ПАСХАЛЬНОЕ ВИДЕНИЕ

Каждый переживает мир и вещи по-своему: один — как бы скользя по ним, не вживаясь, другой — глубоко чувствуя, но пока нет опыта, не зная, как их оценить. И приходит час, когда он заново, во всю величину, видит людей и события, на сей раз понимая уже окончательно.

Тогда он все видит иными глазами и с удивлением убеждается, что все, казалось, глубоко спавшее в душе, живет своей собственной жизнью, где все на месте, где даже самое место полно значения и где нет неясностей.

Недавно один знакомый иностранец упрекнул: «Зачем вспоминать? Допустим, ты видишь прошлое, но что ты можешь изменить в нем? Да иное лучше и не вспоминать!»

Чудак! Да разве можно, скажем, забыть свою руку или ногу? Разве что когда болен, и не слушается тебя рука или нога твоя, и когда до конца калекой останешься. Прошлое нас вскормило, вспоило, на ноги поставило, вошло во все клетки тела, стало нами, и там, скажем, где точка малая на руке, может, как раз любимая яблоня вросла корнями своими. Как же забыть эту точку, корни, ветки яблони, отцовский дом, тишину, благорастворение воздухов, ветерок, шумящий в черешнях, изобилие плодов земных, стук колес в пыли, на дороге, скрип мажары, далекий крик, песню, фырканье коня, лай собаки, победоносный вопль петуха, грохот утреннего поезда, мчащегося на Кавказ, крепкий запах бузины, липы, цветов из любимого сада, стук падающих желтяков-яблок и — трепет, трепет сердечный при виде голубого платья подруги, мелькнувшего в кустах сирени, метнувшегося и пропавшего.

Разве это повторяется?

И почему человек должен быть хуже животного, любящего свой двор, хлев, стойло, угол, где оно живет, спит, ест? Любая корова, идущая с пастбища вечером, в таком случае будет лучше. Как она уверенно идет к своим воротам, как настойчиво мычит, чтоб раскрыли, ждет ржаной корочки с солью, ласково мотает головой хозяйке, уже отворяющей ворота. А человек должен забыть? Что за человек такой, что не помнит добра, что забыл свое, родное, а живет чужим, ничего для него не сделавшим? И столь величественна, по сравнению с ним, корова, любящая свой двор. А какой толк от такого человека, какая польза, кому он нужен? Ни Богу свечка ни черту кочерга! Так, жил-был, и — нет его, дышал, радовался, и — ни к чему была его жизнь, дыхание, радость. Помер, никому и горя нет. Без причала был, без руля, без ветрил, и без любви ко всему, так, вроде колючки в огороде. Погиб, и нет ни у кого сожаления, слезы. А умрет другой, потрудившийся, служивший родной земле, сберегший в душе все виденное, носивший в сердце, и кто-либо почувствует его смерть, пожалеет, может, заплачет.

Великая вещь — воспоминания! В них все — горе, радость, жизнь, любовь, а не она ли сильнее смерти?

Думая так, незаметно переступил я грань необычного. В ночной мгле увидел я дома, деревья, людей нашей деревни. Слышу звон колокола к Светлой Заутрене и вижу толпы людей, идущих с узелками к церкви. Дрогнув сердцем, пошел и я за ними. Небо сияло множеством ярких звезд. На востоке чуть посветлело, и алая полоска вспыхнула у самого края земли. Люди все теснее сходятся, несут узлы с пасхами, крашенками, всякой снедью. И смотрю — вон, Репуш с двумя дочками, добрый сосед наш; широкая борода, глаза добрые, чуть видны во тьме, и одна из их дочерей, в светлом платье, с длинными косами, глаза синие, раскосые, а другая — темноглазая, темноволосая, как отец, кряжистый дядька. Знаю, что давно померли они, но подхожу, здороваюсь.

«Здоровеньки булы! — ласково отвечает отец. — Ксюша, и Юра здесь».

«Слава Богу! — вполголоса отвечает она, крепко сжимая мою руку. — И вас к Светлому Празднику дождались».

