Я не знаю, как маме удавалось так замечательно управляться со всеми делами. Каждое утро, независимо от того, что произошло накануне вечером, она вставала и приводила в порядок свое лицо. И какое это было лицо! С тех самых пор как мама вернулась домой из Нового Орлеана, когда мне удавалось встать достаточно рано, я любил, сидя на полу в ванной, наблюдать за тем, как она наносит косметику на свое красивое лицо.
Времени на это уходило довольно много, отчасти потому, что у нее не было бровей. Мама нередко в шутку говорила о том, как бы ей хотелось иметь большие густые брови, которые нужно было бы выщипывать, — такие, как у Акима Тамироффа, известного характерного актера того времени. Вместо этого она рисовала себе брови косметическим карандашом, а затем наносила косметику и губную помаду, обычно ярко-красного цвета, в тон лаку для ногтей.
Пока мне не исполнилось лет одиннадцать-двенадцать, у мамы были длинные темные волнистые волосы, по-настоящему густые и красивые, и я любил смотреть, как она их расчесывает, чтобы они как следует улеглись. Никогда не забуду тот день, когда мама пришла домой из парикмахерской с новой прической: ее красивые волосы, обычно лежавшие волнами, были коротко пострижены. Это случилось вскоре после того, как пришлось усыпить мою первую собаку, Сузи, которой было девять лет, и на душе у меня стало почти так же тяжело. Мама сказала, что короткая прическа сейчас в моде и больше подходит женщине тридцати с лишним лет. Я вовсе так не считал, и мне потом всегда недоставало ее длинных волос, хотя и понравилось, когда несколько месяцев спустя она перестала закрашивать седую прядь, проходившую посредине ее головы и появившуюся еще тогда, когда ей было немногим больше двадцати.
Закончив накладывать косметику, мама успевала выкурить одну-две сигареты и выпить пару чашек кофе. Затем, после того как приезжала миссис Уолтерс, она отправлялась на работу и иногда, если нам обоим это было удобно, подвозила меня до школы. Придя домой, я занимался тем, что играл с друзьями или Роджером. Мне нравилось иметь младшего брата, и все мои приятели были совсем не против того, что он крутился среди нас, пока не вырос настолько, что стал предпочитать общество своих собственных друзей.
Мама обычно приезжала домой часа в четыре или пять, кроме тех дней, когда работал ипподром. Она обожала скачки. Мама редко ставила больше чем два доллара за раз, однако относилась к этому со всей серьезностью, внимательно изучала программу скачек и сведения о лошадях, слушала, что скажут жокеи, тренеры и владельцы, с которыми она успела познакомиться, и обсуждала свой выбор с приятелями по ипподрому. Люди, которых она там повстречала, стали ее лучшими друзьями на всю жизнь: Луиза Крейн и ее муж Джо, полицейский, который впоследствии дослужился до должности начальника полиции и возил папу в своем патрульном автомобиле, когда тот бывал пьян, до тех пор, пока он не успокаивался; Дикси Себа и ее муж Майк, тренер лошадей; Мардж Митчелл, медсестра, дежурившая в медпункте на ипподроме на случай, если кто-то из посетителей скачек почувствует недомогание, которая вместе с Дикси Себой, а потом и Нэнси Кроуфорд, второй женой Гейба, стала настолько близкой подругой мамы, что могла считаться ее наперсницей. Мардж и мама называли друг друга «сестричка».
Вскоре после того как я, окончив юридический факультет, вернулся домой, у меня появилась возможность отплатить Мардж добром за все то хорошее, что она сделала для нас с мамой. Когда ее уволили из нашего местного центра охраны психического здоровья, Мардж решила оспорить это решение и попросила, чтобы я представлял ее на слушании в суде. Даже элементарный опрос, проведенный мною, неопытным адвокатом, позволил установить, что в основе ее увольнения лежал всего лишь личный конфликт с начальством. Я вдребезги разбил доводы противоположной стороны и испытал настоящий восторг от нашей победы. Мардж заслуживала того, чтобы ее восстановили на работе.
