Первым, кто отдал сына в гимназию, был Авром-Эля.
Авром-Эля — известный в местечке просвещенец. Помню, о нем даже ходила легенда, что в молодости, еще до свадьбы, он чуть не выкрестился. Вот до чего додумался, мыслитель! Как он избежал крещения, легенда умалчивала. Правда, у нее был вариант, что его отговорила Хана-Бейла, его нынешняя жена, которая еще в девичестве слыла большой умницей. С этой Ханой-Бейлой он счастливо живет до сих пор.
Аврому-Эле многое прощали: и что на буднях короткую одежду носил, и что в помещении головы не покрывал. Более того, радовались, что он хотя бы по субботам молился, правда, не в синагоге, но, главное, с миньяном. Причем в миньяне, с которым молился Авром-Эля, к еврейским обычаям относились очень трепетно, даже пиютов после «Школим» и «Зхойр»[92] не пропускали… Бывало, Авром-Эля даже вел утреннюю молитву, и, надо сказать, такое произношение нечасто услышишь. Что ни слово, то жемчужина! Только одно смущало: уж больно мягко он букву «ламед» выговаривал. Но один просвещенец из миньяна объяснил: это из-за того, что Авром-Эля много немецких книг читает… Так что и с мягким «ламедом» в конце концов смирились.
Он всегда приходил со своим старшим сыном. Мальчик сидел рядом с отцом и неторопливо переворачивал страницы молитвенника. Говорили, сын Аврома-Эли все правила грамматики назубок знает, причем не от учителей, отец сам его учил. И молящиеся смотрели на этого мальчика, Шлеймеле, с таким же уважением, как на его отца.
Мой отец тоже приходил туда на молитву. Он любил побеседовать с Авромом-Элей, когда выпадал случай. Тот был не слишком разговорчив, но моего отца, тоже не чуждого идей Ѓаскалы[93], уважал, и они часто уходили с молитвы вместе, а остальные шли следом и прислушивались, о чем ведут речь двое «ученых»…
А я тем временем разговаривал со Шлеймеле:
— Ты вообще в хедер не ходишь?
— Нет, — кратко отвечал он.
— Тебя отец всему учит?
— Да, отец…
— И русскому языку тоже?
— И русскому, и немецкому.
— И немецкому?!
Вот это да! Я так упал в собственных глазах, что больше не решался заговорить со Шлеймеле. Куда мне до него?
Но он ничуть не зазнался и однажды сказал:
— Слушай, а я после праздника в Минск еду, в гимназию…
— В гимназию!
Я вытаращил глаза, но быстро опомнился и спросил:
— Там же по субботам писать надо?
Шлеймеле улыбнулся и ничего не ответил.
Я ушел, совершенно подавленный. Как же я ему завидовал! Мой отец разочаровал меня, я даже стал его слегка презирать. Тоже мне, отец называется! Куда ему до Аврома-Эли?.. А я-то как же? Когда Шлеймеле приедет из Минска, он со мной даже разговаривать не захочет.
Я твердо решил, что немедленно начну учить русский. Купил шесть листов бумаги, сшил тетрадку на сорок восемь страниц и каждую страницу разделил чертой на две колонки. В один столбик я записывал трудные русские слова, в другой — еврейские и без конца повторял: «Бог — Гот, небо — дер гимл, звезды — ди стерн, птица — а фейгл…»
Так я надеялся выучить русский язык, и, когда приедет Шлеймеле, я не буду молчать, как немой, а смогу с ним хоть парой слов перекинуться.
Однажды летом мы пришли с отцом на субботнюю молитву, и вдруг я вижу: кто-то сидит рядом с Авромом-Элей. Знакомое лицо! Фуражка с кокардой, на синем мундире — латунные пуговицы в ряд. Держит в руке молитвенник и то на потолок смотрит, то на кантора, а все — на него.
Я сперва удивился, но вдруг до меня дошло, что это же сын Аврома-Эли Шлеймеле, который в минской гимназии учится, а на лето, значит, домой приехал.
Стою, уставился на него, хоть и понимаю, что неприлично вот так глазеть на человека, даже если он гимназист… А ведь я тоже времени даром не терял, кое-что успел за год: у меня в тетрадке триста сорок семь русских слов записано, и я все наизусть помню. И немецкий алфавит уже почти выучил… Короче, особо дивиться нечему… Хватит, думаю, его разглядывать. Подумаешь, фуражка и мундир с пуговицами! Лучше в окно буду смотреть. Но не так-то это просто. Все равно поглядываю на него украдкой, чтобы он не заметил. Но, как назло, стоит мне к нему повернуться, тут же взглядом встречаемся.
Ну и что, думаю, раз мы с ним старые знакомые, почему бы мне на него не смотреть? Когда кантор начнет «Шмойне эсре» повторять, наберусь храбрости, подойду, подам руку и скажу по-русски: «Здравствуйте!» Пусть знает, что я тоже не лыком шит.
Казалось бы, чего проще, но кантор уже до «Сим шолойм»[94] добрался, а я все стою, с духом собираюсь.
Ладно, дождусь, когда начнут свиток Торы читать. Тогда удобней будет. Но вот уже скоро мафтир[95], а я так и не осуществил своего плана. Только повторяю про себя: «Здравствуйте!» И вдруг слышу: «К Торе вызывается реб Шлейме, сын реб Аврома-Эли…»
Читать свиток в фуражке, в мундире с латунными пуговицами… Странно это выглядит, но я доволен. Раз его вызвали, значит, сейчас поближе подойдет.
Когда благословлял, он слегка запнулся, пару слов проглотил, но в целом ничего, справился. Сейчас дочитают, и я подойду, поздороваюсь. Лучше по-еврейски, а то еще вместо «Здравствуйте!» у меня получится «Ждравствуйте!» Со мной такое бывает. Вот будет ему потеха.
Дочитали, и я шагнул к нему, но меня оттеснили несколько прихожан, они тоже поздороваться захотели.
«Не пристало мне, — думаю, — вместе с этими невеждами…»
Лучше после молитвы.
И после молитвы Господь придал мне мужества. Подошел, подал руку и стою, молчу.
А он пожал мне руку и улыбнулся. Я совсем смутился. Выпалил:
— Вы гимназист! — А что дальше сказать, и не знаю.
— Да, гимназист. — Он опять улыбнулся. — А ты как поживаешь?
— Я… Я русский уже неплохо знаю, только словарный запас маловат…
— Ну, увидим. — Он снова пожал мне руку, и они с отцом ушли.
А мой отец подходит ко мне, довольный такой, и спрашивает:
— О чем вы разговаривали?
— Да так, — отвечаю небрежно, как взрослый, — о русском языке. Он меня спросил, что одно слово значит…
— Ну, а ты знал?
— Да! — говорю с гордостью.
Отец погладил бородку, кашлянул:
— Это неплохо, что вы с ним приятели. Можешь у него кое-чему поучиться немножко. Грамматика, счет, то, се…
Всю субботу отец смотрел на меня с уважением. Еще бы, я же с гимназистом говорил!
1909