После Троицы сено сложили, а там и Петровка началась, пошло сухоядение: ботвинья, огурцы, лук зеленый, таранька, на Волге ее воблой зовут, вишня, клубника, земляника, малина — раздолье. Вечером, за самоваром, в саду, чай с вишнями пить одно наслаждение, а тут и Пахомыч из малинника придет, свежего меду-самотеку принесет: «С акации, батюшка, цветистый медок-то!» Пригласят и его за стол, что годами в саду стоит, в землю накрепко вкопан, серый от времени, и скатерка на нем, вышитая розами, и возле поддонника, медного блюда под самоваром, чтоб скатерти не сжечь, целая «артиллерия» разложена: сушки ванильные, баранки северные, миндальное масло в вазочке, розовое варенье, клубничное, земляничное, крыжовниковое, вишневое, и кругом еще тарелочки с печеньем на кокосовом масле, без яиц, все постное, мятные пряники, изюмная пастила, лимонный джем, крендельки из тертого мака, халва, имбирное вареньице, хлеб серый, житный, пшеничный, булки франзоли, со станции привезенные, большие бублики, тминные хлебцы, кардамонные пряники с вареньем, миндальные «хрустики», сахар-сырец, песок, рафинад, конопляная сметана, из целого фунта зерен стертая с сахаром, апельсинный сок в бутылке, лимонный, клюквенный, морошковый вологодский; рыбка: лини, жаренные на горчичном масле, корочка хрустит, шамайка, лучок зеленый с молодой петрушкой и укропом, мелко нарубленный: ешь, душа, чего хочешь! И белый как лунь Пахомыч, вооружившись ножом, неловко намазывает миндальное масло, кладет на него ложку меду, несет ко рту, а мед каплет на бороду и так в ней остается, блестящими опалинками, сверкает. Кругом качаются ветки вишен. Отец встает, пригибает ветку и, смеясь, предлагает: «Берите в чай, очень вкусно!» Ну, конечно, мы, молодежь, не зеваем, раз, раз полстакана вишен, полстакана чаю, а сахару уж — как войдет, а иной раз и кусков десять.
«Фу ты! — отмахивается от осы Пахомыч. — Чего тебе надо?» Оса же прямо к нему в бороду садится, медвяные капельки пьет. Дед не видит, а оса и сама делом занята, некогда ей. Сидим мы, пьем чай, благодушествуем, смеемся. Другие — кто в поле на работе, а кто в огороде занят. На земле порядок, в поле — урожай, в саду полно спелых вишен, абрикосов, уже желтеющих, а яблоки начинают краснеть, наливаться. Скороспелка уже начнет вот-вот с дерева падать. Ее сушат на чердаке, под железной крышей дома, где такой жар, что за сутки она сухая. Это к Рождеству для взвара, а другая часть — на пастилу, на варенье. Яблочное варенье, если хорошо сделано, зимой — благодать. От него пахнет летом! И, конечно, мама — первая рукодельница во всем этом. Ей некогда вздохнуть. С раннего утра она раньше зари встает и — за работу. Дети дома, а старшие братья в городе где-то, развлекаются. Мы же, домашние, живем, как полагается летом на Дону: бегаем босиком, купаемся, катаемся на лодке, ловим рыбу, гуляем, забираемся иной раз так далеко, что часами бредем усталые к родным тополям, акациям и липам, видным издали, сквозь ветки которых то мелькнет зеленая крыша, то белые стены или блеснет окно. Там, на пороге, стоит озабоченная мать: «И где вас носит? — встречает она недовольным тоном. — Сейчас чай пить, а вас нет!» И вот такая жизнь была. Крестьянские ребятишки, конечно, кто старше десяти, — в поле, загорелые, только по вечерам и видим. Гордятся они, что им тоже работать надо! А кто помоложе, те в деревне «цыплят стерегут» и с нами бегают. Набегаемся, устанем — и к нам, в сад, а там в малиннике засядем, сестра в дом сходит и принесет всего, что можно придумать. Сидим и едим за троих. Потом расходимся, уговорившись на завтра, что делать.
