На десятый день моего заточения я объявила войну подушкам. Их было пять. Все невероятно дорогие, из гипоаллергенной памяти какого-то космического пеноматериала, но абсолютно бесполезные. Они не держали форму, съезжали, а когда я пыталась соорудить из них крепость для поддержки спины и живота, вся конструкция с грохотом рушилась посреди ночи, будя не только меня, но и, как я подозревала, его на посту в кресле.
Утром, после очередного такого обвала, я в ярости сбросила все пять подушек на пол и уставилась на них, как на личных врагов.
— Ненавижу! — проворчала я в пустоту. Ирина, вносившая завтрак, лишь подняла бровь.
— Прикажете унести, Лианна?
— Унесите и сожгите, — буркнула я, садясь за стол с видом мученицы.
Виктор пришел вечером как обычно. Его взгляд, совершающий ежевечерний обход моей персоны, задержался на кровати. На ней лежала одна-единственная, жалкая стандартная подушка.
— Где остальные? — спросил он, садясь.
— Отправила в нокаут. Бесполезное стадо, — отрезала я, намазывая масло на хлеб с преувеличенным вниманием.
Он не ответил. Но я видела, как его взгляд еще раз оценивающе скользнул по ложу, будто он мысленно составлял отчет об изменении в обстановке.
На следующее утро, когда я проснулась, на кресле у окна лежала… подушка. Но не такая, как раньше. Она была другой формы — длинная, как валик, из плотной, упругой пены, обтянутая прохладным шелком. Рядом с ней лежала брошюрка с картинками. Я открыла. На первой странице была схема: беременная женщина, лежащая на боку, с этой самой подушкой, аккуратно подложенной под живот и зажатой между коленей. Аннотация гласила: «Ортопедическая подушка для беременных. Снимает нагрузку с поясницы, предотвращает отеки, обеспечивает правильное положение во сне».
Она не появилась на кровати. Она лежала рядом. Как предложение. Как инструмент. Как будто он говорил: «Вот решение твоей проблемы. Используй его, если сочтешь рациональным».
Я потрогала ее. Она была идеальной. Той самой, о которой я мечтала в свои бессонные ночи, но даже не знала, что такая существует. Я молча, с внутренним сарказмом, последовала инструкции. И… о чудо. Давление в спине ослабло. Тело наконец обрело точку опоры.
Когда он пришел вечером, я уже лежала в кровати, устроившись с новым аксессуаром. Его взгляд задержался на мне на секунду дольше, и в уголке его рта — мне показалось — дрогнуло что-то вроде удовлетворения. Не личного. Скорее, удовлетворения инженера, чье техническое решение сработало.
— Ну что? — спросил он, наливая воду. — «Стадо» лучше?
— Эта единица… адекватна, — сдалась я, не в силах врать об облегчении, которое испытывало мое тело.
На этом его забота не закончилась. Она стала проявляться в странных, почти невидимых мелочах.
Я как-то вполголоса пожаловалась Ирине, что от искусственного света в столовой устают глаза. На следующий день освещение стало мягче, теплее, а над моим местом за столом появилась маленькая, стильная лампа с приглушенным светом.
Я случайно обронила за завтраком, что тосты слишком сухие. Больше их не подавали. Вместо них появились мягкие, воздушные круассаны и домашний зерновой хлеб.
Это был не язык цветов или комплиментов. Это был язык решенных проблем. Он выявлял «неисправность» (мой дискомфорт, мою мелкую нужду) и тихо, эффективно её устранял. Мне даже не нужно было просить. Достаточно было просто существовать и иногда ронять жалобу в пространство. Он подбирал её, как сверхчувствительный радар, и действовал.
Однажды вечером я устроила «контрольную проверку». Мы сидели в тишине, и я, глядя в окно на летящий снег, сказала:
— Скучно.
Он поднял глаза от планшета.
— Что именно?
— Все. Однообразие. Белый парк, белые стены, бесшумные люди. Хочу цвета.
— Какого? — спросил он без колебаний, как будто я попросила передать соль.
— Желтого. Солнечного. Горчичного, например.
Он кивнул и вернулся к планшету. Я внутренне усмехнулась. Принесет, наверное, лимон к ужину.
Но на следующее утро, войдя в гостиную часть своих апартаментов, я замерла. На диване лежал плед. Не серый, не бежевый. А глубокого, теплого, горчичного цвета. Из самой мягкой шерсти. Рядом на столике стояла небольшая ваза с ветками жасмина (откуда он зимой?!), а на подоконник кто-то поставил три керамических горшка с ярко-желтыми примулами.
Это было не просто решение. Это было сообщение. «Ты сказала — я сделал. Ты захотела цвета — вот цвет. В разных проявлениях». И это сообщение было куда красноречивее любых слов. Оно говорило: «Я слушаю. Я слышу не только проблемы, но и твои капризы. И у меня достаточно власти и ресурсов, чтобы превратить твои капризы в реальность».
