Шум совета угас за толстыми стенами. Тишина, воцарившаяся после, была гулкой и тяжёлой. Когда Виктор вернулся, от него исходил холодный, методичный гнев человека, чьё терпение проверяют глупой игрой. Он сбросил плащ и сел в кресло, его взгляд, казалось, прожигал дыру в воздухе.
— Волковы требуют тебя выдать, — бросил он, не глядя на меня. Голос был ровным, но с металлическим подтекстом. — Утверждают, что ты — их беглая служанка, укравшая фамильную безделушку. Жалкая попытка.
Он не верил ни единому слову. Видел в этом лишь предлог, попытку потрепать ему нервы и прощупать почву.
— И что ты ответил? — спросила я, уже догадываясь.
— Что если найду их стеклярус, отправлю с оказией. А что касается беглых слуг… в моих землях с ними разговаривают только палачи. Предложил прислать результат разговора в удобной таре. — Его губы искривились в холодной, безрадостной усмешке. — Отстали. На время.
Он перевёл взгляд на меня, и в его глазах читалось не волнение, а аналитическая досада.
— Ты для них — козырная карта, которую они не знают, как разыграть. Раздражающая помеха в их планах. Их цель — не ты. Их цель — через тебя давить на меня, искать слабину. Поэтому теперь они будут пытаться не забрать тебя, а осквернить твоё пребывание здесь. Сплетни. Намёки. Отрава в уши моим старейшинам и отцу.
Его анализ был точен. Я была разменной монетой в игре, правила которой не понимала до конца.
— И твой план? — спросила я, уже чувствуя, куда он клонит.
— Легализовать твой статус, — ответил он просто. — Бесправная пленница — уязвима. Обладатель даже самого низкого, но официального положения в иерархии стаи — защищена законом, который я установлю. Оскорбление тебя станет оскорблением моей воли. — Он сделал паузу, его взгляд стал пристальным. — Завтра придёт травница. Подтвердит твоё состояние. После этого мы объявим.
Вот оно. Точка невозврата. Он говорил о беременности как о свершившемся факте, как о политическом инструменте. У меня сжалось внутри от ужаса, смешанного с гневным отчаянием.
— Нет, — вырвалось у меня громче, чем я планировала. Я откинула плед и встретилась с его взглядом. — Я не собираюсь рожать тебе ребёнка. Это невозможно. Ты не понимаешь…
Он нахмурился, не в гневе, а в недоумении, будто я заговорила на незнакомом языке.
— Что невозможно? То, что уже, вероятно, началось? — спросил он с ледяной логикой.
— Всё! — моё дыхание перехватило. Я говорила не только о беременности. Я говорила о всём этом кошмаре. — Моё тело… оно не такое. Оно не вынесет этого. Да и… это не должно произойти! Ты не понимаешь, во что мы вмешиваемся!
Во мне говорил не просто страх, а знание. Знание об обрушенном будущем. Я видела, как каждое моё действие здесь, в прошлом, бросает камень в воду времени, и круги расходятся, ломая знакомый мне ход событий. Рождение ребёнка, которого никогда не было… это был не просто личный ужас. Это могло быть катастрофой.
— Во что мы вмешиваемся? — его голос стал тише, но опаснее. Он откинулся в кресле, изучая меня с новым, острым интересом. — В планы Волковых? В глупые пророчества? В политику стаи?
— Во всё! — я сжала кулаки, ногти впились в ладони. — Ты думаешь, я просто случайная девушка? Ты думаешь, всё, что происходит, — это просто игра кланов? Я здесь не должна была быть! Я не должна была… пережить ту ночь! Я не должна быть здесь и сейчас! Каждый мой шаг, каждое моё слово здесь — это ошибка! А ребёнок… — голос мой сорвался на шёпот, полный леденящего ужаса, — ребёнок изменит всё. Навсегда. И я не знаю, к чему это приведёт. Может, к чему-то худшему, чем ты можешь представить.
Я говорила загадками, не называя правды, но отчаяние в моём голосе было настоящим, животным. Виктор слушал, не перебивая. Его лицо было непроницаемой маской, но в глазах пробегали искры — не гнева, а интенсивного любопытства и настороженности. Он слышал не истерику. Он слышал предупреждение, исходящее из самой глубины паники.
— Ты боишься не родов, — констатировал он наконец. — Ты боишься последствий.
— Я боюсь, что своим существованием здесь я уже всё сломала! — выкрикнула я. — А это… это будет последний гвоздь! Нельзя менять то, что уже…
Я замолчала, поняв, что вот-вот сорвусь и скажу слишком много. Что уже было? Что уже случилось в другом времени?
