифштекс и нашел свободный столик. За соседним столом сидели молодой человек с сердитым лицом и его мать, выглядевшая очень расстроенной. Юноша несколько раз раздраженно повторил: «Это дешевка, мама. Это дешевка», на что его мать ответила, что, по словам продавца, это очень хорошая вещь. Мне понадобилось всего несколько минут, чтобы понять, о чем шла речь. Эта женщина накопила денег, чтобы купить сыну проигрыватель, который ему страшно хотелось иметь. Проблема заключалась в том, что она приобрела стандартную систему с хорошим качеством воспроизведения, «хай-фай», а ему хотелось получить одну из новейших стереосистем, звучание у которых было намного лучше и которые у следящей за модой молодежью ценились выше. Однако его мать, очевидно, не могла позволить себе такую покупку, и теперь вместо благодарности юноша во всеуслышанье орал на нее: «Все, что у нас есть, — дешевка! Мне хотелось иметь хороший проигрыватель!»

Я почувствовал отвращение. Мною овладело желание врезать ему как следует и крикнуть, что ему повезло, что у него есть мать, которая его любит, кормит и одевает, зарабатывая на это почти наверняка тяжелой работой, приносящей слишком малый доход. Я встал и вышел с чувством гадливости, не доев свой по дешевке купленный бифштекс. Этот случай произвел на меня сильное впечатление — наверное, из-за того, что пришлось испытать в жизни моей собственной матери. Он заставил меня больше ценить повседневные усилия мужчин и женщин, выполняющих работу, которую нам самим не хочется делать, но за которую мы не желаем слишком много платить. Он усилил мою ненависть к неблагодарности и стремление лучше проявлять собственную благодарность. А еще он усилил мою решимость наслаждаться счастливыми минутами жизни, не относясь к ним слишком серьезно, поскольку я знал, что по прихоти судьбы в любой момент могу лишиться всего, чего достиг.

Вскоре после возвращения из Нью-Йорка я ушел из оркестра, чтобы больше внимания уделять занятиям и участвовать в студенческом самоуправлении. Проведя одну из моих лучших кампаний, я победил на выборах президента первого курса. Мой электорат состоял в основном из католиков ирландского и итальянского происхождения с восточного побережья. Я не помню, как решился принять участие в выборах, но многие студенты оказали мне активную поддержку, и это было потрясающе. Я не затрагивал по-настоящему серьезных проблем и не имел могущественных покровителей. Вся моя предвыборная кампания свелась к низовой агитации и единственному выступлению. Один из членов моего избирательного штаба написал мне записку, свидетельствующую о масштабах нашей предвыборной деятельности: «Билл, возникли проблемы среди “Новых людей”; Ганновер набрал много голосов. Есть перспективы на третьем этаже (этаже Паллена) в Лойоле — в конце коридора, где телефон-автомат. Спасибо Дику Хейзу. До завтра. Спите крепко, господа. Кинг». Это был Джон Кинг, живчик ростом пять футов пять дюймов, капитан команды гребцов Джорджтауна и партнер по занятиям нашей однокурсницы Люси Джонсон, дочери президента, которая однажды пригласила его на обед в Белый дом, что вызвало у нас восхищение и зависть.

Накануне выборов, во вторник, студенты нашего курса собрались, чтобы послушать наши предвыборные речи. Моя кандидатура была предложена Бобом Биллингсли, общительным ньюйоркцем. Его дядя Шерман был владельцем клуба «Сторк», и он рассказывал мне замечательные истории обо всех звездах, побывавших в этом клубе начиная с 20-х годов. Боб сказал, что у меня есть опыт административной работы и что я — «человек, который умеет делать дело, причем делать его хорошо». Затем наступила моя очередь. Я не поднимал никаких проблем и обещал только добросовестно выполнять «любую необходимую работу и в любое время», независимо от того, одержу ли я победу или проиграю, а также придать выборам «дух, который прибавит нашему курсу силы и гордости, когда предвыборная гонка закончится». Выступление мое было скромным, каким ему и следовало быть: мне, как говорится, было о чем скромничать[17].