Потом, к Петру и Павлу, приезжают братья. Папа — именинник. Надо дома быть. Но пока до праздника еще неделя, постничаем. По правде сказать, если миндального масла положить да изжарить на нем рыбу, или на оливковом, горчичном, или попробовать его с гречневой кашей, так и никакого масла не надо! А миндального в России было сколько угодно. На Кавказе делали, в Крыму, из-за границы привозили. Оливки, грибы, помидоры ранние, перец, синие (баклажаны), рисовая каша с перцем, с зеленым горошком, прелесть! Молодая картошка с укропом, петрушкой, огурцы, слава Богу, на Руси никто не голодал! Может, на севере, где природа скудная, а у нас на юге — ни разу не помню, чтоб неурожай был. И во дворе сколько хочешь живности: кур, цыплят, уток, гусей, голубей, индеек, а уж яиц, масла, сметаны, сала, мяса разного — вдоволь. Но Петровка — Петровка, и уважали мы ее из-за папы, строго держали, дети и взрослые, и ничего с нами не сталось, а к Разговенам Летним так и хотелось яичко съесть, или кусок мяса, что и сказать нельзя. Тем не менее, особенно последние дни Петровки, крепились. Соблазн был полный! Яиц горы, масла тоже, творога на льду, все — к празднику. За два дня до него — кутерьма в доме, как на Пасхе! Пекли сладкие хлебы с ванилью, на масле, сметане, яйцах, готовили мясо, запекали окорок в печи, «после хлеба», завернув его в ячное тесто, толстым слоем, чтоб мясо огнем не тронуло, чтоб не подожгло. Жарили куриц, индейку, несли на лед, жарили цыплят, а из потрохов, особенно из печенок и почек, делали фарш для пирогов. Надо было напечь достаточно, потому что хор из церкви с поздравлениями приходил, пел на дому. Всех оделяли. Запекалась буженина с чесноком, целый свежий окорок, и тоже в ячном тесте сначала, а потом остужалась, и снова запекали ее, чтоб «корочку позолотить»! В это же самое время Маруся весь творог растирает с сахаром, ванилью, какао, обильно подливая в него рому, лимонной настойки, добавляя меду, стаканчик коньяку, а когда стерла все в одну массу, положила в форму, отнесла на лед. Это — сладкое угощение. Землянику посыпают сахаром, а когда сок пустила, прибавляют белого вина и тоже — на лед. Там, под соломенной крышей нашего ледника, такой чудный запах! И заходить нельзя, чтоб не напустить ос. И уже Маруся индейку свежей петрушкой, укропом набивает, чтоб день на льду полежала, запах бы приняла. Бараний бок давно готов, завернут в салфетку, завязан шпагатом, положен тоже на лед, под чистую солому. Готовят тертый сыр со сметаной, растирают зеленый лук с маслом, петрушкой, укропом. Зеленое масло предназначено для пирогов. А уже и тесто из квашни показывается. К нему озабоченно подходит мама, смотрит, пробует, говорит: «Как будто мало соли положено! Не знаю, и тесто всходит труднее, чем надо…» Но нам доподлинно известно, что все это неправда и что пироги будут на славу! Для них ведь и на станцию Корней ездил, чтоб привезти свежего гусака, печенки, почек, говядины для бульона. Все уже сварено, сейчас будут на машинке рубить. Бульон, как был, горячий, Маруся мигом относит на ледник, сначала оставляет сбоку, а когда остынет, и прямо на лед. На льду же лежат огурцы, три дня тому назад посоленные, на вишневом листу, смородинном, с тмином, зернами базилика, тимьяна, петрушки, укропа, муската, калганного корня, стоят в банке, дожидаются. Там уже и баклажаны в томате, и едкий перец с начинкой, и томаты с молодой морковкой, петрушечным корнем, сельдереем, укропом — все для закуски. Давно сварен винный уксус с ложкой меда, лавровым листом, гвоздичкой, можжевеловой ягодой, луком, петрушкой, укропом для селедок, и сейчас их этим соусом заливают, прикрывая лимонными кружками. Баклажанная икра, жгучая на вкус, на горчичном масле, сложена и отнесена на лед. Всякая всячина: цыплята в сухариках, шампиньоны в сметане, а главное — положены на лед бутылки белого вина, поставлены графины разных водок, дюжинами бутылки пива, квасу — всего не учесть!
Волнение родных передавалось и нам. Мы ждали праздника Петра и Павла, как Пасхи. И правда, день начинался блестяще. Папа шел к заутрене, мы тоже все чинно следовали за ним, потом слушали обедню, а затем мама с Марусей уходили, чтоб успеть все приготовить. И вот в этот день чаю не было, а прямо садились за обеденный стол. Когда отец возвращался из церкви, за ним шел толпой хор, становился в зале, где отец служил молебен, потом, после него, певчие хватали громко тропарь празднику и «Многая лета», да так, что кот Васька не знал куда удрать! Мотался под ногами певчих — и смех и грех! — наконец, найдя дверь, шмыгал вон.