Он долго смотрел на меня. Комната наполнилась густым, тяжёлым молчанием.
— Ты говоришь так, будто знаешь, каким всё должно быть, — произнёс он медленно, выверяя каждое слово. — И будто то, что происходит сейчас — отклонение от курса.
Я не ответила. Я просто смотрела на него, и в моих глазах, должно быть, читался немой ужас и подтверждение.
Он поднялся, его фигура казалась ещё более массивной в полумраке комнаты.
— Знаешь что, — сказал он тихо, почти задумчиво. — Мне всегда было плевать на то, каким всё «должно» быть. По чьим-то планам, пророчествам или правилам. Я создаю свои правила. — Он сделал шаг вперёд. — И если твоё появление здесь, если то, что между нами произошло, и если то, что может расти в тебе — это «ошибка» в чьём-то великом замысле… то мне эта ошибка нравится. Потому что она моя. И её последствия будут моими последствиями. А с ними я разберусь.
В его словах не было нежности. Была титаническая, эгоцентричная воля. Он не боялся перемен. Он был их причиной и их господином. Мой страх перед нарушением хода истории его не пугал — он заводил. Это был вызов, достойный его.
— Травница придёт завтра, — повторил он, и в его тоне не осталось места для обсуждения. — Мы узнаем факты. А потом… потом решим, как этот новый факт использовать. Не для пророчеств. Не для кланов. Для нас. Для того, чтобы выжить в этом бардаке, который, как я начинаю подозревать, ты понимаешь куда лучше меня. И это, — он пристально посмотрел на меня, — делает тебя для меня ценнее, чем любая «законная» невеста из любой сказки.
Он вышел, оставив меня в одиночестве, раздавленную и в то же время странно… увиденной. Он не понял правды. Но он уловил её суть — что я несу в себе знание о другом потоке событий. И вместо того чтобы испугаться или счесть меня сумасшедшей, он принял это как новый параметр в своей игре. Как преимущество.
Я опустила руки на живот. Страх не ушёл. Он был огромным, чёрным, как пропасть. Но теперь в нём была крошечная, зыбкая точка: он, этот жестокий, своевольный человек, видел в моём «знании» не угрозу, а оружие. И был готов защищать и его, и его возможные последствия. Просто потому, что они стали его собственностью.
Это было безумием. Но в этом безумии была единственная возможная опора в рушащемся мире. Я боялась менять будущее. А он, казалось, горел желанием его сломать и выстроить заново. И теперь я, сама того не желая, оказалась в самом центре этого разрушения. С новой жизнью внутри, которая могла стать либо величайшей катастрофой, либо… единственным смыслом удержаться на краю.
В комнате стоял тяжёлый, густой запах сушёных трав и пыли, принесённый маленькой, сгорбленной фигурой. Травница. Слепая, немая, с лицом, похожим на смятый пергамент. Виктор стоял у стены, его поза была напряжённой, ожидающей не диагноза, а приговора, который можно будет использовать.
Она подошла ко мне, её сухие, цепкие пальцы ощупали пульс на шее, скользнули к вискам. Потом опустилась на колени, положив ладони мне на живот. Минуты тишины, наполненной лишь потрескиванием огня и шумом моего собственного сердца. Она наклонилась, принюхалась к тому, чего не было, и отпрянула с тем же выражением глубокой, безглазой растерянности.
Потом её руки взлетели, задвигались, складываясь в быстрые, замысловатые знаки.
Виктор смотрел, и сначала на его лице было сосредоточенное внимание. Но по мере того как жесты становились всё более абстрактными, в его глазах загорались знакомые искры нетерпения, а потом и гнева. Он не понимал. И ненавидел не понимать.
— Что? — отрывисто спросил он, когда она закончила. — Говори яснее.
Травница снова показала серию знаков: сжатый кулак, обхватывающая ладонь, указание на меня, на него, разведённые в стороны руки.
— Бред, — выдохнул Виктор с ледяным презрением. — Тень жизни? Почва-камень? Это что за шаманские сказки? — Он резко махнул рукой, отрезая её. — Вывод прост. Беременности нет. Никакой «тени». Ничего.
Он повернулся ко мне, и в его взгляде уже не было азарта охотника. Было раздражённое, холодное разочарование.
— Значит, всё это, — он бросил взгляд на мою фигуру, — было напрасно.
