После праздника Сукес[9], когда наступала пора коротких, серых дней и длинных вечеров, важное место в его жизни начинал занимать — фонарь.
Мой дед был не богач, но крепкий, зажиточный хозяин. Его дом на окраине местечка был хоть и старый, но не настолько, чтобы опасаться, что он вот-вот завалится. Дед постоянно укреплял его: то балку менял, то сени пристраивал, то перекрывал свежей дранкой подгнившую, поросшую мхом кровлю, а изнутри домишко был оштукатурен глиной по деревянной оплетке. В общем, по прочности он вполне мог потягаться с самыми прочными домами в большом городе.
Дед берег свое жилище, и так же он берег свой фонарь. Мне всегда казалось, что фонарь — это его второй дом, а он и выглядел как домик с тремя окошками и дверкой, а сверху — как будто крыша с трубой, через которую выходил дымок горящей внутри сальной свечки.
И фонарь нравился мне больше, чем дом. Ведь фонарь был маленький, и дверка в нем открывалась не как обычно, а хитро: она была вставлена в прорези в «стене» и поднималась вверх.
Но фонарь предназначался не для игры, только я считал его детской игрушкой. А дедушке — он был высокий, худой, носил густую, длинную бороду, глаза у него были большие, ясные, всегда серьезные, но добрые — фонарь требовался для очень важных дел, и будничных, и святых. С фонарем дедушка ходил в амбар, где хранилось зерно, которым он торговал; с фонарем заглядывал в хлев проведать корову, посмотреть, как та ест, как спит и не мало ли ей постелено соломы; с фонарем спускался в подвал проверить, осталась ли еще картошка и не гниет ли она.
По вечерам с этим же фонарем он ходил в синагогу изучать Мишну или просто сидеть над святой книгой и готовиться к смерти…
Дедушкин дом стоял в конце улицы, где жили одни гои, а у них в каждом дворе собака. Самые злые псы сидели на цепи, а те, что только лают, но не кусают, просто лежали возле будок и дремали. Когда дед проходил мимо, освещая себе дорогу, свет фонаря будил дворняг, они вскакивали и начинали выть, рычать и лаять. Но дедушка спокойно и уверенно шагал дальше, пока не оказывался возле еврейских домов, где собак не держат.
Придя в синагогу, дед гасил фонарь, ставил в угол и зажигал свечу, которую вместе с книгой приносил ему помощник шамеса[10]. Огарок, поучившись, дед возвращал.
Изредка помощник шамеса разрешал деду забрать огарок для фонаря. Дед пользовался этой привилегией, потому что фонарь помощнику очень нравился. Иногда этот хмурый человек брал фонарь, рассматривал, осторожно открывал и закрывал дверку и, восхищенно причмокнув губами, хвалил искусно сделанную вещицу:
— Настоящий дом!
А мой словоохотливый дед начинал рассказывать биографию фонаря: он заказал его стекольщику Хонану, царство ему небесное, а как сделать, придумал сам, лично. Особенно подробно он останавливался на дверке.
— Дверка, — объяснял, — это мое собственное изобретение…
Дед дорожил фонарем гораздо больше, чем всеми остальными вещами, даже больше, чем очками, которые были нужны ему каждый день. В этом фонаре проявилось его стремление к красоте, к изяществу. И мы, внуки, ясно видели, что дедушка любит фонарь больше за красоту, чем за полезность…
И мы любили дедушку с его фонарем.
Однажды дед тяжело заболел. Стояла осенняя ночь. Мы все, сыновья, дочери и внуки, собрались у него в доме. Каждую минуту кто-нибудь подходил к постели посмотреть, как дедушка себя чувствует, а он лежал с открытыми глазами и смотрел куда-то вдаль. Мне казалось, он видит что-то, чего не видит никто из нас… В моем детском сердце смешались страх и любопытство.
Наконец мой отец сказал:
— Надо бы позвать доктора.
Дед, который всегда был невысокого мнения о врачах, слабым голосом возразил:
— Бог — лучший доктор…
Но когда отец, а за ним и все остальные стали настаивать, дед согласился. Пойти за врачом вызвался мой старший брат.
— Темно на улице, — тихо сказал дед. — Возьми мой фонарь. Только осторожнее, не сломай…
В фонаре стоял крошечный огарок. Брат увидел, что ему на дорогу туда и обратно не хватит такой маленькой свечки, но промолчал, не стал затевать разговоров. Зажег свечку, и фонарь засиял изнутри.
Дедушка посмотрел, как горит его фонарь, и грустно улыбнулся…
Врач не помог. К утру дед скончался.
Хотели похоронить засветло, но долго не могли договориться с погребальным братством, а поздней осенью день короток, вот и протянули до вечера, пока совсем не стемнело. Казалось, по улице бродит сама смерть в угольно-черных одеждах…
Кто-то из родни, прежде чем похоронная процессия тронулась в путь, подозвал меня и сказал:
— Пойди возьми фонарь…
Напуганный и обрадованный доверием, я побежал обратно, в дедушкин дом. Было страшно подойти к опустевшей кровати, но я набрался храбрости, схватил фонарь, поставил в него сальную свечку, которую приметил на печи, зажег, выскочил на улицу и отдал фонарь отцу.
Процессия двинулась с места. Евреи шли, поминая покойного добрым словом. Фонарь печально горел, освещая носилки, на которых дед лежал, вытянув ноги, и, казалось, он присматривает за своим фонарем из-под черного покрывала.
А еще мне казалось, что деду не жаль расставаться ни с детьми и внуками, ни с покинутым домом — ни с чем, кроме фонаря… Чудесного фонаря, который он так любил, а теперь не может забрать с собой в могилу.
И мое детское сердце видело, как в фонаре догорает вместе с огоньком свечи дедушкина душа.
1914