В Новой молельне ешиботник Берл всегда держался скромно, предпочитал не высовываться со своей Торой, потому как изучал ее не ради заповеди, а ради кормежки да жесткой скамьи, на которой ему позволяли ночевать. Как можно себя уважать, если ешь чужое и спишь в молельне рядом с двумя бездельниками, которые все время там толкутся, а зимой еще и с городскими сумасшедшими, которые украдкой туда пробираются и храпят возле Берла на других скамьях?
В молельне Берл никого не знал, кроме хозяев, у которых столовался, да нескольких молодых парней, с которыми учился. Немудрено, что он считал их высшим классом, великими, свободными, власть имущими людьми, по сравнению с которыми он просто жалкий червяк.
И Берл мечтал, что когда-нибудь тоже станет молодым хозяином и будут у него жена, свой дом и стол и еще постоянное место в синагоге.
Вот только как этого достичь, он понятия не имел. Берл даже верил, что рано или поздно женится, но от женитьбы до того, чтобы стать хозяином, еще ой как далеко. Есть у них в синагоге один, из Бреста. Женатый, но примерно в том же положении, что Берл. На субботу в гости ходит, а чего в этом хорошего? Если хозяин, к которому он идет, хасид, то и брестскому приходится за столом хасидские гимны распевать, хотя он сам миснагид.
Потому-то Берл всегда был грустный, задумчивый, и на хозяев в синагоге смотрел с почтением, снизу вверх. Если замечал кого-нибудь из них поблизости, сразу вскакивал, не зная, куда деваться, куда спрятать свое маленькое, тщедушное тело.
Ремесленников Берл хозяевами не считал. Для него даже Лейб, который уже лет десять как разорился и стал мясником, стоял выше, чем портной Хаим, хотя у Хаима свой дом, да и человек он ученый, не невежда какой-нибудь, часто после молитвы над святой книгой сидит.
«Всего лишь ремесленник! — думает Берл, глядя в такие минуты на портного. — Нет, это не то…» А о молодых рабочих он даже думать не хочет, давно на них рукой махнул. Ослы — они и есть ослы.
Но недавно Берл случайно узнал, что ремесленники — главные люди на земле. И называются они не ремесленниками, а латинским словом «пролетариат», и этот пролетариат — всему голова, все ему принадлежит, он все создал и скоро все заберет и будет властвовать над миром.
Как это случится, Берл еще не понял. В брошюрах на еврейском языке, которые он в последнее время украдкой почитывал в синагоге, это не объяснялось. Но что с того? Из Талмуда Берл толком не узнал, что такое рай, но он же верит! А если так, почему бы не верить в пролетариат, когда в него верит весь мир?
Берл нутром чует, что пролетарии — самые главные. А хозяева — написано в брошюрах — скоро исчезнут. «Как мякина на ветру», — мысленно добавляет Берл стих из псалмов. Так им и надо, Берлу ничуть их не жаль. А с чего ему их жалеть? Он от них что-то хорошее видел? Даже накормить не хотят досыта. «Сгинут — туда и дорога!» — говорит он со злостью.
Но что будет с ним, он сам-то кто? Эта мысль не дает ему покоя. К классу хозяев он точно не относится. Хорош хозяин, у которого даже ящика своего нет. Пару рубашек — все свое имущество — он в синагоге хранит. Прячет в конторку, за которой учится, благо на ней дверца с замком.
Но он и не пролетарий, он же не работает.
Хотя как сказать. Может, и пролетарий. Он ведь не ради заповеди учится, а ради еды. В брошюрах это называется «обмен». Он им — Тору, они ему — поесть. «Однако можно возразить, — с тоской думает Берл, — что хозяевам моя учеба ни шла ни ехала. Не для них учусь, а чтобы на том свете зачлось. Но поди знай, что там будет, на том свете. Пролетарии в него вообще не верят. Нет, не примут они меня в свою компанию…»
Вот, например, устроили рабочие забастовку. Был бы он пролетарием, тоже бы бастовал. А он в синагоге Тору учил, как всегда. Ладно бы еще просто так сидел, не учился, это могло бы за забастовку сойти. Ничего страшного не случилось бы, никто бы и не заметил.
«Кто я?» — в последнее время этот вопрос все больше мучает Берла.
Вдруг он исчезнет вместе с маклерами и лавочниками, как мякина на ветру?
Печальная мысль!
Только после Пурима, когда Берла взяли мацу зубчатым колесиком прокатывать, он немного успокоился.
«Теперь я такой же пролетарий, как все! — думал он не без гордости. — По четырнадцать часов в сутки работаю!»
Но последний аргумент оказался очень сомнительным. Настоящие пролетарии уже добились сокращения рабочего дня, а он, как в старину, четырнадцать часов в день трудится, а то, бывает, и все шестнадцать.
И не расскажешь никому. Настоящие рабочие смеяться будут, если узнают.
Да и как он им расскажет? До Пейсаха он ни на минуту не сможет от противня отойти, а после Пейсаха опять перестанет быть пролетарием.
Кто же он все-таки? И что с ним будет, когда пролетариат возьмет власть над миром и хозяева, то есть лавочники и перекупщики, исчезнут навсегда?
Неужели он тоже исчезнет? Эх, до чего же не хочется сгинуть, словно мякина на ветру!
1905