СЕМЕН БОТВИННИК

РАЗДУМЬЯ

ИЗ ФАНТАСТИКИ

Играют в шахматы машины.

О чем-то думают, мудрят...

В их чреве тайные пружины,

того гляди, перегорят.

Где человечий разум узок,

они — рассудочность сама...

От непосильных перегрузок

вот-вот сойдут они с ума.

Щелчки реле и писк мышиный —

перемещение идей...

Уже научены машины

глаголом жечь сердца людей.

Людские судьбы и решенья

они вобрали в плоть и в кровь,

они копируют сомненья

и моделируют любовь.

Мне снится:

кровью стол закапан,

больной в наркозе — ни гу-гу...

Меняет доктор в сердце клапан,

меняет ролики в мозгу.

И вот идут от эскулапа

с железным скрежетом в груди

машина — мать,

машина — папа,

машина — дочка позади.

Для слез — рычаг,

для смеха — кнопка...

Они глядят на мир большой,

сквозь ребра светится коробка,

что именуется душой.

Пред жизнью, бьющейся в металле,

живое сердце — холодей!

Незаменимых нет деталей.

Незаменимых нет людей...

...Бредет Адам железным раем,

бумажный держит он цветок.

Что он

взаимозаменяем

ему, бедняге, невдомек.

Ему, бедняге, и не снится

веселый стриж над головой,

пчела живая не садится

пред ним на клевер луговой.

Еще и молод он, и крепок,

но где-то в нем

живет в тиши

бесстрастный робот —

бледный слепок

его потерянной души.

Встает заря, неповторима,

шуршит песок береговой,

а он, Адам, проходит мимо —

красивый, стройный, типовой...


* * *

Любовь наша стала скупа,

себе очертила пределы...

Взаимных обид скорлупа

сдавила ее, затвердела.

Есть что-то неполное в ней,

продрогло в ней чувство живое...

Ей так не хватает огней,

летящих в ночи над Невою,

ей так не хватает садов

с последними листьями, черных...

Своих не хватает следов —

шальных,

молодых,

непокорных...

Любовь наша стала скупа —

в ней мается

сонная строгость.

Забыла лесная тропа

бедовость ее,

босоногость...

Неужто и вправду в ней нет

ни нежности той, ни боренья —

лишь этот мерцающий свет,

лишь это — вполсилы — горенье...


* * *

Снова женщины стали вязать...

Серебристые плещутся спицы.

Можно слово-другое сказать —

и опять в тишину погрузиться.

Возникает из петель платок.

Свет ложится на плечи, на темя...

Чуть заметно, как шерсти моток,

убывает вечернее время.

А в потемках, за звездным окном,

это время совсем не такое —

бьется гром в океане земном,

гулкий город не знает покоя.

В каждом жесте тебя узнаю.

Ты надолго опять замолкаешь —

то ли вяжешь ты повесть свою,

то ли узел в судьбе распускаешь...

Тишиной наполняется дом.

Подвигается ровно работа.

Есть в неспешном вязанье твоем

что-то верное, мирное что-то...

Замедляется времени ход,

и легко, и спокойно нам вместе —

верно, так замирает на месте

на больших скоростях самолет...


* * *

Вхожу в разъятый мир Антониони.

Экран глубок. Холодный, ясный свет.

И человек, один, как на ладони,

и четок в небе шпиля силуэт...

Все крупно и замедленно. И камень

как будто дышит. Живы фонари.

Деревья

обгоревшими руками

испуганно касаются зари.

Едва-едва намечены сюжеты,

а вещи

связи судорожно рвут —

от мира отсеченные предметы

какой-то жизнью внутренней живут...

Так чуток ветер. Так река влюбленно

целует берег. Так гремит прибой...

А люди, как деревья

отчужденно,

задумались над собственной судьбой.


КУРОСАВА. «КРАСНАЯ БОРОДА»

Работает Добрая Сила,

творит, засучив рукава.

Косило ее и гасило —

но Добрая Сила жива!

Она еще добрая —

сила,

бесстрашна еще и пряма...

К ней мир прижимается сиро

и медленно сходит с ума.

В больнице,

средь горя и крови,

она, эта сила, жива —

крутые, суровые брови

не скрыли ее существа.

Она возникает, как вызов,

бессонным упорством полна.

Еще никаких компромиссов

по-детски не знает она.

Еще не блуждает в потемках

и гневно встречает врагов.

Еще не дробится в потомках,

себя не пускает с торгов...

Все болью и мраком одето —

но нету опущенных рук,

и редкие лучики света

она собирает вокруг.

Загрузка...