До того как я вовлек маму в политику, большинство ее друзей — врачи, медсестры, больничный персонал — были ее коллегами по работе. Друзей у нее было множество. Казалось, не существовало таких людей, которых бы она не знала; мама делала все возможное, чтобы максимально успокоить своих пациентов перед операцией, и искренне наслаждалась обществом своих коллег. Конечно, ее любили далеко не все. Она могла быть резкой с теми, кто, по ее мнению, пытался помыкать ею или, пользуясь преимуществом своего положения, обращался с другими несправедливо. В отличие от меня, она с удовольствием доводила некоторых людей до белого каления. У меня враги появлялись сами собой, просто потому, что я это я, а после того как я пошел в политику, — из-за занимаемой мною позиции и перемен, которых пытался добиться. Когда маме кто-нибудь по-настоящему не нравился, она делала все, чтобы взбесить таких людей. Впоследствии из-за этой черты характера у нее были неприятности на работе, когда она несколько лет боролась за то, чтобы не работать под началом некоего врача-анестезиолога, и кое-какие проблемы, возникшие во время проведения пары операций с ее участием. Но большинство людей любили ее, потому что она любила их, обращалась с ними уважительно и отличалась большим жизнелюбием.
Не знаю, как ей удавалось сохранять энергию и силу духа, успевая и работать, и развлекаться, всегда быть рядом, когда я и мой брат Роджер нуждались в ее помощи, никогда не пропускать наши школьные мероприятия, находить время для наших друзей, а в случае неприятностей не подавать виду, что ей тяжело.
Я любил бывать у нее в больнице, встречаться с медсестрами и врачами и наблюдать за тем, как они ухаживают за пациентами. Однажды, будучи учеником младшей средней школы, я даже присутствовал на настоящей операции, но в памяти сохранилось только то, что хирурги много работали со скальпелем и было много крови, однако мне не стало плохо. Меня очень заинтересовала работа хирургов, и я думал о том, что и сам мог бы когда-нибудь стать врачом.
Мама относилась к пациентам с большим вниманием независимо от того, могли они заплатить за лечение или нет. В те времена, когда еще не существовало программ «Медикэр» и «Медикэйд»[5], многие были не в состоянии оплатить медицинские услуги. Я помню, как однажды к нам пришел один бедный, но гордый человек, который хотел рассчитаться за свое лечение. Он был сборщиком фруктов и в качестве платы привез маме шесть бушелей свежих персиков. Мы потом долго их ели, добавляя в кукурузные хлопья, пироги и домашнее мороженое. Я еще тогда подумал о том, как было бы хорошо, если бы побольше ее пациентов испытывали недостаток наличности!
Думаю, работа, друзья и посещение скачек приносили маме огромное облегчение, помогая ей переносить тяготы брака. Наверняка в ее жизни было много моментов, когда сердце у нее исходило слезами, когда она, может быть, даже испытывала физическую боль, но большинство людей понятия об этом не имели. Пример, который она мне этим подала, сослужил мне хорошую службу, когда я стал президентом. Мама почти никогда не обсуждала со мной свои неприятности. Думаю, она полагала, что я знаю обо всем, о чем мне нужно знать, достаточно сообразителен, чтобы додумать остальное, и заслуживаю нормального детства, насколько это было возможно в данных обстоятельствах.
Когда мне исполнилось пятнадцать лет, произошли события, вынудившие ее отказаться от этой стратегии. Папа снова начал пить и буйствовать, и мама увезла нас с Роджером из дома. Однажды, за пару лет до этого, мы уже так делали, на несколько недель переехав в меблированные комнаты «Кливленд-манор» на южном конце Сентрал-авеню, почти у самого ипподрома. На этот раз, в апреле 1962 года, нам пришлось провести около трех недель в мотеле, пока мама подыскивала подходящее жилье. Несколько домов мы посмотрели вместе, и все они были намного меньше, чем наш, а некоторые оказались для нее слишком дорогими. Наконец она остановила свой выбор на доме с тремя спальнями и двумя ванными комнатами на Скалли-стрит — улице длиной в один квартал в южной части Хот-Спрингс, примерно в полумиле к западу от Сентрал-авеню. Он входил в серию новомодных полностью электрифицированных домов «Золотой медальон» с центральным отоплением и кондиционированием воздуха (в доме на Парк-авеню у нас были кондиционеры, встроенные в окна) и стоил, мне думается, 30 тысяч долларов.
В доме были симпатичная гостиная и столовая, располагавшаяся сразу налево от главного входа. За столовой находилась большая рабочая комната, которая соединялась с обеденной зоной и кухней, а дальше, сразу за гаражом, имелось помещение для стирки белья. За рабочей комнатой проходила просторная веранда, которую мы впоследствии застеклили и поставили туда бильярдный стол. Две спальни были расположены справа от холла; налево от него находилась большая ванная, а позади нее — спальня с отдельной ванной комнатой с душем. Мама выделила мне большую спальню с душем, скорее всего потому, что ей хотелось иметь в своем распоряжении просторную ванную комнату с зеркалом, где было удобнее заниматься макияжем. Себе она выбрала вторую по величине спальню в задней части дома, а Роджер получил маленькую.
