Во-первых, делает он для всех явным, что данное ему было не делом человеческой милости, но даром Божией благодати. Но то же покажут и поступки его со мной. Ибо какой я держался философии при этих обстоятельствах, в том и он присоединялся к той же философии. Когда все другие думали, что я поспешу к новому епископу, обрадуюсь (что, может быть, и случилось бы с другим), и лучше с ним разделю начальство, нежели соглашусь иметь такую же власть, и когда обо всем этом заключали по нашей дружбе, тогда, избегая высокомерия, которого и во всем избегаю не меньше всякого другого, а вместе избегая и повода к зависти, особенно пока трудности не закончиились, а еще существовали, остался я дома, насильно обуздав желание видеться с Василием. А он жаловался на это, правда, однако же, извинил. И после этого, когда пришел я к нему, но, по той же опять причине, не принял ни чести вступить на кафедру, ни предпочтения среди пресвитеров, он не только не стал осуждать этого, но еще (что и благоразумно сделал) похвалил и лучше согласился понести обвинение в гордости от тех, которые не понимали такой предусмотрительности, нежели поступить в чем-нибудь вопреки разуму и его внушениям. И чем другим доказал бы он лучше, что душа его выше всякого человекоугодничества и лести, что у него один предмет — закон добра, как; не таким образом мыслей в рассуждении обо мне, которого считал в числе первых и близких друзей своих?