«Сейчас, Ксюша, — отвечаю, — ты уж, как «Христос Воскрес» пропоют, не удирай! Хочу с тобой похристосоваться».

«Та чего ж… — глубоким, идущим из сердца голосом, отвечает она. — Вы — наш, а мы — ваши».

Глубокая правда в словах этих. Росли вместе, учились, встречались, радовались, глядя в глаза друг другу. У перелаза с одной стороны — наш сад, а с другой — репушовский; играли вместе, знали каждый сучок в досках, каждую былинку на земле.

А вот старик Богацкий, лавочник, в железных очках, кровоподтеки под глазами, сорочка в крови: его убили пьяные солдаты 39-й дивизии. Знаю, что он умер, а вижу — и не верю себе, двоится вера моя; одна часть — за то, что он умер, а другая — что жив и никогда не умрет. Если есть хоть какая-либо справедливость в мире, а Бог даже отвернулся от нас, то все равно Богацкий омыл кровью грехи свои и ему должна быть дарована жизнь вечная. Уж больно малы были грехи у него: пятачок на рубль наживал, никогда не грабил, вдовам долги вычеркивал, сиротам леденцы даром давал. В церкви всегда с Иваном Филипповичем Басом вполголоса спорил, кому «Апостола» читать: ему ли, Ивану Филипповичу ли. Ну что Богу грех их? Возревновали оба о Господе, и хоть непорядок, чтоб в церкви спориться, но ведь какие люди были! Богацкий, прощая долг бедному, говорил: ««Отче наш» знаешь? И я тоже знаю: «И остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должникам нашим!» Приходи за сахаром, чаем, спичками, до Спожин! А вот — возьми бабе. Тут кусок ситца завалящий, с прошлого года — может, что придумает. Она у тебя работящая. Бог работящих любит!» И мужик уходил, благословляя доброго купца.

«Петрович! — говорит он, подходя. — После заутрени… непременно чтоб похристосовались, а на это, — указал он на сорочку, — внимания не обращайте! Дурачки, ведь замарали! Что с них спросить? Дай им Бог прощения. В такой день, подумать, в Святую Пятницу, вместе с Господом Иисусом представиться сподобился!» Перекрестился он: «Честь-то какая, Боже!» И, вздохнув, добавил: «Да неужто, Господи, за мои сиротские леденцы… Да и что в них, и мало давал, знал бы, вдвойне бы отпускал! Дело торговое, все считаем, чтоб не просчитаться, а то и леденцов не будет…» Он кашлянул и сказал: «А за врагов моих молюсь: кабы не они, и на Страстной не ушел бы ко Господу! Благодарен им!» И, сказав, отошел вбок.

Лица у людей светились голубым светом, а у Богацкого прямо сияло.

И уже трое Шевчуков, братьев-богатырей, на его месте. Убили их на первой войне. Идут они, шагают в ногу, дошли до меня, разом честь отдали, и на груди у них огненными буквами написано: «Больше сея любве никтоже имать, да кто душу свою положит за друзи своя!»

Идут они, руку «дают», ногу — р-раз! р-раз! — и кровь с них течет, а где капля пала, там красным, синим, белым огоньком светится, русским цветом горит. Встал я перед ними сам во фронт, как перед генералами: такие ведь душу потрясают! А рядом уже Парфен с Ольгой, оба матросами убиты. Парфен объясняет: «Шевчуки, Юра, целый день втроем за пулеметом в Галиче отступающую дивизию защищали. Пали все трое на месте! Великий Князь над их гробами плакал, Георгиевские кресты всех четверых степеней положил и в офицеры произвел посмертно! — говорит Парфен. — В деревню с музыкой привезли. Государь наш святой три тысячи рублей родителям выдал, а над их хатой приказал русский флаг поднять! Так и был он, пока большевики не сорвали».

«А что с вами вышло?» — спрашиваю.

«С нами? А ничего. Матросы хотели Ольгу понасильничать, я вступился, тогда они нас и убили».

«Да ведь ты тоже душу положил, милый брат мой!» — вскричал я.

