В детстве я ненавидел трех человек, считал их своими заклятыми врагами. Один из них был резник Хаим-Мордхе, еврей с длинной, густой, дико запутанной бородой и страшными глазищами, сверкавшими, как его отточенный нож. Когда Хаим-Мордхе приходил к нам резать теленка, которого родила наша корова, и начинал хладнокровно править нож, рассказывая по ходу дела, что шкуры упали в цене (он еще шкурами торговал), мне всегда хотелось выхватить нож из его ручищи и вонзить ему прямо в сердце. Я жалел теленка гораздо больше, чем этого злодея, который только и умеет, что шкуры скупать да несчастных животных убивать.
Второй, которого я считал врагом, — меламед Грейнем. Из-за его очень длинной шеи ученики дали ему прозвище Аист. Я у него даже не учился никогда, но мальчишки рассказывали о нем такие ужасы, как он обращается с учениками, что я просто из себя выходил, и когда я видел, как в синагоге перед молитвой он омывает руки, тараща свои маленькие, масленые глазки и бормоча под нос какую-то невнятицу, мне очень хотелось поквитаться с ним за моих друзей.
Но гораздо сильнее, чем этих двоих, я всем своим юным сердцем ненавидел ростовщика Арона-Хаима. На первый взгляд это был бедняк, худой, сутулый, он ходил в старой, рваной одежде, но мне было достаточно услышать, как он твердит моему отцу: «Говорю вам, реб Шолом, так не пойдет, не могу…», чтобы я тут же почувствовал к нему глубочайшую ненависть. В его голосе слышалось столько холодной злобы, столько жестокости, что я закипал от гнева, и когда он уходил, я не мог удержаться и спрашивал:
— Папа, что ты его боишься? Почему ты так с ним разговариваешь?
— Потому что иначе он у нас дом отберет, — отвечал отец не то в шутку, не то всерьез.
— Черта с два он отберет! — кричал я, сжимая кулаки. — Увижу его на улице — камнем голову размозжу!
— В Сибирь захотел? — охлаждал мой пыл отец.
И в эту минуту я злился на Сибирь гораздо больше, чем на мерзкого ростовщика.
И, представьте себе, я дожил до того, что двое из моих врагов получили по заслугам. Хаим-Мордхе сумел разбогатеть на торговле шкурами. Тем временем сын нашего кантора выучился на резника и выдержал экзамен… А у его отца было немало сторонников, потому что он несколько лет назад охрип, и все его жалели. И местечко решило: пусть вместо Хаима-Мордхе, который и без того как сыр в масле катается, резником будет сын кантора. А что? Неженатый не имеет права скот резать? Так давайте его женим. Конечно, это трудно — быстро невесту найти, но раз весь «город» хочет, значит, найдут. Короче, дали парню жену, дали нож и сказали: «Режь!»
Вот так я и дождался, что старый резник получил свое. Правда, новый был не намного лучше, тоже животных убивал, но все-таки я не испытывал к нему такой ненависти. Он не так спокойно точил нож, как его предшественник, даже бледнел как полотно, руки дрожали, и мне казалось, что ему тоже жаль несчастного теленка, но ничего не поделаешь, раз выбрали резником…
Потом месть настигла Грейнема по прозвищу Аист. Как-то после Пейсаха по местечку разнеслась новость, что меламед Грейнем потерял всех учеников. К кому ни придет, все отказываются ему детей отдавать. Не нужна его наука: ни ошибки, когда он Талмуд толкует, ни тем паче затрещины и оплеухи. Больше никого не сделает ни калекой, ни раввином.
Летом, когда я заходил в синагогу и видел, как он, повесив голову и грустно напевая, раскачивается над книгой, я каждый раз думал: «Так тебе и надо! Больше не будешь мальчишек избивать!» Но в душе я его даже немного жалел. Хотелось подойти и сказать: «Ничего, реб Грейнем, Бог поможет!»
