Три великих воздушных дня – масштабные сражения авиаций
Функции организма отмирали – последними на очереди были речь, способность мыслить и инстинкт выживания. Они уже не вгрызались в камни, чаще просто безпамятно и бездумно лежали на своем ложе из скомканных реликвий прошлого. Придуманные Наташей табу перестали действовать. Затворники делали, что хотели. Говорили, о чем угодно. Умирали, как им больше нравится.
Кровь то с трудом пробивалась по жилам, то неслась, разрушая на своем пути любые сколько-нибудь оформившиеся мысли и чувства. Руки дрожали постоянно. К этому оказалось легче привыкнуть, чем к мучившим сердцебиению и головокружениям, очевидным последствия приема глутомата натрия[62].
– Мы уже трупы, – сетовал Кутялкин.
Мысли о еде больше не мучили. Зуд, боли в животе, прочая натуралистика беспокоили теперь менее, чем периферийные прежде ощущения – страх, жалость, слуховые галлюцинации, всё более болезненный для слуха шорох вездесущей бумаги и букв на ней. Обострилось желание остаться, не уплыть с горизонтов собственного рассудка. Адреналиновый выброс вызывало даже внезапное понимание, что ты только что расслабился и перестал присутствовать в сознании.
– Иллюзорное желание остаться в здравом уме – назвала эти чувства Кох и добавляла. – Ночью ужас беспричинный в непонятной тьме разбудит. Ночью ужас беспричинный кровь палящую остудит. Ночью ужас беспричинный озирать углы принудит. Ночью ужас беспричинный неподвижным быть присудит[63].
С каждым часом все бездоннее становилась тишина внутри. Это таившееся до сих пор внутреннее безмолвие готовилось соединиться с липкой дурно пахнущей тишиной снаружи. И та, и другая стихия не нуждалась более в посредниках в виде худых измученных тел Гриши и Наталии.
Нет ничего страшнее первозданной тишины, что таится внутри человека. Когда мир вокруг не ограничен преградами, она кажется игрушечной, ненастоящей, легко растворимой в суете. Но стоит ей окрепнуть – вслушиваться в неё будет всё более опасно.