Мой дед Андрей Иванович Абрамов последние годы служил на Октябрьской железной дороге переездным сторожем. Еще крепкий, сивобородый с живыми серыми глазами, над которыми нависли кустистые клочковатые брови, он дежурил в своей тесноватой желтой будке, а я, семилетний мальчишка, приносил ему в узле завтраки и обеды. Бабушка Ефимья Андреевна заворачивала в платок чугунок с горячей рассыпчатой картошкой, свежепросоленные огурцы, холодное мясо, сало и домашний круглый хлеб, испеченный в русской печке на поду.
Глядя, как дед с аппетитом ест, поставив чугунок на колени, у меня тоже пробуждался аппетит, хотя только что вместе со всеми обедал дома. Ел Андрей Иванович молча, широкая, с проседью, борода его шевелилась, будто от сквозняка, а прокуренные желтоватые усы двигались вверх-вниз. Стряхнув на крепкую мозолистую ладонь хлебные крошки, он их отправлял в рот, прямо из бутылки запивал остатками молока, утирался чистым платком в горошек, в котором и приносил еду, и взглядывал в сторону желтого здания станции. Оба семафора, хорошо видные от будки, были опущены, селектор молчал, тогда поезда не так часто ходили, как теперь.
Видя, что глаза деда начинают моргать, а сам он все чаще зевает в бороду, я уже знал по опыту, что наступал самый подходящий момент попросить деда рассказать какую-нибудь «страшную историю». И дед охотно рассказывал, очевидно, чтобы не заснуть на посту: после обеда его всегда тянуло на сон.
— Про кого тебе нынче, внучок? — спрашивал он. — Про разбойников, али про покойников?
Андрей Иванович про все рассказывал интересно, иногда от его историй у меня мурашки по коже пробегали, а потом с вечера долго было не заснуть: все мерещилась разная чертовщина.
— Про покойников, — подумав, предлагал я. Разбойников я никогда не видел и не очень их боялся. Мертвецов же доводилось не раз провожать на кладбище.
Глядя прямо перед собой прищуренными глазами и попыхивая самокруткой, дед негромким густым голосом начинал очередную историю, а знал он их великое множество. Жаль, что я не все их запомнил. Вот некоторые из них.
1. МИТРОФАН
Помер в нашей деревне Степан-колдун, ему уже было за восемьдесят, ну, как полагается, отпел его батюшка в церкви, с вечера могилу вырыли на кладбище, а в полдень понесли хоронить. Оркестров тогда у нас не было, да и на грузовик гроб не клали, а несли мужики на полотенцах, расшитых красными петухами. Бабы, как обычно, голосят, в платки сморкаются, да, видно, не шибко убиваются-то: про Степана худая слава шла по деревне, дескать, ворожит за деньги и глаз у него нехороший... Осерчал за что-то на Евдоху Силину — и корова ее вскорости перестала доиться. Бегали к нему брошенные женки, носили сметану, яйца, а он давал приворотного зелья, чтобы, значит, мужиков от полюбовниц-разлучниц домой вернуть...
Подходят люди к кладбищу, уже видна могила разрытая, батюшка заупокойную молитву читает, и вдруг из могилы кто-то как заорет дурным голосом! Мужики рты разинули, стоят столбом, батюшка мелко-мелко крестится и что-то шепчет, а бабы с воем бежать с кладбища. Когда снова послышался рев еще страшнее, мужики гроб на землю скинули и тоже драпать! Батюшке сан не позволял бежать, так он задом пятится к калитке и кадилом машет и бормочет: «Тьфу, тьфу, сгинь, нечистая сила!»
Никто к вырытой могиле подходить не хочет, покойник лежит в гробу незахороненный, бабы клянутся-божатся, мол, сам антихрист в яме сидит и Степана-колдуна поджидает...
Прибегли за мной, я тогда путевым обходчиком работал и жил в казарме на двадцать шестом километре, мол, Андрей Иванович, рогатый сатана забрался в могилу Степана и никто его оттуда прогнать не может, не помогают даже святые молитвы нашего батюшки... А я такой был, не боялся ни черта, ни бога. В первую мировую два креста заслужил. Ладно, говорю, пойдемте, бабоньки, на кладбище, охота мне поглядеть на живого Сатану!