Более сильный из двух моих соперников попытался добавить весомости своим словам в момент, когда этого совсем не требовалось, сообщив нам, что участвует в выборах потому, что не хочет, чтобы наш курс провалился «в гибельную бездну». Я не очень понимал, какую бездну он имеет в виду, — скорее всего место, куда можно попасть за сотрудничество с коммунистами. Эти слова о бездне были явным перебором, и именно благодаря им я получил свой первый большой шанс. Мы старались изо всех сил, и я был избран. После подсчета голосов мои друзья собрали кучу пяти-, десяти- и двадцатипятицентовых монет, чтобы я мог позвонить домой из ближайшего телефона-автомата и сообщить родным о своей победе. Этот разговор доставил мне радость. Я почувствовал, что дома все хорошо, а мама поняла, что мне удается справляться со своей тоской по дому.

Мне нравилось участвовать в студенческом самоуправлении, бывать в Нью-Йорке и просто жить в Джорджтауне, однако главным в первый год в университете для меня были занятия. Впервые учеба потребовала серьезных усилий. У меня было одно большое преимущество: все шесть курсов у нас читали очень интересные и знающие преподаватели. Мы должны были изучать какой-нибудь иностранный язык. Я выбрал немецкий, потому что меня интересовала эта страна и нравились ясность и точность ее языка. Доктор фон Ихеринг, преподаватель немецкого языка, был добродушным человеком. Когда пришедшие к власти фашисты начали жечь книги, в том числе и написанные им книги для детей, он прятался на чердаке в сельском доме. У Артура Коззенса, преподавателя географии, была белая козлиная бородка и своеобразная манера вести занятия, на которых я скучал до тех пор, пока он не сказал нам, что в геологическом плане Арканзас — одно из интереснейших мест на планете благодаря залежам глинозема, а также месторождениям алмазов, кварца и других минералов.

Логику у нас преподавал Отто Генц, иезуит, еще не получивший сан священника. Он был очень энергичным человеком и заботился о студентах. Однажды Отто предложил мне поужинать вместе. Чувствуя себя польщенным, я согласился, и мы отправились на Висконсин-авеню в ресторан «Говард Джонсон». Некоторое время мы говорили о разных вещах, потом Отто посерьезнел и спросил меня, не задумывался ли я о том, чтобы стать иезуитом. Я рассмеялся и ответил: «А разве для этого мне не нужно сначала стать католиком?» Когда я сообщил ему, что я баптист, и шутливо заметил, что вряд ли смог бы соблюдать обет безбрачия, даже если бы и был католиком, он покачал головой и сказал: «Я не могу в это поверить. Я читал ваши доклады и экзаменационные работы. Вы пишете, как католик. Вы мыслите, как католик». Я рассказывал эту историю избирателям-католикам во время губернаторской кампании в Арканзасе, убеждая их, что я больше всех остальных кандидатов похож на губернатора-католика.

Другой преподаватель-иезуит, Джозеф Себес, был одним из самых замечательных людей, которых я когда-либо знал. Худощавый и сутулый, он был талантливым лингвистом. Больше всего его интересовала Азия. Он работал в Китае, когда к власти в этой стране пришли коммунисты, и некоторое время провел в плену — в вырытой в земле яме. Результатом лишений, которые ему тогда пришлось перенести, стали болезнь желудка и потеря почки. Он вел курс, который назывался «Сравнительная культурология», однако его следовало бы назвать «История мировых религий»: мы изучали иудаизм, ислам, буддизм, синтоизм, конфуцианство, даосизм, индуизм, джайнизм, зороастризм и другие религии. Я обожал Себеса и благодаря ему узнал о том, как люди во всем мире определяют такие понятия как Бог, истина и добродетель. Зная, что многие студенты приехали из-за рубежа, он предоставил каждому возможность сдавать заключительный экзамен устно — на одном из девяти иностранных языков. Во втором семестре я получил по его предмету «отлично». Кроме меня такую же оценку заслужили только три других студента, и это стало одним из моих наивысших университетских достижений.