Его слова ударили, как пощёчина. Не потому что я хотела его ребёнка. А потому что в них звучало то самое, старое, знакомое презрение к моей несостоятельности. Но теперь к нему примешивалось ещё и раздражение от того, что его расчёты не оправдались.
Горечь и ярость, копившиеся неделями, поднялись комом в горле.
— «Всё это»? — мой голос дрогнул от нахлынувших эмоций. — Ты говоришь, будто я инкубатор, который тебе не сработал! Ты так отчаянно хочешь доказать всем, что тебе плевать на пророчество, что готов был использовать даже меня, даже через насилие, лишь бы зачать этого мифического «избранного» и выставить его всем напоказ? Просто чтобы сказать: «Вот, смотрите, я сделал это сам, без ваших сказок!»?
Я встала, чувствуя, как трясутся колени.
— Я отказываюсь быть твоим инструментом для этого дешёвого трюка! Я не буду участвовать в твоей истеричной войне с судьбой, расплачиваясь своим телом!
Его лицо исказила ярость. Он сделал шаг вперёд, и пространство между нами сжалось, наполнившись электричеством его гнева.
— Ты забываешься, — прошипел он, и каждый звук был как удар хлыста. — Ты принадлежишь мне. Не как инкубатор. Не как орудие. Ты — моя. Со всем, что в тебя вложили, или не вложили, со всем, что ты можешь или не можешь. Беременность, отсутствие беременности — это ничего не меняет. Ты была моей до этого. Останешься моей и после. Точка.
Он не кричал. Он говорил тихо, но с такой чудовищной, неоспоримой уверенностью, что от его слов стало физически холодно. Это было не признание в чувствах. Это было заявление о праве собственности на уровне, более глубоком, чем феромоны, чем деторождение, чем что-либо рациональное. Но в самый разгар этого противостояния меня осенило. Ярость ушла, сменившись леденящим озарением. Я смотрела на него — на этого молодого, яростного, одержимого контролем мужчину — и сравнивала с тем Виктором из будущего. С тем холодным, расчётливым патриархом, который видел во мне лишь неудачный брак, несостоявшуюся мать, омегу-инвалида, не способную ни принять альфу, ни дать наследника. Он никогда не говорил этого вслух, но это витало в каждом его взгляде, в каждом жесте отстранения.
А этот… этот Виктор, который только что заявил, что я его, несмотря ни на что… Он ни разу не упрекнул меня. Ни в хрупкости. Ни в том, что я не выдержала его в прошлом. Ни в том, что, по словам травницы, моё тело — «камень», а не «плодородная почва». Он злился на ситуацию, на загадку, на пророчество. Но не на мою неспособность дать ему ребёнка.
Это было поразительно. И пугающе. Потому что это значило, что его одержимость мной была о чём-то ином. Не о функции. Не об исполнении долга. О чём-то более личном, более иррациональном и, возможно, более опасном.
Я отступила на шаг, внезапно ослабев.
— Ты… — начала я, но слова застряли.
— Я сказал всё, что должен был, — оборвал он, его гнев ещё не угас, но в нём появилась тень усталости. — Травница уедет. Её бред никто не услышит. А ты… ты останешься здесь. И будешь жить с тем фактом, что принадлежишь мне. Прими это. Сопротивляйся, если хочешь. Но это ничего не изменит.
Он развернулся и вышел, хлопнув дверью с такой силой, что задребезжали стёкла в окнах.
Я осталась одна в комнате, всё ещё пропахшей травами. Его слова «ты моя» висели в воздухе, тяжёлые и неотвратимые. Но в голове у меня звучало другое. «Он не упрекнул меня. Ни разу.»
Взрослый Виктор видел бы в словах травницы лишь подтверждение моей ущербности и ещё одну причину для холодного презрения. Этот Виктор видел в них лишь помеху своим планам и оскорбление своей воле. Но не мою вину.
Разница была колоссальной. И она означала, что я имею дело не с тем бездушным мужем из будущего, а с кем-то гораздо более сложным, непредсказуемым и… чья привязанность, сколь бы уродливой и собственнической она ни была, оказалась прочнее, чем я могла предположить. Он хотел меня не за функцию. Он хотел меня несмотря ни на что.
И от этой мысли стало одновременно страшнее и… странно спокойнее. Я была в ловушке. Но это была ловушка иного рода. И я начинала понимать, что правила в ней диктует не пророчество, не политика, а слепая, яростная воля одного человека. И эта воля, против всех ожиданий, оказалась сильнее его же собственного будущего презрения.