Мне было необходимо верить в то, что у меня есть выбор.
И прежде, чем принять решение, я захотела увидеть мир глухих изнутри, понять, смогу ли я жить, как они, если откажусь от имплантации.
Я пошла на курсы жестового языка, которые вел глухой преподаватель из ассоциации, продвигающей эту культуру.
Преподаватель оказался полностью глухим, нам запрещалось проговаривать слова, нужно было использовать только руки и мимику. Мы выглядели ужасно неловкими, пальцы не слушались, движения получались долгими, приходилось повторять их по несколько раз. Мы были похожи на неуклюжих и сконфуженных, или даже туповатых, детей, которые пытались без всякого воображения передать мысль жестами.
Вдруг упал стул, я обернулась одновременно с преподавателем, на секунду позже других четверых учеников, слышащих. Это заставило меня осознать, что у нас с ним одинаковый акустический багаж.
— Без слухового аппарата я слышу, как ты, — сказала я ему жестами, как могла.
— Возможно, — ответил он, — но ты слышащая, ты училась в школе для слышащих. Я же глухой и говорю на языке жестов с детства, мы всегда будем разными.
В действительности наш диалог выглядел примерно так:
«Если не аппарат, я одинаково ты слышать», а он в ответ: «Возможно, но ты слышащая, ты говорить, я глухой. Разный. Почему? Ты школа слышащие, я школа глухие. Я жест ребенок».
В его взгляде и в том, как он показал слово «разный» — соединил подушечки указательных пальцев, а потом правым выписал завитушку, сопроводив ее пожиманием плечами, — я уловила некое презрение. Он дал мне понять, что мы принадлежим к разным мирам: он — к жестикулирующим глухим, а я — к «проговаривающим слова».
Для него я была отщепенкой.
Я все же попыталась объяснить ему, что скоро стану полностью глухой, более глухой, чем он, но, как мне показалось, такой аргумент лишь усилил его кастовую гордость. Он не любил новичков или тех, кто пытался запоздало присоединиться к сообществу ему подобных. В детстве мне не запрещали артикулировать, напротив — даже заставляли проговаривать все вслух, и это оставило свой след навсегда.
Кстати, глухие передразнивали «проговаривающих слова», по-обезьяньи гримасничая. Наши кривляющиеся рты не означали ничего, тогда как в их жестах было заключено столько образов.
Креативность языка жестов, восприятие пространства и тела в нем противопоставлялись ограничениям, имеющимся во французском языке. В их рассказах, свободных от жесткой грамматики, без использования сложных временных форм, сюжеты, персонажи, их описания и всякие пояснения раскрывались перед нами с особой виртуозностью, на фоне которой мы выглядели неуклюжими. Мы понимали, что лица наши малоподвижны, тела скованы многолетней практикой говорения. Нас убедили в этом настолько, что мы дружно стали поносить убогость использования ртов и вокализаций, неповоротливую тяжесть проговариваемых голосом фраз.
Преподаватель предложил нам такую игру: якобы мы в открытом море попали в шторм и, чтобы выжить, надо сбросить кого-нибудь в воду; каждый из нас оставлял на борту глухого, поскольку при ветре и бушующих волнах только язык жестов и зоркий глаз глухого казались нам полезными.
— Ты выбрала не тот лагерь, — сказал мне, посмеиваясь, преподаватель.
Жест, обозначающий слово «выбирать», имитировал действие человека, что-то достающего наугад, и превосходно описывал ощущение, которое я испытывала: казалось, невидимая рука когда-то выдернула меня из состояния нерешительности и поместила туда, где я сейчас находилась, — в мир слышащих.
— Но я не выбирала, — попыталась я его переубедить.
Этой «выбирающей» рукой орудовали многие поколения общества, которое желало, чтобы каждый, к нему относящийся, приспосабливался к норме, а нормой считался французский язык. «В начале было слово», что указывало на значимость тех, кто «артикулировал губами», тех, кто «говорил ртом», с неподвижным телом и безэмоциональным лицом, отсюда и многие часы изматывающих занятий с логопедом, во время которых я училась читать по губам и распознавать слова на слух, оттачивала звукоулавливание, отсюда многие часы шлифовки голоса, ведь надо было казаться нормальной, многие часы зубрежки слов, стремление стать безупречной в грамматике — и все это, чтобы не закрыться в сообществе, которому я не принадлежала, в сообществе глухих, и казаться той, кем я абсолютно не являюсь.
— Ты выстроила себя под «них», — добавил преподаватель. Однако я не чувствовала, что отношусь к миру слышащих. Он сделал еще один жест: приложил руку ко лбу, а потом резко отвел, сведя указательный и средний пальцы, — и я узнала слово «отрицание» на языке жестов. Я вытеснила из своего сознания ту себя глухую, которую стыдливо прятала глубоко внутри.
Пока я была погружена в свои мысли, в комнате началось обсуждение; глухие преподаватели призывали нас принять участие в манифестации против ставшей широко распространенной практики имплантации. Государство теперь полностью компенсировало стоимость импланта (а он очень дорогой) для младенцев, и глухие воспринимали это как угрозу своей культуре, как политику принуждения по отношению к ним.
Мой страх перед имплантацией только усилился. Где все-таки будет мое место? Кто я? Понимание моей собственной идентичности размывалось, видоизменялось, и то нечто, которым я была, сократилось до бесспорных официальных данных, записанных в моем удостоверении личности:
Луиза Ф., рожденная 21 июня 1990 года в Шампиньи-сюр-Марн, глаза карие, рост 1 м 63 см. Фамилия и подпись префекта: Мальбранш.
Это единственный неизменный компонент того нечто, которым была я.