Среди моих преподавателей были две очень колоритные фигуры. Роберт Ирвинг преподавал английский язык первокурсникам и пугал их, делая язвительные замечания об их многословии и неумении точно выражать свои мысли. Он делал оскорбительные пометки на полях письменных работ; одного из своих студентов назвал «тупицей с причудами», а на выражение недовольства другим отреагировал такими словами: «Не голова, а кочан капусты». Замечания, которых удостаивались мои сочинения, были более прозаическими: на полях или в конце работы доктор Ирвинг писал «неук», что означало «неуклюже», и «фу», имея в виду «весьма скучно и жалко». В конце концов, на полях одного из моих сочинений, которое я сохранил, он написал «умно и вдумчиво», но добавил к этому просьбу «в следующий раз не жадничать» и использовать для работы «бумагу получше»! Однажды доктор Ирвинг зачитал нам сочинение о Марвелле[18], написанное одним из его бывших студентов, чтобы показать, как важно быть осторожным в использовании языка. Студент отметил, что Марвелл любил свою жену даже после того, как она умерла, а потом добавил неудачную фразу: «Разумеется, физическая любовь по большей части заканчивается после смерти». Ирвинг взревел: «По большей части! По большей части! Очевидно, есть люди, для которых нет ничего лучше в погожий денек, чем отличный холодный труп!» Думаю, это было все же чересчур для восемнадцатилетних юношей — выпускников католических школ и одного южного баптиста. Я не знаю, чем доктор Ирвинг занимается сегодня, но содрогаюсь при мысли, что он, возможно, читает эту книгу: могу представить себе, какие убийственные замечания он пишет на ее полях.

Самым популярным курсом в Джорджтауне было «Развитие цивилизаций», который вел профессор Кэрол Куигли. Этот курс был обязателен для всех первокурсников, и учебные группы насчитывали более двухсот человек. Хотя этот предмет был довольно трудным, он тем не менее пользовался безумной популярностью благодаря интеллекту Куигли и высказываемым им суждениям, порой довольно необычным. Он любил порассуждать о реальности паранормальных явлений и как-то заявил, что видел, как во время спиритического сеанса стол оторвался от пола и одна женщина парила в воздухе. А чего стоила его лекция, в которой он осуждал превознесение Платоном абсолютного разума над опытом, читаемая им ежегодно в конце курса. Свое выступление он всегда заканчивал тем, что рвал в клочья экземпляр «Государства» Платона в мягкой обложке, а затем швырял обрывки в аудиторию с криком: «Платон — фашист!»

На экзаменах предлагались заумные вопросы, например: «Кратко и четко изложите историю Балканского полуострова с начала Вюрмского оледенения до времен Гомера» или «Какова связь между процессом космической эволюции и степенью абстракции?»

Мне особенно запомнились два из высказанных Куигли положений. Во-первых, о том, что всякому обществу приходится разрабатывать упорядоченные средства достижения своих военных, политических, экономических, социальных, религиозных и интеллектуальных целей. Проблема, по словам Куигли, заключается в том, что все эти средства в конечном счете становятся «институциональными» — то есть приобретают вид общественных институтов, скорее стремящихся сохранить свои прерогативы, нежели обеспечить удовлетворение потребностей, ради которых они были созданы. Когда это происходит, изменения становятся возможными только в результате реформ или действий в обход этих институтов. Если же ни то ни другое не помогает, наступают реакция и упадок.

Его вторая запомнившаяся мне мысль касалось ключа к разгадке величия западной цивилизации и ее неизменной способности к реформированию и обновлению. По словам Куигли, успех нашей цивилизации коренится в ее уникальных религиозных и философских убеждениях: что человек в основе своей добродетелен; что истина существует, но никакой смертный ею не обладает; что мы можем приблизиться к истине только совместными усилиями; что через веру и добрые дела мы можем добиться лучшей жизни на этом свете и получить воздаяние на том. Он говорил, что эти идеи придали нашей цивилизации ее оптимистический, прагматический характер и непоколебимую веру в возможность позитивных изменений. Куигли резюмировал нашу идеологию термином «будущее предпочтение», означающим веру в то, что «будущее может быть лучше прошлого, и у каждого индивидуума есть личные моральные обязательства способствовать осуществлению этого». Начиная с кампании 1992 года и затем на протяжении двух моих президентских сроков я часто цитировал эти слова профессора Куигли, надеясь, что они подтолкнут моих соотечественников и меня самого к тому, чтобы добиваться воплощения в жизнь проповедуемых им идеалов.

К концу первого курса я уже несколько месяцев встречался со своей первой постоянной девушкой. Дениз Хайленд была высокой веснушчатой ирландкой с красивыми добрыми глазами и очаровательной улыбкой. Она родилась в городе Аппер-Монтклер, штат Нью-Джерси, и была вторым ребенком в семье врача, где кроме нее было еще пятеро детей. До знакомства с матерью Дениз ее отец готовился стать священником. Мы расстались в конце предпоследнего курса, но навсегда остались друзьями.

