Мой первый гонорар был не слишком велик — одна копейка за стихотворение.
Зато копейка была надежная: я получал ее не от редакции, а от родной бабушки.
Бабушка платила честно! Вы, конечно, можете подумать, что она была редактором еврейской газеты. Ничего подобного! Бабушка, простая лавочница, к литературе не имела никакого отношения (и это не страшно, был бы человек хороший!), но любила поэзию и первой признала и оценила мой талант.
Мне тогда было лет десять-одиннадцать.
От отца приходилось скрывать, что я пишу. Во-первых, он тогда был против жаргона[91], во-вторых, он сказал бы, что надо лучше учиться, а не заниматься ерундой.
— Стихи, — говорил он, — пускай люди поумней тебя пишут. И постарше…
Он имел в виду себя. На досуге вечерком он любил сочинить стишок и, наверно, именно поэтому запрещал мне писать. Ни одна профессия не терпит конкурентов.
Но кого такие запреты останавливали? Если он запрещает ходить в лес, неужели я не пойду? Или, например, запрещает зимой рисовать пальцем на морозном стекле, значит, уже не рисовать, что ли? Кто из нас не нарушил парочку запретов?
И вот зимним вечером я забираюсь на печь (это разрешено!) и сыплю рифмами.
Но ведь потом их надо кому-нибудь показать! Я и теперь не верю зазнайкам-поэтам, которые утверждают, что поют как птицы, только для себя, а на читателей им плевать. Ложь! Человек — не птица, если он сочиняет стихи, ему необходимо, чтобы их услышали.
А кому я могу их прочитать? Отцу, как я уже сказал, нельзя, мама послушала бы, она очень добрая, но вечно занята. Старшая сестра немного разбирается в таких вещах, она сама поет песню «Все трактиры Европы и Азии», и недурно поет, но мы с ней постоянно на ножах. То ссоримся потому, что я ей новое прозвище придумал, то потому, что она на меня родителям наябедничала, то еще из-за чего посерьезнее.
Остается бабушка. Она уже старенькая, но вполне образованная, светская. А главное — у нее есть заработок! Она очень аккуратная. У нее на шее висит кошелек с мелочью, он надежно привязан бечевкой к ее сухонькому телу. От нее так и веет сладостным теплом. Когда бабушка опускает в кошелек худую, маленькую руку, кажется, что сейчас она достанет оттуда нечто волшебное и такое прекрасное, что все замрут в восхищении…
Я приношу ей все новые стихи, разумеется, вечером, когда она приходит из лавки. Бабушка живет через два дома от нас, у своего старшего сына. Он большой знаток Талмуда, но человек недобрый.
Вхожу в комнату. Бабушка сидит за столом и вяжет чулок. Дед (он всегда прикидывается злым, хотя на самом деле очень хороший) сидит на узкой лежанке, которую специально для него пристроили к печи, и изучает какую-нибудь книгу на древнееврейском.
Я стою около бабушки и не решаюсь сказать, что сочинил стихотворение, пока она не спросит:
— Чего молчишь? Скажи что-нибудь!
Дрожащей рукой я вытаскиваю из кармана клочок бумаги, исписанный рифмами вдоль и поперек, и, набравшись храбрости, говорю:
— Вот, стихотворение… Сам сочинил…
— Молодец! — тут же хвалит бабушка. — Ну, читай!
Воодушевленный преждевременной похвалой, я начинаю декламировать:
— У кого в кармане грош,
Тот всегда для всех хорош…
Уже первые строчки так нравятся бабушке, что она не может удержаться и поворачивается к лежанке, где сидит дед:
— Моше, ты слышал? Разве не золотая голова у ребенка? А, Моше, что скажешь?
Но дед недоволен.
— Лучше бы учился прилежно, чем ерундой заниматься, — ворчит он сердито.
Когда я слышу такое мнение, у меня руки опускаются. «И правда, — думаю, — чего я как дурачок?..»
Но бабушка говорит:
— Не слушай старика. Очень хорошие стихи, просто замечательные!
Она дает мне копейку и требует, чтобы я принес новое стихотворение, тогда еще копейку получу.
Копейка — это очень неплохо. И я сочиняю стишок, за ним второй, за ним третий — три стихотворения подряд! Я сам удивлен такой плодовитостью. Подсчитываю, что, если писать по три стихотворения в день, за год я разбогатею. Кроме того, стихи ведь не только тем ценны, что на них можно заработать. Правда, отец так не считает, он вообще против, чтобы я писал. И дед недовольно ворчит, но что с того, если у меня есть бабушка, которая платит наличными за каждое стихотворение?
Я счастливый, обеспеченный человек.
Но прошло две недели, а я так ничего и не сочинил. Я растерян. «Господи, — шепчу, — неужели я больше ничего не смогу написать? Тогда и жить незачем!»
Чем больше я огорчаюсь, тем хуже сочиняется. А что, если об этом и написать? Я даже придумал две строчки:
Вы будете смеяться, братья,
Но не могу стихи писать я…
Но я боюсь раскрыть свою ужасную тайну. Зачем кому-то знать о моей беде? Ведь хотя дома и не ценят моих стихов, мама зовет меня «наш рифмач», и мне это очень нравится.
Через три недели бабушка спрашивает:
— Ну, что ж ты своих стихов больше не показываешь?
Я краснею от стыда, чувствуя, что падаю в ее глазах, и твердо решаю, что сейчас же напишу стихотворение.
На другой день я пытаюсь что-нибудь придумать, уже голова раскалывается, а ничего не выходит. Но ведь я должен принести бабушке стихотворение, а не то я пропал. Давненько я копейки в глаза не видел…
И вдруг мне в голову приходит совершенно дикая идея.
У нас дома стоит на полке томик стихов. Я выбираю из него лучшее стихотворение, переписываю и несу бабушке.
Дрожу от страха, как бы не поймали.
Читаю бабушке стихотворение. Голос дрожит, запинаюсь на каждом слове, так что, наверно, и смысла не понять.
Бабушка слушает, потом зевает и говорит:
— Что-то мне эти стихи не нравятся. Ты, милок, совсем писать разучился.
Я растерян: как это? Они же в книжке напечатаны… Почему я должен выслушивать упреки за чужие стихи? И, не подумав, я выпаливаю:
— Это не мои!
Бабушка удивленно смотрит на меня.
— Что значит «не твои»? — спрашивает она сердито. — Чего ты болтаешь? Глупый мальчишка…
Бабушка не понимает, что стихи тоже можно красть, а я не собираюсь ей объяснять. Пожалуй, лучше быть глупым мальчишкой, чем вором.
Я ушел от бабушки без похвал, без гонорара и дал себе слово, что больше никогда, никогда не буду воровать стихов.
И, с Божьей помощью, до сих пор его держу.
1909