Но я как можно сокращеннее передам в слове, что кажется мне наиболее удивительным и о чем не могу промолчать, хотя бы и желал. Кто не знает тогдашнего начальника[11] области, который как; собственную свою дерзость особенно направлял против нас (потому что и крещен был, и погублен у них[12]), так сверх нужды услуживал повелителю и своей во всем угодливостью на долгое время удерживал и соблюдал у себя власть? К этому-то правителю, который скрежетал зубами на Церковь, принимал на себя львиный образ, рычал как; лев и для многих был неприступен, вводится, или, лучше сказать, сам входит и доблестный Василий, как позванный на праздник, а не на суд. Как пересказать мне достойным образом или дерзость правителя, или благоразумное сопротивление ему Василия? «Для чего тебе»,— сказал первый (назвав Василия по имени, ибо не удостоил звания епископа),— «хочется с дерзостью противиться такому могуществу, и одному из всех оставаться упорным»? Доблестный муж возразил: «В чем выражается? Не могу понять этого». — «В том»,— говорит первый,— «что не держишься одной веры с царем, когда все другие склонились и уступили». — «Не этого требует настоящий Царь мой», — отвечает Василий,— «не могу поклониться созданию, будучи сам Божие создание и имея повеление быть богом». — «Но что же мы, по твоему мнению?»— спросил правитель,— «или ничего не значим мы, повелевающие это? Почему не важно для тебя присоединиться к нам, и быть с нами в общении?» — «Вы правители», — отвечал Василий, — «и не отрицаю, что правители знаменитые, однако же не выше Бога. И для меня важно быть в общении с вами (почему и не так? И вы Божие создания), впрочем не важнее, чем быть в общении со всяким другим из подчиненных вам, потому что христианство определяется не достоинством лиц, а верой». Тогда правитель пришел в волнение, сильнее вскипел гневом, встал с своего места и начал говорить с Василием суровее прежнего. «Что же»,— сказал он,— «разве не боишься ты власти?» — «Нет, что ни будет, и чего ни придется терпеть». — «Даже хотя бы терпел ты и одно из многого, что в моей воле?» — «Что же такое? объясни мне это». — «Отнятие имущества, изгнание, истязание, смерть». — «Если можешь, угрожай чем-то другим, а это нимало нас не трогает». — «Как же это, и почему?» — спросил правитель. — «Потому»,— ответил Василий, — «что не подлежит описанию имущества тот, кто ничего у себя не имеет, разве потребуешь от меня этого волосяного рубища и немногих книг, из которых состоят все мои пожитки. Изгнания не знаю, потому что не связан никаким местом, и то, на котором живу теперь, не мое, и всякое, куда меня ни кинут, будет мое. Лучше же сказать, везде Божие место, где ни буду я странником и пришельцем (Пс. 38, 13). А истязания что возьмут, когда нет у меня и тела, разве что имеешь в виду первый удар, в котором одном ты и властен? Смерть же для меня благодетельна: она скорее переправит к Богу, для Которого живу и тружусь, для Которого большей частью себя самого я уже умер, и к Которому давно спешу». — Правитель, изумленный этими словами, сказал: «Так; и с такой свободой никто до сих пор не говорил передо мной», — и при этом добавил свое имя. — «Может быть», — отвечал Василий, — «ты не встречался с епископом, иначе, без сомнения, говоря о подобном предмете, услышал бы ты такие же слова. Ибо во всем ином, о правитель, мы скромны и смирнее всякого — это повелевает нам заповедь, и не только перед таким могуществом, но даже перед кем бы то ни было не поднимаем брови, а когда дело о Боге, и против Него дерзают восставать, тогда, презирая все, мы имеем в виду одного Бога. Огонь же, меч, дикие звери и терзающие плоть когти скорее будут для нас наслаждением, нежели произведут ужас. Кроме этого оскорбляй, грози, делай все, что тебе угодно, пользуйся своею властью. Пусть слышит об этом и царь, что ты не покоришь себе нас и не заставишь присоединиться к нечестию, какими ужасами ни будешь угрожать».