Мне не терпелось поехать домой, где меня ждала встреча со старыми друзьями и настоящее, любимое мною жаркое лето. Мне предстояла работа в «Йорктаун-Бей» — лагере Военно-морской лиги США для детей из бедных семей, главным образом из штатов Техас и Арканзас, на озере Уошито, самом большом из трех озер Хот-Спрингс и одном из самых чистых в Америке. Здесь на глубине более тридцати футов было отчетливо видно дно. Это искусственное озеро находилось в национальном лесном заказнике Уошито, поэтому застройка территории вокруг него была ограничена.

На протяжении нескольких недель я ежедневно вставал рано утром и ехал миль двадцать до лагеря, где руководил занятиями по плаванию, баскетболу и другим видам спорта. Многим из этих детей было необходимо хоть на неделю оторваться от своей обычной жизни. У одного из них было пятеро братьев и сестер, и мать растила их одна. Когда он приехал в лагерь, у него не было ни цента. Его семья в это время переезжала, и он даже не знал, где будет жить, когда вернется. Еще один мальчик, которого вытащили из озера почти без сознания, рассказал, что за свою короткую жизнь он уже успел заглотить язык, отравиться, попасть в серьезную автомобильную аварию, а за три месяца до приезда в лагерь потерял отца.

Время, заполненное общением с друзьями и чтением писем от Дениз, которая проводила лето во Франции, пролетело незаметно. В те каникулы произошел последний ужасный случай с папой. В один из дней он рано вернулся с работы, пьяный и взбешенный. Я в это время находился у Йелделлов, но, к счастью, Роджер был дома. Папа погнался за мамой с ножницами в руке и втолкнул ее в комнату для стирки рядом с кухней. Роджер выбежал через парадное и бросился к Йелделлам с криком: «Бубба, помоги! Папа убивает дадо!» (Когда Роджер был совсем маленьким, он научился говорить «папа» прежде, чем смог произнести «мама», и придумал для нее слово «дадо», которым потом еще долго пользовался.) Я помчался домой, оттащил папу от мамы и отнял у него ножницы. Я отвел маму с Роджером в гостиную и, вернувшись, как следует отчитал папу. Взглянув ему в глаза, я увидел в них скорее страх, чем гнев. Незадолго до этого у него обнаружили рак полости рта и горла. Врачи рекомендовали ему радикальное хирургическое вмешательство, которое изуродовало бы его лицо, но он отказался, и они лечили его как могли, не прибегая к операции. Инцидент произошел за два года до его смерти, и, видимо, к этой последней вспышке гнева папу привели стыд за то, как он жил, и страх смерти. После этого он продолжал пить, но стал более замкнутым и пассивным.

Этот случай имел особенно губительные последствия для моего брата. Почти через сорок лет Роджер рассказал мне, каким униженным он чувствовал себя из-за того, что ему пришлось бежать за помощью, так как он не смог сам остановить отца, насколько бесповоротной стала после этого его ненависть к нему. Только тогда я понял, как глупо повел себя после этого происшествия, сделав вид, как это было принято в нашей семье, что не произошло ничего особенного, что все «нормально». А ведь мне следовало сказать Роджеру, что я очень горжусь им, что именно его смелость и любовь спасли маму; что то, что сделал он, было гораздо труднее того, что сделал я; что ему нужно избавиться от ненависти, потому что его отец болен и эта ненависть лишь навлечет болезнь на него самого. Я, конечно же, часто писал Роджеру и много раз звонил ему, когда был вдали от дома; я помогал ему в учебе и поощрял в полезных занятиях; я говорил ему, что люблю его. Но я не заметил, когда в его душе образовался глубокий шрам, и не смог предвидеть беду, которую он за собой повлек. Роджеру потребовалось много времени, ему пришлось пережить множество причиненных самому себе страданий, чтобы в конце концов добраться до источника боли в своей душе.

Хотя я по-прежнему тревожился за маму и Роджера, я поверил папе, когда он пообещал, что больше не будет распускать руки, — да у него уже и не хватило бы на это сил, — поэтому, когда настало время, я вернулся в Джорджтаун и приступил к занятиям на втором курсе. В июне я получил стипендию в размере 500 долларов, а требование надевать на занятия рубашку с галстуком было отменено, так что теперь я мог позволить себе более роскошную жизнь на свои двадцать пять долларов в неделю. Меня переизбрали президентом курса, — на этот раз у меня уже была настоящая программа, главное место в которой отводилось проблемам университетского городка, включая организацию религиозных служб для последователей всех религий и программу оказания услуг местным жителям, унаследованную нами от выпускного курса, — «Программу действий Джорджтаунского университета по оказанию помощи местному сообществу», в рамках которой студенты-добровольцы работали в бедных кварталах, помогая детям в учебе.