После пения старшие получали приглашение к столу, а младшие — кульки сластей и сейчас же уходили делиться. Старшие чинно занимали места вокруг большого стола, человек 15–20, получая по рюмке лимонной водки, по куску пирога и по тарелке бульона. Затем подавали для них бараний бок с начинкой, каждому по большому куску, картошки в петрушке, еще по куску пирога, по второй рюмке водки, по стакану вина, и обычно после этого, съев еще по куску сладкого пирога и выпив снова стакан вина, уходили. Тогда садились за стол мы. Приносили разогретую в печи индейку, подогретый «после хлеба» окорок, буженину, цыплят, все остальное, числом многое, и с нами обыкновенно оставался псаломщик, регент и церковный староста, как уважаемые люди. За обедом, длившимся долго, гости съедали втрое больше нашего, а выпивали и того больше. К часу они уходили, а мы ложились отдыхать, так как мама вставала в этот день ни свет ни заря. Так же отдыхала и Маруся, трудящаяся без устали за два дня до того.
Чай, ужин обходились, по возможности, без разогревания блюд, и подавали пироги холодными. Я не понимал тогда, зачем их надо разогревать вообще, раз на дворе жарко. Того же мнения были и братья, но отец любил, чтоб шампиньоны все же были подогреты. Остатки пиршества были еще дня три в употреблении, а мама с Марусей, пользуясь этим, отдыхали.
День Апостолов Петра и Павла остался в моей памяти как важнейший после остальных праздников, и сейчас, вспоминая папу, я его праздную особенно светло.
Дети после обеда долго не отдыхали, а поскорее бежали на реку либо купаться, либо кататься на лодке. Братья иногда были с нами, а иногда уезжали покататься верхом либо навестить друзей с Донского хутора.
С этого же праздника, полного летнего зноя, трезвона, песен и музыки, шел перелом лета, начиналась страда, косовица, жатва, обмолот. Мужики, совсем валившиеся с ног от усталости, тащили бремя труда, вставая до зари и ложась на ночь только, когда больше ничего не видно кругом. Везде слышен был мягкий стук каменных катков. Кое-где гудела машина. Весь день, с утра до ночи, шли по пыльной дороге возы снопов, ехали другие порожняком на поле. Черные от пыли и загара, шли рядом с ними мужики, парни. Все они работали не глядя. В саду шелестела пыльная листва. Сирень со стороны улицы стояла серо-зеленой стеной. Собаки прятались в углы, куда не достигало солнце. В небе, полном знойных лучей, вдруг появилась, вращаясь, белая туча, а за ней стайка в три-четыре, потом грозным валом встала сизая, нахмуренная громада, с белыми боками, с темно-синей чертой, здесь и там, и грохнул первый удар грома. Крупные капли упали на дорогу, вздымая дымки, и тотчас же забарабанил по крыше дождь, точно сухим горохом. Еще минута, и хлынули хляби, полились потоки, земля, не принимая дождя, сопротивлялась им, но уже через несколько минут стала размокать, расходиться, превращаясь в болото. Дождь все шел и шел. Гром гремел. Молния, блестя, пробегала по всему небу. По дорогам, с мешками на голове, бежали с поля мужики; бабы, задирая подолы широких юбок, тоже бежали в этом наряде домой. Торопливо, гремя втулками, проехали возы снопов, с которых текла вода. Все попряталось, кроме собак, весело бегавших под теплым дождем. К вечеру сильно посвежело, но дождь не унимался. Три дня еще потом шел он, с перерывами, и уже без молний и грома. На дворе стало столь свежо, что отец приказал протопить печи в доме.
Еще через день крестьяне уже стали побаиваться, как бы не проросло зерно, но тут, на счастье, выглянуло солнце, и снова стало жарко. В день-два не только все высохло, но стало еще суше, чем прежде. Мужики возили снопы, торопясь обмолотиться раньше, нежели снова «Илья не загремит». Когда через неделю молотьба была кончена, действительно, опять началась гроза, длившаяся еще неделю. Листва в саду поправилась, цветы ожили, а трава, начавшая было желтеть, выпрямилась и отошла. Буйные заросли дикого цикория, перея у перелаза, где ветки яблонь склонялись к самому плетню, дразня нас, стали еще больше. Крапива здесь и там поднималась в зеленых сережках. Папа, проходя по саду, заметил непорядок, велел коров на другой день в стадо не гнать и сам отвел их к перелазу. Через день все было съедено, перей вытоптан, крапива исчезла.
Снова наступила жара, но уже чувствовалось, что лето уходит, да и георгины расцвели, астры засинели, а в саду запахло скороспелым, крепким яблочным духом. Приближался Спас. Грустный шелест тополей стал говорить об осени. Еще солнце жгло, в полдень прохлаждались квасом со льда, но по утрам роса была все холодней и холодней.
«Лето кончается! — озабоченно говорила мать. — Скоро осень. Угля надо на зиму. В огородах картошку пора собирать. Еще две-три недели, а там и в школу уедете. Будет грустно без вас».