Хотя я любил наш дом на Парк-авеню и двор, за которым старательно ухаживал, моих соседей, друзей и знакомые места, мне было радостно сознавать, что я живу в нормальном доме, где мама и Роджер могли чувствовать себя в безопасности. К тому времени, хотя я ничего еще не знал о детской психологии, меня начало беспокоить то, что папины пьянство и буйное поведение могут навредить психике Роджера даже больше, чем моей собственной, потому что брат жил с ним всю жизнь и потому что Роджер Клинтон — его родной отец. Сознание того, что моим отцом был кто-то другой, кто-то, кого я считал сильным, достойным и надежным человеком, давало мне эмоциональную защиту и позволяло относиться к происходящему с некоторой отстраненностью и даже сочувствием. Я никогда не переставал любить Роджера Клинтона, всегда надеялся, что он изменится, и всегда получал удовольствие от общения с ним, когда он бывал трезв и занят делом. И уже тогда я боялся, что Роджер-младший возненавидит своего отца. Что он и сделал, заплатив за это страшную цену.
Рассказывая об этих давних событиях, я понимаю, как легко попасть в ловушку, о которой говорил шекспировский Марк Антоний в своей хвалебной речи о Юлии Цезаре: «Ведь зло переживает людей, добро же погребают с ними». Как и большинство алкоголиков и наркоманов, которых я знал, Роджер Клинтон был в основе своей хорошим человеком. Он любил нас с мамой и маленького Роджера; помогал маме видеться со мной, когда она заканчивала обучение в Новом Орлеане; проявлял щедрость по отношению к семье и друзьям; был умным и забавным. Но в нем скопилась та горючая смесь страхов, опасений и психологической уязвимости, которая разрушает жизнь огромного числа алкоголиков и наркоманов. И, насколько я знаю, он никогда не обращался за помощью к тем, кто умел ее оказывать.
Жизнь с алкоголиком — вещь неоднозначная: не все и не всегда в ней бывает плохо. Порой проходили недели, а иногда даже целые месяцы семейного существования, наполненные тихими радостями обычной жизни. Слава Богу, я не забыл такие времена, а если и забуду, мне напомнят о них несколько сохранившихся у меня открыток и писем, которые я получил от папы или сам послал ему.
Забываются и плохие времена. Недавно, перечитывая свои показания по делу о мамином разводе, я обнаружил, что рассказывал о случае, произошедшем за три года до этого, когда я через ее адвоката вызвал полицию, чтобы папу увезли после очередной вспышки буйства. Я также заявил, что в последний раз, когда не дал ему ударить маму, он угрожал избить меня. Конечно, это звучало смешно, потому что к тому времени я уже перерос папу и был сильнее его трезвого и тем более пьяного. Я забыл оба этих случая, возможно из-за отрицания причастности — защитной реакции, которая, по мнению специалистов, характерна для родственников алкоголиков, продолжающих жить вместе с ними. Так или иначе, в течение сорока лет эти конкретные случаи оставались прочно забытыми.
Мама подала на развод 14 апреля 1962 года, через пять дней после того как мы уехали. В Арканзасе можно развестись быстро, а у нее, разумеется, было для этого достаточно оснований. Но этим дело не закончилось. Папа отчаянно пытался вернуть ее и нас. Он совершенно потерял голову, сильно похудел, часами сидел в автомобиле возле нашего дома и даже пару раз спал на бетонном полу передней веранды. Однажды папа попросил, чтобы я прокатился с ним. Мы подъехали с тыльной стороны к нашему старому дому на Серкл-драйв. Он остановил машину в самом начале нашей задней подъездной аллеи. Вид у него был ужасный: лицо покрывала трех-четырехдневная щетина, хотя я не думаю, что он все это время пил. Папа сказал мне, что не может жить без нас и ему больше не для чего жить. Он плакал, умолял меня поговорить с матерью и попросить ее снова принять его. Сказал, что исправится, больше никогда не ударит ее и не повысит на нее голос. Папа и в самом деле был убежден, что так и будет, но я ему не верил. Он так и не понял и не признал причину своих проблем, так и не осознал, что бессилен перед спиртным и сам бросить пить уже не сможет.