Я подошла, взяла плед. Он был невероятно мягким. Прижала к щеке. Пахло не им, не домом, а просто чистотой и шерстью. Это был лучший, самый безупречный плед в моей жизни. И он был здесь, в моей тюрьме. Подарок от тюремщика.
Вечером он пришел и сразу же, еще не садясь, спросил:
— Цвета достаточно?
Я смотрела на него, и во рту было горько от понимания.
— Да, — тихо сказала я. — Спасибо. Это… идеально.
— Хорошо, — кивнул он, как будто поставил галочку в невидимом списке. Но в его глазах, когда он скользнул взглядом по пледу, в который я была закутана, было нечто вроде… одобрения. Будто он не только решил задачу, но и получил эстетическое удовольствие от того, как его решение вписалось в интерьер и в мою позу.
Именно тогда я поняла страшную правду. Он не просто обеспечивал мои потребности. Он изучал меня через них. Каждая убранная подушка, каждый новый оттенок, каждая смена блюда в меню — это была точка данных для его бесконечного анализа. Он строил мой психологический и физиологический портрет с точностью ученого. Он узнавал, что приносит мне покой, что — раздражение, что — мимолетную радость.
Но что было ещё страшнее — я начала привыкать. Привыкать к тому, что мир вокруг подстраивается под мой сиюмиременный дискомфорт. Привыкать к этой немой, но тотальной внимательности. Это была самая изощренная пытка — пытка идеальным обслуживанием. Она лишала меня даже права на праведный гнев. Как можно ненавидеть того, кто приносит тебе горчичный плед и подушку мечты?
В тот вечер, когда он ушел, я сидела, укутанная в этот мягкий, предательский цвет, и смотрела на примулы. Они были живыми, хрупкими, яркими вкраплениями в моем стерильном мире. И я поймала себя на мысли, что жду, не появится ли завтра что-то ещё. Какая-то новая, маленькая, безупречная деталь, которая сделает эту клетку чуть более уютной.
Я ненавидела эту мысль. Ненавидела слабость, с которой мое тело и дух откликались на эту программу по оптимизации условий содержания. Но больше всего я боялась того, что однажды перестану ненавидеть. Что язык решенных проблем станет единственным, на котором мы сможем разговаривать. И что в этом тихом, эффективном диалоге вещей я потихоньку начну сдаваться.
Ортопедическая подушка оказалась предательницей. Даря покой, она обнажила все остальные зажимы и напряжения, копившиеся месяцами. Боль в пояснице стала постоянной, тянущей, превращая каждое движение в небольшую пытку. Я пыталась скрыть это, но тело выдавало меня сдавленными стонами, когда я пыталась встать, и осторожной, медлительной походкой.
Доктор Светлов, придя на очередной осмотр, покачал головой.
— Мышечный гипертонус, Лианна. Напряжение колоссальное. Так нельзя. Нужно снимать спазм. Я могу порекомендовать профессионального массажиста, специалиста по работе с беременными. У него золотые руки и безупречные рекомендации.
«Золотые руки». Фраза прозвучала в стерильной тишине моих апартаментов как что-то неприличное. Я уже открывала рот, чтобы отказаться, как всегда, но Виктор, присутствовавший на осмотре (теперь он часто присутствовал), поднял голову от планшета.
— Массажист? Мужчина? — спросил он. Голос был ровным, но в нём что-то дрогнуло, как струна, которую слегка задели.
— Да, господин Сокол, — кивнул врач. — Александр Петрович. Очень тактичный, работает только по медицинским показаниям. Исключительно профессионал.
— Нет, — сказал Виктор просто, без объяснений. Одно слово, перечеркивающее рекомендацию.
Доктор замер, покраснев.
— Но… это необходимо для снятия болевого синдрома и…
— Я сказал, нет. Пришлите методику. Технику. Указания по точкам. И список допустимых масел. — Он отложил планшет и посмотрел на врача, и в его взгляде было что-то такое, от чего у того даже в ушах покраснело. — Её будет массировать только тот, кому я доверяю. А я не доверяю незнакомцам. Особенно мужчинам. С «золотыми руками».
В последних словах прозвучала такая ледяная, обезличенная угроза, что доктор Светлов просто кивнул, запинаясь: «Конечно, конечно, я всё подготовлю», — и почти выбежал из комнаты.
Я сидела, пораженная. Это была не забота. Это был акт дикого, первобытного собственничества. Мысль о том, что чужой мужчина будет касаться меня, даже с медицинскими целями, привела его Альфа-сущность в ярость. Он даже не думал о моём комфорте или мнении. Он решал вопрос территории.
Вечером он вошел с той самой плоской коробкой из темного дерева. Но на его лице не было сосредоточенности учёного. Было напряженное, почти хмурое выражение.