Да так и не подошел, не решился.
Только ростовщика холера не брала. Наоборот, отец, приходя домой, часто рассказывал, что тот опять кого-то «описал», еще одного еврея без крова оставил. И я волосы рвал на себе от гнева, понимая, что со временем Арон-Хаим все местечко к рукам приберет. Про себя я молил Бога, чтобы Он не забыл о ростовщике и послал ему какую-нибудь напасть.
Местечко ходуном ходило: знаменитый проповедник приехал. На всех синагогах повесили объявления, и евреи расталкивали друг друга, чтобы пробраться к самым дверям и своими глазами прочитать, что там о нем написано. Перед проповедью народу набилось — яблоку упасть негде, все местечко собралось. Вообще-то синагога у нас была довольно просторная, и если бы каждый не лез к ковчегу, всем бы места хватило, но все хотели посмотреть на проповедника, вот и прокладывали себе дорогу локтями, чтобы подобраться поближе.
Он всю молитву просидел в углу у восточной стены, рядом с раввином. И вот я вижу, как проповедник встает, подходит к ковчегу, целует полог, разглаживает длинную черную бороду, глубокими, черными глазами смотрит на народ и начинает…
А начинает он с цитаты из пророка Исаии. Непонятно только, зачем он стих переводит слово в слово. Все же и так знают. Потом немного из Талмуда процитировал, из «Бово камо», потом из Пятикнижия…
И вдруг слышу, он заговорил о том, что давно меня волнует, покоя не дает. Он говорит о процентах.
— «Им-кесеф талвэ эс-ами эс-геони имох…»[134] — гремит проповедник, и мне кажется, что синагога дрожит и сейчас обрушится. — «Если дашь денег в долг бедняку, не притесняй его!..»
«Где же он, где же ростовщик? Пусть послушает!» — радуюсь я всем сердцем, а сам ищу его глазами.
Вон он, стоит в другом углу у восточной стены, внимательно слушает и кивает.
«Ага! — думаю. — Вот и до тебя добрались! Погоди, сейчас проповедник тебе задаст, будешь знать!»
— А если возьмешь у него в залог одежду, — разносится по синагоге грозный голос проповедника, — возвратишь ее бедняку до захода солнца… Если ночью ему нечем будет прикрыть тело, он воззовет ко Мне, и Я услышу, потому что Я милосерден…[135]
«А ты евреев из домов выкидываешь, отбираешь и не отдаешь!» — хочу я крикнуть ростовщику.
Но проповедник взглядом пригвоздил меня к полу, и я не могу даже пошевелиться. Он громко, пламенно говорит о мерзости ростовщичества и о наказании за него на том свете, описывает адские муки, а я во все глаза смотрю на своего Арона-Хаима, наблюдаю за ним и дивлюсь, что он слушает, как все остальные: так же напряженно ловит каждое слово, так же вздыхает, но не более того. Неужели ему не страшно?
Проповедник закончил. Народ шумит. Каждый хочет выказать восхищение, но это мне не интересно. Я подбираюсь поближе к ростовщику посмотреть, как он там, жив ли еще.
Вот он стоит, обсуждает с другими прихожанами проповедь. Я пытаюсь рассмотреть у него в глазах хоть какое-то изменение, раскаяние, тревогу ничего не замечаю. Я поражен.
«Как же так?! — хочется крикнуть на всю синагогу. — Что это? Почему? Такая проповедь, а он спокоен?»
Это выше моего понимания. Я подхожу еще ближе и вижу, как он с улыбочкой обращается к старому Бере Пешесу:
— Что ни слово, то золото! Великолепно! Я огромное удовольствие получил.
Значит, проповедник не наставил его на путь истинный. Ростовщик сделал вид, что проповедь его не касается. Я чуть не задохнулся от гнева.
Потом я еще долго думал, как наказать ростовщика, но управы на него так и не нашлось.
1901