«А на что душа-то, коли жизнь-то жить поганую? Так мы всегда вместе. Любились и будем любиться», — ответил он, улыбаясь, помахал рукой и исчез в толпе.

А передо мной кучка донских казаков-хуторян, с чубами, вырывающимися из-под фуражек, смеются, сверкают белыми зубами: «Петрович! А до Чиги Донской признаетесь? Самая что ни есть Чига!»

Боже, все знакомые, милые лица, друзья-приятели. У одного сабельный удар через лицо, у другого живот, грудь кровавится, а все веселы, смешливы, довольны: «За казачество постояли, за Русь-матушку! А потом снова за Русь да за казачество, и еще раз за Русь!»

Командир прямо сказал, взяв в руки мешок: «С Дону выдачи нет! А кто набушует, того в куль да в воду!» Так, значит, цельной сотней Царство Небесное и получили…

А вот Беседин, богатый мужик, с женой и дочкой. У всех раны на груди, на спине, но у всех — свет на лицах. «Петрович! — зовет он. — Сподобил Бог… всех… в Великую Субботу!» Он перекрестился.

Вижу всех мертвых, друзей, знакомых односельчан, соседей. Все они густой толпой идут к церкви, где все еще мало света. Вдруг — движение. Выходят с хоругвями, иконами, пением:

Воскресение Твое, Христе Спасе,

Ангели поют на небеси.

И нас на земли сподоби

Чистым сердцем Тебе славити!

Ликующий, Пасхальный, красный трезвон медным громом покрывает голоса хора! Крестный Ход двигается и идет трижды вокруг храма, мимо разложенных на траве куличей, крашенок, на белых скатерках, с зажженными свечами, воткнутыми в землю.

«Да воскреснет Бог и расточатся врази Его!» — возглашает священник в белых ризах. То — мой милый папа!

И вдруг врата храма с грохотом падают и оттуда выбегает темная толпа вопящих и беснующихся врагов Христовых. Они бегут, колотя друг друга, и исчезают во тьме. Среди них вижу братьев Вовков, заводивших революцию на селе; они бегут, нанося друг другу ножевые раны.

«Яко тает воск от лица огня, тако да исчезнут!» — возглашает отец.

Исчезают враги Христовы! Вслед им несется победная песнь: «Пасха и Христос Избавитель! Пасха всечестная! Пасха непорочная! Пасха… Христос воскресе из мертвых… Смертию смерть поправ… И сущим во гробех живот даровав!..»

«Бум, бум, бум, бум!» — звенит, гремит трезвон, ликующая медь колоколов. Все, входя в середину церкви, начинают христосоваться друг с другом.

«Христос Воскресе!» — возглашает с амвона отец.

«Воистину Воскресе!» — отвечает хором весь храм.

«Христос Воскресе!» — слышу Ксюшин голос. Оборачиваюсь и вижу, что и Настя тут же, а там, рядом с матерью, Варя, подружка милых детских лет.

И вдруг сама мама передо мной, молодая, красивая: «Христос Воскресе, сынок!» — говорит она и целует меня. «Воистину… Мама, дорогая!» «Меня зовут нынче по-другому. Я — РОССИЯ!» «Христос Воскресе, Россия! — восклицаю я со слезами. — Когда же?» «Когда колючая проволока оборвется! — отвечает мать. — А до тех дней крепись и молись Богу! Святитель Николай Новый спасет!»

Этот рассказ, напечатанный мной в журнале «Родные перезвоны» (№ IX, 1952 г.), в совершенстве воспроизводит сновидение, привидевшееся мне накануне Пасхи. Содержание его ясно само собой. Деревня, если бы ее не разорили красные, сама говорила бы о своих погибших, как о мучениках за веру. Наконец, и мое сознание не может принять атеистического мира! Или есть Бог и Добро, или Его нет, но тогда и нас нет, а все это какой-то бред, возникший как-то «сам собой», без всякой причины, и живущий сам по себе, своей собственной жизнью… Однако все дает доказательства, что я живу, а если я живу, то как же мне жить без Бога?

Загрузка...