— Ложись, — сказал он, ставя коробку на тумбочку. В его тоне не было привычной холодной логики. Было приказание, вырвавшееся сквозь стиснутые зубы.
— Виктор, это не…
— Ложись. — Он не кричал. Он прошипел. И в этом шипении было столько сдерживаемой ярости, что я инстинктивно подчинилась, медленно перевалившись на бок на кровати.
Он помыл руки, открыл флаконы. Запахло лавандой и чем-то древесным. Его руки легли на мою поясницу, и с первой же секунды я поняла — это будет не «методика». Это будет маркировка.
Его прикосновения не были ни профессиональными, ни нежными. Они были тяжелыми, властными, почти грубыми. Он не разминал мышцы — он заявлял на них права. Его пальцы впивались в напряженные узлы с такой силой, что я вскрикнула.
— Терпи, — прозвучало у меня над головой. Его голос был хриплым. — Если бы это делал он, тебе было бы так же больно. Только его руки… — он сделал особенно сильное, почти болезненное движение, будто стирая невидимую грязь, — …его руки были бы здесь без моего разрешения. А эти — мои. Поняла?
Это было откровение. Его ярость была направлена не на боль. На потенциальную возможность. На мысль о том, что кто-то другой мог бы сейчас быть на его месте. Что чужие пальцы могли бы чувствовать изгиб моего позвоночника, теплоту кожи под тонкой тканью. Его ревность была слепой, иррациональной и ужасающе физической.
И в этом безумном, болезненном массаже было что-то невыразимо интимное. Он не просто снимал спазм. Он стирал саму возможность другого прикосновения, замещая её своим — жестким, собственническим, но безоговорочно личным. Каждое движение его ладоней словно говорило: «Здесь. Только я. Навсегда».
От боли и от этого осознания у меня на глазах выступили слезы. Я закусила губу, чтобы не издавать звуков, но тело дрожало под его руками.
— Плачешь? — он остановился, его дыхание было неровным. — От боли? Или от мысли о нём?
— От… от всего! — выдохнула я, не в силах сдержаться. — Ты… ты с ума сошел! Это же просто врач! Процедура!
— Для тебя — процедура, — прошипел он, снова надавливая на особенно болезненную точку, заставляя меня вздрогнуть. — Для меня — нет. Никто. Никто не будет тебя трогать. Ты поняла это наконец?
Вдруг его движения изменились. После этого всплеска ярости натиск сменился… не нежностью, нет. Скорее, вынужденным контролем. Как будто он сам испугался своей силы. Его пальцы стали двигаться медленнее, глубже, все еще причиняя боль, но теперь в ней была странная, мучительная точность. Он нашел тот самый спазм и начал работать с ним уже не как захватчик, а как… как мастер, пусть и суровый. Боль стала острой, чистой, а затем начала растворяться, уступая место теплу и долгожданному расслаблению.
Он чувствовал это изменение под своими руками. Его дыхание выровнялось. Он молчал, вся его концентрация ушла в кончики пальцев, в чтение реакции моего тела. Казалось, он впервые действительно почувствовал, что делает, а не просто метил территорию.
Когда он закончил, в комнате стояла густая тишина, нарушаемая только нашим дыханием. Моя спина горела, но боль ушла, сменившись приятной, глубокой усталостью. Он медленно убрал руки, встал и пошел мыть их. Вернувшись, он смотрел на меня, а я не могла отвести взгляд. Его лицо было бледным, на лбу выступила испарина. В его глазах бушевала буря — остатки ярости, недоумение от собственной вспышки, и что-то ещё, более сложное. Стыд? Растерянность?
— Так будет каждый вечер, — сказал он, но теперь его голос звучал не как угроза, а как констатация тяжёлой, неизбежной необходимости. Для нас обоих. — Пока не пройдёт. Ты можешь ненавидеть меня за это. Но это будет только я.
Он собрал масла, взял коробку и вышел, оставив дверь приоткрытой.
Я лежала, не двигаясь, чувствуя, как тепло от его рук медленно расползается по всему телу. Это было самое противоречивое ощущение в моей жизни. Он причинил боль. Унизил своей дикой ревностью. Но он же и избавил от страданий. И в этом насильственном, собственническом акте заботы было больше страсти и внимания, чем в любой формальной процедуре «специалиста с золотыми руками».
И самое ужасное — моё тело, измученное болью, было ему благодарно. Оно откликнулось на эту грубую силу облегчением. Я повернулась на спину, положив ладонь на всё ещё тёплую кожу там, где были его пальцы. Он не просто сделал массаж. Он вбил мне в подсознание простую истину: в этом мире, в этой новой реальности, даже моя боль принадлежит ему. И лечить её — его исключительное право. Право, которое он отстаивает с яростью влюблённого зверя. И эта мысль вызывала не только страх. Где-то в глубине, в потаённом уголке души, который я боялась признать, она вызывала странное, тёмное удовлетворение.