Мужики остались за оградой, а я иду к могиле. Даже кол не взял, понадеялся на свою силу. А силы у меня было предостаточно. Двух шагов не дошел, как заревел из ямы Сатана на все кладбище. Мужики задом-задом к дороге, однако, на сей раз не побежали: спрятались за деревьями и выглядывают оттуда, будто зайцы. Уже сумерки, от кладбищенской земли пахнет тленом и сыростью. Перекрестился, и заглянул в могилу, а мне вонью в нос ударило, ревет проклятый, спутанной бородой трясет, острые рога на меня выставил, а глаза дьявольским блеском светятся. Сатана и сатана...
Сел я на желтую землю у могилы и хохочу во все горло, мужики вытаращились на меня, думают, порчу напустил на меня нечистый, умом тронулся я... А в могилу-то и впрямь угодил нечистый, да вонючий!..
— Перекрестись, Андрей, — кричат мне мужики из-за деревьев. — Сотвори молитву!
—Тащите, гвардейцы, веревку! — кричу я им. — Тащить будем рогатого Сатану из могилы!
Не идут мужики, опасаются. Правда, один сбегал домой, принес пеньковую веревку. Видят односельчане ничего со мной не сделалось, один за другим, крестясь и шепча молитвы, гуськом двинулись к могиле.
Сообща мы вытащили оттуда нашего деревенского козла — отшельника Митрофана, бродягу ночью угораздило сверзиться в чужую могилу.
2. СМЕРТЕЛЬНЫЕ ОБЪЯТИЯ
Жили мы тогда до революции на двадцать шестом километре, я уже говорил, что был путевым обходчиком. Значит, следил за сохранностью железнодорожных путей. Как-то в феврале под вечер прибегает к нам Матрена — женка лесника. Их дом был от нас напрямик через лес в двух верстах. У них еще пасека на всю округу славилась. Я тоже мед брал у них. Хороший медок, майский, цветочный. От многих болезней помогает. Так вот, прибегла Матрена, лица на ней нету: «Христа ради, Андрей Иванович, помоги: мужика мово скрутило, животом помирает!» Плачет баба, убивается. Ну, я с ней бегом к их сторожке. Пришли — Анисим-лесник лежит у печи на скамье, ноги поджал к самому подбородку и глаза уже закатил, на губах пена. Ни женку, ни меня не узнает, бормочет что-то непонятное. И лицо у него, как у покойника.
Ясное дело, надоть его в больницу, а до больницы оё-ёй! Верст шесть. Только на поезде туда и попадешь быстро. Надумал я на себе допереть его до своей будки, потом остановить пассажирский — он через два часа пройдет мимо, и отправить бедолагу в Бологое. Туда и то скорее, чем до нашей больницы. Мужик я здоровый был, в шпалу костыль с одного удара кувалдой загонял, мог любого мужика в деревне на обе лопатки положить. Да что одного, я и с тремя тогда справлялся! Одели мы лесника, валенки на ноги натянули, ушанку на голову. В общем, взвалил я впавшего в беспамятство Анисима на закорки, в точности, как тебя, бывает, ношу, и попер на себе к будке. Женка со слезами проводила меня до Рябиновика и вернулась в сторожку, ей корову доить, поросенка кормить. Да и какая мне от ей подмога?
Иду я себе по лесной тропинке, мороз уши пощипывает, снег под валенками пищит, быстро начинает смеркаться. Зимой враз становится темно. Звезды на небе высыпали, ни одна ветка не шелохнется. Только громко так в тишине что-то треснет, это от мороза деревья стреляют. А морозец знатный! Выходил, было холодно, а тут еще надбавило. Мне-то, понятно, не зябко, экую тащить тяжесть! Анисим-то мужик здоровенный, ростом чуть поменьше меня. Поначалу-то он все стонал и бормотал, а тут чую, затих, ну, думаю, заснул. Иду без роздыху, потому как надо к пассажирскому поспеть. Снег все сильнее под ногами скрипит. Прислонюсь к дереву, потрясу башкой, чтобы, значит, пот стряхнуть — и пошел дальше.
Уже луна взошла, над головой сквозь вершины желтеет, а в такие ночи любят волки шастать по лесу, но подлого воя не слышно, думаю, бог помилует. Чувствую, здорово устал, а сесть боязно: Анисима придется побеспокоить. Пока-то он помалкивает. Подойду к толстой сосне, прислонюсь боком и стою, пока дыхание не наладится и сердце перестанет бухать. Порожняком-то четыре версты за час бы осилил, а с тяжелой ношей и за два не дойдешь. Только бы к пассажирскому поспеть...