Тем временем его мольбы начали доходить до мамы. Я думаю, она испытывала некоторую неуверенность в своей способности обеспечить нас материально: до тех пор, пока двумя годами позже не были приняты государственные программы «Медикэр» и «Медикэйд», ей платили совсем немного. Но гораздо важнее было то, что мама придерживалась старомодных представлений о том, что развод, особенно когда есть дети, — это плохо, как, собственно, нередко и бывает, если в семье нет насилия. По-моему, она считала, что отчасти сама виновата в их проблемах. И, вероятно, мама вызывала в Роджере ощущение неуверенности: в конце концов, она была красивой, интересной женщиной, неравнодушной к мужчинам, и на работе ее окружало немало привлекательных сослуживцев, добившихся в жизни большего успеха, чем ее муж. Насколько я знаю, мама ни с кем из них не позволяла себе ничего лишнего, хотя я не стал бы ее винить, если бы это было не так, а когда они с папой разошлись, она встречалась с красивым темноволосым мужчиной, который подарил мне несколько клюшек для гольфа, сохранившихся у меня до сих пор.
Не прошло и нескольких месяцев после нашего переезда на Скалли-стрит и оформления развода, как мама сказала нам с Роджером, что нужно провести семейный совет по поводу папы. Она объяснила, что он хочет вернуться и переехать в наш новый дом и что, по ее мнению, на этот раз все будет по-другому, а затем спросила, каково наше мнение на этот счет. Не помню, что ответил Роджер: ему было всего пять лет, и он, вероятно, совершенно растерялся. Я же сказал ей, что против этого, потому что вряд ли папа сможет измениться, но поддержу любое решение, которое она примет. Мама сказала, что нам нужен мужчина в доме и что она всегда будет чувствовать себя виноватой, если не даст ему еще один шанс. Они снова поженились, что, учитывая, как завершилась папина жизнь, пошло ему на пользу, но не слишком хорошо отразилось на судьбе Роджера и мамы. Не могу сказать точно, как это повлияло на меня, но знаю, что потом, когда он заболел, я был очень рад возможности находиться рядом с ним в последние месяцы его жизни.
Я не был согласен с маминым решением, однако понимал ее чувства. Незадолго до того, как она приняла папу назад, я сходил в суд и официально поменял фамилию Блайт на Клинтон, которой фактически пользовался уже не один год. Я до сих пор до конца не уверен в причинах своего поступка, но тогда считал своим долгом так поступить, отчасти потому, что Роджеру предстояло пойти в школу и у него могли возникнуть проблемы из-за различия в нашем происхождении, и отчасти потому, что мне просто хотелось носить фамилию всех остальных членов моей семьи. Возможно, я даже испытывал желание сделать что-то хорошее для папы, хотя и был рад, когда мама с ним развелась. Я не предупредил ее об этом заранее, но потребовалось ее разрешение, и, когда ей позвонили из суда, она подтвердила свое согласие, хотя, вероятно, подумала, что я с этим поторопился. Это был далеко не последний случай в моей жизни, когда мои решения и выбор времени оказывались небесспорными.
Крах брака моих родителей, их развод и примирение отняли у меня много душевных сил в период между окончанием младшей средней школы и вторым годом обучения в старой средней школе, что стояла на холме.
Подобно тому, как мама с головой ушла в работу, я целиком погрузился в занятия в средней школе и знакомство с новыми для меня окрестностями Скалли-стрит. Это был квартал, застроенный главным образом новыми скромного вида домами. На противоположной стороне улицы находился квадратный пустырь — все, что осталось от фермы Уитли, которая еще недавно занимала намного большую площадь. Каждый год мистер Уитли засаживал весь пустырь пионами. Весной они пышно цвели и привлекали со всей округи людей, которые терпеливо ждали, когда он начнет срезать цветы и раздавать их всем желающим.
Наш дом был на улице вторым. В первом, на углу Скалли-стрит и Уитли-стрит, жили преподобный Уолтер Йелделл, его жена Кей и их дети Кэролайн, Уолтер и Линда. Уолтер был пастором Второй баптистской церкви, а впоследствии стал президентом Арканзасской конвенции баптистов. Он и Кей с самого первого дня замечательно к нам относились. Я не знаю, как брат Йелделл, как мы его называли, скончавшийся в 1987 году, смог бы существовать в условиях, когда после выхода в 90-х годах Конвенции южных баптистов, семинарии были очищены от инакомыслящих «либералов» и церковь «поправела» в отношении всех социальных вопросов, кроме расового (тем самым она замаливала грехи прошлого). Брат Йелделл был крупным и плотным мужчиной, он весил намного больше 250 фунтов. За его внешней застенчивостью скрывались потрясающее чувство юмора и поразительная смешливость. Такими же качествами обладала и его жена. В них не было ни капли напыщенности. Брат Йелделл вел людей к Христу через наставления и собственный пример, а не через осуждение и насмешки. Он не был бы в чести у некоторых из нынешних баптистских лидеров или сегодняшних консервативных ведущих ток-шоу, но я любил с ним поговорить.