Мы, кроме того, занимались и со взрослыми, которые посещали вечерние и заочные курсы при университете, чтобы получить диплом о среднем образовании, и делали все, что было в наших силах, чтобы помочь семьям, едва сводящим концы с концами. Я тоже принимал участие в этой работе, хотя и не так часто, как следовало бы. То, о чем я узнал, живя в Арканзасе, и то, что увидел в вашингтонских трущобах, убедило меня в том, что одной только благотворительной деятельности добровольцев недостаточно для преодоления бедности, сочетающейся с дискриминацией и отсутствием возможностей, которые держали в тисках столь многих из моих сограждан. В результате я стал еще более решительным сторонником инициатив президента Джонсона в сфере гражданских и избирательных прав и борьбы с бедностью.

На втором курсе мои усилия также были сосредоточены главным образом на учебе, но это продолжалось недолго. На двух последних курсах в Джорджтауне, в годы учебы в Оксфорде и на юридическом факультете Йельского университета систематические занятия все более уступали место политике, личному опыту и самостоятельным исследованиям.

Пока же я находил много интересного в аудиторных занятиях: изучение немецкого языка, увлекательный курс Мэри Бонд, посвященный крупнейшим английским писателям, и курс «История политической мысли», который вел Ульрих Аллерс. Аллерс, несколько грубоватый немец, написал следующее короткое замечание на моей работе о правовой системе в древних Афинах: «Тяжеловато, но вполне пристойно». В то время я воспринял это как сомнительную похвалу. Однако после нескольких лет работы на посту президента я бы что угодно отдал за такие слова.

В первом семестре я получил «посредственно» на экзамене по микроэкономике, которую преподавал Джо Уайт. Во втором семестре профессор Уайт читал нам курс макроэкономики, и за нее я получил «отлично». Я полагаю, что обе эти оценки определили мое будущее, поскольку в качестве президента я достиг неплохих результатов в области национальной экономики и никудышных — в том, что касалось моего собственного экономического положения, по крайней мере в те годы, когда я находился в Белом доме.

Европейскую историю нам преподавал Луис Агилар, кубинский эмигрант, который был лидером демократической оппозиции при режиме Батисты, пока его не сверг Кастро. Однажды Агилар спросил меня, чем я намерен заниматься в жизни. Я сказал ему, что хочу вернуться домой и заняться политикой, но что меня начинает интересовать и множество других вещей. Он ответил задумчиво: «Выбор карьеры подобен выбору жены из десяти подруг. Даже если выберешь самую красивую, самую умную и самую добрую женщину, все равно испытываешь боль от потери остальных девяти». Хотя он любил свою работу и был отличным преподавателем, мне казалось, что для профессора Агилара Куба была воплощением тех остальных девяти женщин, соединенных в единое целое.

Самым памятным для меня на втором году обучения стал курс профессора Уолтера Джайлса «Конституция и правительство США», который он по большей части строил на анализе дел Верховного суда. Рыжеволосый, коротко стриженый Джайлс был убежденным холостяком, чьей жизни придавали смысл студенты, любовь к конституции и социальной справедливости и неизменное страстное увлечение командой «Вашингтон Редскинз». Он приглашал студентов на ужин к себе домой, а некоторые счастливчики даже посещали вместе с ним матчи с участием «Редскинз». Джайлс был демократом либерального толка из штата Оклахома, что было необычно и тогда, а в наши дни стало настолько редким, что его следовало бы занести в Красную книгу.

Думаю, я заинтересовал его отчасти потому, что был родом из штата, граничащего с его собственным, хотя он и любил подшучивать надо мной по этому поводу. К тому времени, когда я приступил к изучению его курса, я уже страдал от постоянного недосыпания, которое будет сопровождать меня всю последующую жизнь, и у меня появилась не очень приятная привычка засыпать в аудитории минут на пять-десять, после чего я прекрасно себя чувствовал. Я сидел в первом ряду большой аудитории, представляя собой идеальную мишень для язвительных замечаний Джайлса. Однажды, когда я задремал, он громко сказал, что такое-то постановление Верховного суда настолько четкое и ясное, что его может понять любой, «если, конечно, он родом не из провинциального городишка в Арканзасе». Я вздрогнул и проснулся под звонкий смех однокурсников. С тех пор я больше уже никогда не засыпал на его лекциях.

Загрузка...