Малость отдохну и дальше. И вот чувствую я, что Анисим-то все сильнее начинает меня сзади сжимать. Что это, думаю? Оклемался, что ли?
— Потерпи, родимый, — говорю. — В больнице тебя враз доктора на ноги поставят.
Лесник не откликается и все сильнее сжимает меня руками за шею, а ногами за бока. Мне уж и дышать трудно, подбородком уперся в его руку, не даю душить за горло. И показался он мне таким тяжелым, ну как дубовая колода.
Пот заливает глаза, в голове шумит, дай, думаю, сниму я его со спины, да отдохну чуть, а то уже ноги не держат и круги в глазах. Выбрал заснеженный бугорок и говорю Анисиму:
— Отдохнем, братец, маленько... Как ты там, не замерз?
Лесник молчит.
Стал я его осторожно приспускать на снег, а он вцепился в меня и не отпускает.
— Приустал я, Анисим, — уговариваю я. — Посижу чуток и попру тебя без пересадки до самой будки.
Не хочет меня лесник отпускать: держит крепко. Делать нечего, я с ним за спиной уселся на бугорок, хотел пот со лба вытереть, а он не дает. Крепко меня сзади держит, и помаленьку все сильнее сжимает. И смекнул я тут, что с лесником что-то совсем неладно. Попытался вырваться от него, ничего не получается. Щупаю его за ноги пальцами, а ноги его как деревянные колоды...
Не помню, как я вместе с ним на горбу вскочил, да по тропинке чуть ли не бегом. Уж больше не заговариваю с Анисимом...
Чуть живой добрался до своей путевой будки, задыхаясь, кричу жену, его-то в дом не хочу нести, да и поезд вот-вот должен на путях показаться.
— Сними его, Ефимья, ради бога! — прошу ее.
Она и так, и сяк, ничего у ней не получается...
А тут и паровозный гудок слышится. Скоро и рельсы от переднего фонаря засияли.
— Бери красный флажок и становись на путь! Махай флажком-то! — командую я жене. Пассажирский-то на нашем разъезде не останавливается.
Задержала Ефимья поезд, прибежали ко мне кондуктор, машинист. А я стою, прислонившись к будке и уже дрожу от холода.
— Лесник, видно, окочурился, — говорю. — В Бологое его надоть.
Стали тащить его с моей спины — не хочет Анисим меня отпускать, да и все тут. Крепко попался я в его смертные объятья!..
Так и пришлось вместе с ним ехать в тамбуре двадцать верст до Бологого, а от станции тащить его на себе еще с полверсты до железнодорожной больницы... Только там оттаял немного лесник и, наконец, отпустил. Царствие ему небесное.
Дед истово перекрестился.
3. ОЖИВШИЙ НЕМЕЦ
Чего покойников-то бояться? Покойник, как полено, куда положишь, там и будет. Я их сроду не боялся, а есть люди и взглянуть на мертвяка не смеют. Я-то их много навидался на своем веку. Гибли люди и на железнодорожных путях, и на обоих войнах. Я в первую мировую служил, и во вторую партизанил в наших лесах. Рванем эшелон на путях, так сколько их под откосами, убитых-то... А вот Микола-плотник, тот и в войну не мог спокойно видеть покойников. Так вот какая с ним приключилась интересная история: зимой каратели вытурили нас из Рябиновика, где в бору, у болота были землянки наши, а потом стало потише, немцы ушли, мы снова вернулись в Рябиновик, удобное это было для нас, партизан, место. Тут и большак неподалеку, и голубой бор вокруг, на худой конец, можно было в Гиблом болоте отсидеться. Туда-то немцы боялись и нос совать.
Уходили мы с Рябиновика с боем, не мало тогда карателей постреляли, а когда вернулись в разоренные землянки, то в снегу обнаружили много трупов. И своих, и карателей. Зимой землю лопатой не возьмешь, сложили мы покойников поленницей в сторонке, прикрыли еловыми ветвями, мол, потеплеет и похороним.
В одной землянке убитый немец сидел за столом с автоматом в руках.
