ИЗ ФАНТАСТИКИ
Играют в шахматы машины.
О чем-то думают, мудрят...
В их чреве тайные пружины,
того гляди, перегорят.
Где человечий разум узок,
они — рассудочность сама...
От непосильных перегрузок
вот-вот сойдут они с ума.
Щелчки реле и писк мышиный —
перемещение идей...
Уже научены машины
глаголом жечь сердца людей.
Людские судьбы и решенья
они вобрали в плоть и в кровь,
они копируют сомненья
и моделируют любовь.
Мне снится:
кровью стол закапан,
больной в наркозе — ни гу-гу...
Меняет доктор в сердце клапан,
меняет ролики в мозгу.
И вот идут от эскулапа
с железным скрежетом в груди
машина — мать,
машина — папа,
машина — дочка позади.
Для слез — рычаг,
для смеха — кнопка...
Они глядят на мир большой,
сквозь ребра светится коробка,
что именуется душой.
Пред жизнью, бьющейся в металле,
живое сердце — холодей!
Незаменимых нет деталей.
Незаменимых нет людей...
...Бредет Адам железным раем,
бумажный держит он цветок.
Что он
взаимозаменяем —
ему, бедняге, невдомек.
Ему, бедняге, и не снится
веселый стриж над головой,
пчела живая не садится
пред ним на клевер луговой.
Еще и молод он, и крепок,
но где-то в нем
живет в тиши
бесстрастный робот —
бледный слепок
его потерянной души.
Встает заря, неповторима,
шуршит песок береговой,
а он, Адам, проходит мимо —
красивый, стройный, типовой...
* * *
Любовь наша стала скупа,
себе очертила пределы...
Взаимных обид скорлупа
сдавила ее, затвердела.
Есть что-то неполное в ней,
продрогло в ней чувство живое...
Ей так не хватает огней,
летящих в ночи над Невою,
ей так не хватает садов
с последними листьями, черных...
Своих не хватает следов —
шальных,
молодых,
непокорных...
Любовь наша стала скупа —
в ней мается
сонная строгость.
Забыла лесная тропа
бедовость ее,
босоногость...
Неужто и вправду в ней нет
ни нежности той, ни боренья —
лишь этот мерцающий свет,
лишь это — вполсилы — горенье...
* * *
Снова женщины стали вязать...
Серебристые плещутся спицы.
Можно слово-другое сказать —
и опять в тишину погрузиться.
Возникает из петель платок.
Свет ложится на плечи, на темя...
Чуть заметно, как шерсти моток,
убывает вечернее время.
А в потемках, за звездным окном,
это время совсем не такое —
бьется гром в океане земном,
гулкий город не знает покоя.
В каждом жесте тебя узнаю.
Ты надолго опять замолкаешь —
то ли вяжешь ты повесть свою,
то ли узел в судьбе распускаешь...
Тишиной наполняется дом.
Подвигается ровно работа.
Есть в неспешном вязанье твоем
что-то верное, мирное что-то...
Замедляется времени ход,
и легко, и спокойно нам вместе —
верно, так замирает на месте
на больших скоростях самолет...
* * *
Вхожу в разъятый мир Антониони.
Экран глубок. Холодный, ясный свет.
И человек, один, как на ладони,
и четок в небе шпиля силуэт...
Все крупно и замедленно. И камень
как будто дышит. Живы фонари.
Деревья
обгоревшими руками
испуганно касаются зари.
Едва-едва намечены сюжеты,
а вещи
связи судорожно рвут —
от мира отсеченные предметы
какой-то жизнью внутренней живут...
Так чуток ветер. Так река влюбленно
целует берег. Так гремит прибой...
А люди, как деревья
отчужденно,
задумались над собственной судьбой.
КУРОСАВА. «КРАСНАЯ БОРОДА»
Работает Добрая Сила,
творит, засучив рукава.
Косило ее и гасило —
но Добрая Сила жива!
Она еще добрая —
сила,
бесстрашна еще и пряма...
К ней мир прижимается сиро
и медленно сходит с ума.
В больнице,
средь горя и крови,
она, эта сила, жива —
крутые, суровые брови
не скрыли ее существа.
Она возникает, как вызов,
бессонным упорством полна.
Еще никаких компромиссов
по-детски не знает она.
Еще не блуждает в потемках
и гневно встречает врагов.
Еще не дробится в потомках,
себя не пускает с торгов...
Все болью и мраком одето —
но нету опущенных рук,
и редкие лучики света
она собирает вокруг.