Призрак осени встал над деревней. Небо темнело, а вода в реке, темная, рябилась, и камыши грустно шелестели. Ласточки целыми стаями учили молодежь, летая с ней над рекой, и видно было, как неумело еще летали последыши, недавно родившиеся. Скворцы, воробьи садились на деревья, стрекотали немолчно, точно советуясь перед осенним перелетом. «Воробьи хоть и остаются, — говорил Пахомыч, — да и те стайкой собираются. Скворцов отряжают в теплый край. Слышь, советы подают!»
Скоро, скоро и наш отлет! Еще радуемся, бегаем в саду, на реке, но и у нас нет-нет и защемит детское сердце. Расставаться с родными так не хочется, и в город совсем не тянет.
«Лето в стопах, а солнце к Рождеству! — говорил Корней, орудуя возле лошадей. — Пройдет Спас, кончен попас!»
И вдруг, глядя на все, почувствовал я, что ведь всего этого может и не быть! Мне так странно стало, что мигом побежал к матери, обнял ее и сказал: «Мамочка, мы вас так любим!» Та счастливо улыбнулась, приласкала меня и сказала: «И мы тебя любим!» Целый день я вертелся возле нее, ни на минуту не покидая, так что в конце концов она сказала: «Иди побегай где-либо, погуляй! У меня дела много».
Озабоченно ходил я в саду, осматривая каждый угол, каждое дерево, куст, травину, точно прощался.
Когда ехал потом в школу, вдруг, глядя в окно вагона, подумал: «А что, если этого всего не будет и жить буду где-то, не дома?» И мне стало страшно. Предчувствовал я тогда, что все уйдет и что больше никогда не повторится, и так мне стал мил всякий пустяк домашний, всякий сучок дерева в отцовском саду, так отчаянно полюбил я всю Россию, что решил, что Россия — это отец, мать, дом родной, сад, поля, деревня, город, куда еду, вагон, люди, все это — Россия. Как же быть-то без всего этого? И решил снова в душе, что жить без России нельзя!
Так и теперь тоже думаю. И ничто мне моей земли Русской заменить не сможет!
Конечно, самое существование этих певцов восходит к давней-предавней истории нашей, и служило оно как бы музыкальной летописью, а песни и повести — хранилищем народного эпоса. В древние времена книг было мало, а то и совсем не было. Тогда вот такие певцы-музыканты, распевая песни про давнишнее, воскрешали в памяти народной события жизни народа и заставляли задумываться над ними. Содержание этих песен было иной раз не только религиозным, но и почти ведическим, как, например, нам пришлось слышать несколько раз: «Земле наша, ты добра еси. Ты добра, а широка, раскинулася от края до края, от Суря до Суря (иногда вместо этих слов другие: «от Зуря до Зуря»), а носишь ты на себе стада наши, хлеба наши, дома и дворы, а просим тебе, храни нас всегда, а не покидай нас, а коли умремо, так пойдемо до тебе, земле наша, до сырой домовины нашей, а будемо в тебе, как в матери, что нас породила, а вскормила.
Велики края твои, а не видно концов их. Дай урожай нам, защити нас от глада, дай хлеба, а коли Бог даст дождя, дай нам траву, а коли даст Он Зури (Сури), дай жита-пшеницы, всякой пашницы». Здесь Зурь, Сурь или Солнце — одно и то же, и ведет свое происхождение это слово от ведического слова Сурия — Солнце. Сурожина — то же, что Зворожина. В переводе на наш современный язык это будет «Сурия-Рожь». «Рожь», или «Рог» (по-немецки рожь — «рог») — это то же, что «риг» в слове «Риг-Веда». В чешском языке «Вье-да» — наука, а по-древнеславянски «Вьеда» — знание. «Веда» или «Вьеда» — одно и то же.
В другом случае нам пришлось слышать «Песню про Воду Великую»: «Та была Вода и Павода (Мертвая Вода), а и кто Воды пил, жив был, а кто Паводы — мертвым падал. А коли враги-Зури распяли его на куски, Павода докупы (вместе) собирала, а Вода Живо давала. А что убито врагами-Зури было, то на ноги с поля вставало, а Вода Велика ему Живодала!» Ясно, что содержание этой песни совершенно языческое, ибо Жива-Живо, или Живо-дало, — принцип жизни, существования, Яви, и в этих словах надо видеть описание великой битвы предков с «врагами-Зури». Враги эти были врагами Солнца, а следовательно, Сынами Потьмы. Вода Великая Живодала тем, кто был другом Зури-Солнца, и оживляла их. Живодати — давать Живу.
Если же сравнить песню Земли с молитвами «Риг-Веды», или гимнами Земле, то сходство выясняется потрясающе! (См. нашу книгу «Риг-Веда» и язычество».) Выходит, что народ наш, в толще своей, сохранил память об этих днях, а мы, люди образованные, эту память уже утратили!