Кэролайн, старшая из детей Йелделлов, была моей ровесницей. Она любила музыку, замечательно пела и была превосходным аккомпаниатором. Мы провели бессчетное множество часов за пением у ее пианино. Время от времени Кэролайн подыгрывала мне, когда я играл на саксофоне; вероятно, это был не первый случай, когда аккомпаниатор превосходил солиста. Вскоре Кэролайн стала одним из моих самых близких друзей и членом нашей постоянной компании вместе с Дэвидом Леопулосом, Джо Ньюманом и Ронни Сесилом. Мы вместе ходили в кино и на школьные мероприятия и проводили много времени, играя в карты и другие игры или просто валяя дурака — обычно у нас дома.
В 1963 году, когда я стал делегатом национального съезда юношеской секции Американского легиона от мальчиков и снялся на ставшей теперь знаменитой фотографии с президентом Кеннеди, Кэролайн была избрана делегаткой от девочек. С жителями одного и того же города такое произошло только однажды. Кэролайн поступила в Университет штата Индиана, где изучала вокал. Она хотела стать оперной певицей, но ей не нравился образ жизни артистов. Вместо этого она вышла замуж за прекрасного фотографа Джерри Стейли, родила троих детей и стала ведущим специалистом в области грамотности взрослых. Став губернатором, я назначил ее ответственной за программу обеспечения грамотности взрослых в нашем штате, и их семья жила в большом старом доме примерно в трех кварталах от моей резиденции. Я часто бывал у них на вечеринках либо приходил к ним, чтобы поиграть и попеть, как в прежние времена. Когда я стал президентом, Кэролайн с семьей переехала в Вашингтон, где начала работать в Национальном институте грамотности, который позже возглавила. Она проработала там какое-то время после того, как я покинул Белый дом, а затем последовала по стопам своего отца, посвятив себя церковному служению. Семейство Стейли до сих пор занимает большое место в моей жизни. А началось все это на Скалли-стрит.
Дом на противоположной стороне улицы принадлежал Джиму и Эдит Кларк — бездетной паре, которая относилась ко мне как к собственному ребенку. Среди прочих наших соседей были Фрейзеры, супруги постарше, которые постоянно меня поддерживали, когда я пошел в политику. Но самый большой подарок я получил от них случайно. В 1974 году, после того как я провалился на выборах в Конгресс от штата Арканзас и все еще чувствовал себя довольно паршиво, я увидел во время какого-то праздника маленькую внучку Фрейзеров, которой было тогда лет пять или шесть. Она страдала серьезным заболеванием, из-за которого ее кости были слабыми и ей приходилось носить гипсовый корсет по самую грудь и ходить, выворачивая носки наружу, чтобы снять давление с позвоночника. Она выглядела очень неуклюже, передвигаясь на костылях, но была стойкой девочкой, совершенно лишенной застенчивости, что отличает уверенных в себе маленьких детей. Увидев ее, я спросил, знает ли она, кто я такой. Девочка сказала: «Конечно, ты же Билл Клинтон». Как же мне было нужно, чтобы об этом мне напомнили именно тогда!
Хассины, сирийско-итальянское семейство, о котором я уже упоминал, вшестером теснились в крошечном домике в конце улицы. Они, должно быть, тратили все деньги на еду. Каждый год на Рождество и во время нескольких других праздников эта семья угощала целый квартал огромными порциями итальянских блюд. Я до сих пор слышу, как мама Джина говорит: «Билл, Билл, ну съешь еще!»
А еще были Джон и Тони Карбер, книгочеи и самые большие интеллектуалы из всех, кого я знал, и их сын Майк, который учился в моем классе. И Чарли Хаусли — настоящий мужчина, который знал все об охоте и рыбной ловле и мог починить что угодно, то есть разбирался в вещах, которые очень важны для маленьких мальчиков; он взял Роджера под свое покровительство. Хотя наши новые жилище и двор были меньше прежних, а места вокруг — не такими красивыми, я полюбил свой новый дом и его окрестности. Здесь мне было хорошо в те годы, когда я учился в средней школе.