После работы мне захотелось укрыться в каком-нибудь месте, куда никто не ходит. Мне подумалось, что прекрасным завершением тоскливого дня будет посещение галереи сравнительной анатомии в Музее естествознания. В начале экспозиции «мчалась», будто подгоняемая ветрами, орда скелетов самых крупных наземных млекопитающих: их кости были собраны так, что создавалась иллюзия движения. Я словно попала в цивилизацию, находящуюся на грани вымирания, и не могла не провести параллель со своими ушами, с останками звуков, что впечатывались в кору моего головного мозга. Правда, капустница, более известная как морская, или стеллерова, корова, вымерла не по естественным причинам, а была полностью истреблена человеком, как значилось на табличке.
Я направилась к тянувшимся вдоль стен витринам, мое внимание полностью захватили мышиные черепа, размещенные на темно-синем фоне под маленькими стеклянными колпаками. Меня завораживала игра светотени в полостях этих черепов.
Зрелище это так увлекало, что я перестала замечать пыхтение. Собака тяжко дышала, стоя перед скелетом представителя семейства псовых canis azaræ из Перу, и даже раза два испуганно взвизгнула.
Прямо напротив входа располагалась витрина, посвященная тератологии. В банках с формалином можно было увидеть разных чудищ: свинью-циклопа, собаку с заячьей губой, карпа без головы, ягнят — сиамских близнецов. Тератология, как пояснялось, изучает уродства, вызванные пороками развития. Они возникают из-за неполного или запоздалого деления зиготы, из-за врожденных генетических нарушений (хромосомных аномалий) или в силу несчастного случая (воздействия токсичных веществ, радиации, инфекции).
А каким уродцем была я? Себя я представляла застывшей навечно в формалине вот такой: брови нахмурены, ухо силится что-нибудь услышать, рот открыт в попытке сформулировать пояснения к экспонату — ко мне самой. Впрочем, до сих пор неизвестно, действительно ли я мутант, ведь генетический тест я никогда не делала и глухих в нашей семье не имелось.
Я отогнала от себя этот образ и продолжила читать: «До XIX века подобные аномалии считались проявлением судьбы (и почему это произошло со мной?), карой богов или дьявола, они всегда будоражили воображение: в „Одиссее“ Гомера встречаются такие древние страшилища, как сирена, цербер, циклоп; в средневековом искусстве, например на картинах Иеронима Босха или на фронтонах церквей, — фантастические чудища, населяющие преисподнюю».
Коллективное воображение игнорировало глухоту: об утрате слуха нет ни одной известной легенды. Глухим не находилось места в мифах о происхождении человека. Несомненного сочувствия удостаивались только слепые. Глухих же в Китае топили в море, в Галлии — приносили в жертву богам, в Спарте — сбрасывали со скалы, в Риме и Афинах их выставляли напоказ на площадях или изгоняли из города.
Царь Эдип ослепил себя, но почему ослепил? Ему скорее следовало лишить себя слуха. В действительности дело было в ушах. Эдип недопонял пророчество оракула: он был слабослышащим и не смог внять предостережениям. Но глухой не обладает ни величавостью слепого, ни его философским спокойствием. И популярность психоанализа — подтверждение такому недоразумению. Действительно, как же иначе, ведь психологи — это уши, а не глаза и рты.
На последней стене, перед выходом из зала, были представлены разные органы, которые для меня имели отношение к звуку: сначала легкие — орган дыхания, затем всевозможные сердца. Их функцией было перекачивать то, что делало нас живыми, именно они позволяли нам существовать.
Языки ламы и гиены противно лизали стенки своих витрин. («Ты что, не слышишь звук th?» — говорила учительница английского, акцентируя внимание на кончике языка в межзубном положении. «Ты что, не слышишь раскатистого r?» — говорила учительница испанского, широко открывая рот, чтобы показать мне спинку языка.)
В следующей витрине к серым пронумерованным плашечкам были приколоты малюсенькие окружности с черными дырочками посередине. Обратившись к описанию экспонатов, я прочла, что это уши рыб. Рядом имелась кнопка, я ее нажала — и по моим рукам прокатилась волна вибраций. Включилась световая панель с информацией: этот эксперимент демонстрировал, каким образом рыба воспринимает звук — посредством вибраций.
Затем шла абсолютно прозрачная витрина, в которой демонстрировался орган слуха медузы, не имевший отверстий и совершенно непохожий на ухо рыбы или человека.
Здесь никаких кнопок не было, зато предлагалось погрузить палец в какую-то вязкую субстанцию, которая время от времени сокращалась, как вульва. На светящейся табличке уточнялось, что у медуз нет ушей, но есть органы чувств, которые отвечают за зрение и поддержание равновесия. Я ощущала себя медузой, плавающей в этой массе при полном отсутствии видимости.
Очередной стенд на пути к человеческому уху отводился устрице. Тут тоже было куда сунуть палец, и его защемляло. Светящаяся табличка поясняла, что устрицы реагировали на звукозаписи, которые им проигрывали исследователи, — они резко захлопывались, особенно при низких частотах. Чувствительность к волновым колебаниям позволяла им слышать шумы, издаваемые прибоем, дорадами и кораблями.
Как говорилось в заключении, морские суда вредят здоровью устриц: из-за них моллюски слишком часто открываются и закрываются.
Я понимала этих устриц.
Стенд, отведенный человеческому уху, оказался куда менее образным, чем витрины, посвященные рыбам, медузам и двустворчатым моллюскам. Экспозиция была составлена из частей внутреннего уха человека, кусочков костей, каких-то осколков. Они напоминали изъеденные солью обломки кораблей, занесенные в музей приливом.
Моим ушам никогда не выйти в открытое море навстречу иностранным языкам, я была не больше, чем помесь медузы, рыбы и устрицы.