Превратился в глыбу льда и автомат из рук не вытащить. В той землянке поселился Микола-плотник. До покойника он не дотронулся, даже автомат не стал высвобождать. Немец в зеленой шинели с оловянными пуговицами, на голове меховой треух, сидит за низким столом, голову опустил, будто задумался, а автомат обеими руками к груди прижимает. И не видно даже, куда пуля вошла. По-видимому, каратели поспешно ушли из Рябиновика, раз своего оставили. А может, не заметили, землянку-то от взрывов снарядов снегом завалило.
Стал Микола-плотник печку, сделанную из железной ребристой бочки, топить, а сам все на немца поглядывает, не по себе ему. И воевал хорошо, не одного фашиста на тот свет отправил, а вот покойников, дурень, до ужасти боялся.
Жарко натопил печку Микола, аж бока у бочки малиновыми стали, разомлел, забрался на топчан и задремал. И вдруг сквозь сон слышит шевелится кто-то, будто ворчит и не по-нашему ругается. Микола вскочил, глазами хлопает. И видит: немец за столом шевелится, автомат на него наставляет, голову еще ниже опустил, будто прицеливается. А потом автомат выронил и на Миколу бросился, да как грохнется на пол...
Благим матом заорал Микола и, чуть не опрокинув печку, в одних исподниках выскочил из землянки.
— Караул! Фриц ожил! — орет Микола.
Прибежали мы в землянку, видим, немец лежит на земляном полу, а автомат рядом валяется.
Оказывается, в тепле-то покойник оттаял и задвигался, а потом с самодельной табуретки и загремел на пол...
Долго потом партизаны подтрунивали над Миколой-плотником, мол, живых фашистов косит, как косой из автомата, а от мертвых быстрее зайца в исподнем бегает...
4. ГОЛОСА НА КЛАДБИЩЕ
Похоронили мы как-то Анфису Родионову, видно, удар с ней приключился: вся почернела, а годов-то ей было всего двадцать два. Красивая из себя, статная и ничем раньше не болела. Фельдшер посмотрел ее, говорит, кровоизлияние в мозг. Ну, через три дня, как и полагается по христианскому обычаю, похоронили ее. Больно было глядеть, как родители убивались, жених...
От него-то и пошел слух, что в полночь на кладбище слышатся голоса, стоны. Видно, парень ходил поплакать на могилку к своей почившей невесте. Днем людей стеснялся, а ночью никто не видит. Звал парень и других ночью на кладбище послушать голоса и стоны, но охотников не находилось. Как-то прибегает ко мне, лицо, будто мукой присыпано. «Дядя Андрей, Анфиса меня зовет! Слезами в гробу обливается, стонет...»
Жалко мне стало парня, пошел я с ним этой же ночью на кладбище — днем голосов почему-то не было слышно — и впрямь, слышу хриплые стоны, бормотание. То кажется, доносятся они из могилы, что у ограды, то из свежей Анфисиной. Приложил я ухо к холмику и чудится мне царапанье, тяжкий стон.
— Неси лопаты! — говорю я парню, звали его Леонтий. — Да поживее!
Леонтий удивился, но спорить не стал: побежал в деревню за лопатами, а я, не дожидаясь, стал руками землю на свежей могиле разгребать. Разворошил холм-то, и голос будто громче стал.
Скоро Леонтий подоспел, запыхался весь, глаза горят.
— Дядя Андрей, — говорит, — а что, ежели в гробу-то этот... с рогами и копытами?
— Копай, — говорю.
Раскопали мы яму, сорвали крышку гроба, а оттуда Анфиса Родионова на нас смотрит и глаза ее тоже светятся. И не черная она, а белее полотна белого. Смотрит на нас и плачет в голос.
Что тут с Леонтием было: от радости чуть сам не помер, а вот одну большую промашку мы допустили: надо было как-то близких подготовить, а мы под руки повели ослабевшую в саване Анфису ночью домой. И как на грех дверь отворила ее бабка Пелагея, ей уж было за восемьдесят. Увидела воскресшую внучку, перекрестилась, рот ей перекосило, и грохнулась тут же на пороге...
В той же могиле старушку через три дня похоронили. И голосов больше на кладбище не слышали. А Леонтий с Анфисой и по сию пору живы-здоровы, у них пятеро детей народилось. Да ты знаешь их, Пестрецовы, что живут у болота?..