Создание рыцарских союзов, на добровольной основе привлекаемых к охране выведенных в резерв трубопроводов и маршрутов доставки энергоносителей.
Он всё больше убеждался – и по ту, и по эту сторону обороны люди хотят сделать так, чтобы воспринимать жизнь исключительно как прелюдию к грядущему бою. Каждый день в ожидании. Чтобы не осталось ничего кроме желания умереть.
Кутялкин предположил, что и в средневековых сражениях побеждали те, кто уверенно балансировал на тонкой грани между жизнью и смертью. Те, кого ничего не удерживало ни здесь, ни там. Ни прошлое, ни будущее, ни Бог, ни черт.
Кутялкин словно на викимапии поднимался вверх над городом и обозревал Кошмар. На месте Фишгарда и окрестностей постепенно образовывалось серое пятно. Зеленый цвет уэльских полей выцветал в выжженную пустыню, во вскопанную взрывами серую пашню.
По всему гришиному телу устаканилось стойкое ощущение соразмерности всему происходящему. Приправленная алкогольным угаром оборона города – это то, что он должен делать и будет делать до конца, пока шальная пуля или минометный снаряд не прервет его бессмысленную рефлексию.
Сейчас от него должен остаться просто набор действий – похавать, почистить–зарядить оружие, таскать, бинтовать, когда нужно броситься в последнюю атаку, чтобы рвать чужие глотки до того момента, пока не порвут его собственную.
Осень, кровь, взрывы, привычные как тиканье часов, пыль, брань, последний глоток виски на ночь, никакой чистки зубов, черный провал в бездну, из которой не выхватывали даже разрывы мин. Часто не было сил разговаривать. Вечером они понуро плелись в барак и валились на вытертые матрасы.
– Ярость, отчаяние, безнадега – вот рецепты победы, – соглашался Мика.
Каждый раз, когда Гриша думал, что умирает, что больше нет сил, что усталость вот–вот доест оставшийся огрызок его тела, он перечислял, ради кого он постепенно уходит из жизни: «За Пензу. За Вологду, – шептал Кутялкин, таская раненых.
– За Тулу. За Псков, – бормотал оглушенный взрывной волной.
– За Красноярск. За Читу, – всхлипывал, укладывая в братскую могилу трупы в 5–6 рядов.
– За Тверь. За Торжок, – орал, когда ему давали пострелять, и он вместе с другими валлийцами выпускал очередь во тьму, из которой крались к городу псы.
– За бубликов, – шептал, бинтуя ужасные осколочные раны.
Гриша чувствовал, как все больше покрывается коростой – и на тело, и на душу ложился несмываемый налет смерти, царившей повсюду.
Несмотря на изоляцию, пьянство, отупляющий ритм существования, воспоминания о давно прошедших людях и событиях зажигались в душе как звезды. И тогда мир переставал ограничиваться скупой невыносимостью горя, стеной окружавшего Гришу. В Фишгарде стены отчаяния были почти также осязаемы как в хранилище.
Иногда перебрав горячительного, Кутялкин тянулся к передовым рубежам города. Там редеющие заградотряды Фишгарда круглосуточно ждали начала лобовых атак псов. Там ему всегда находилось дело, не связанное с пальбой по вражеским рубежам, например, осточертевшая уборка трупов.
Несколько раз Гриша наблюдал за казнью выловленных псов. Усталость, в которой пребывало его тело, не позволяла воспринимать экзекуции слишком эмоционально. Дождавшись начала церемонии, Кутялкин подползал к одному из выдвинутых вперед окопов и предлагал часовому покараулить вместо него. Ни один из ополченцев ни разу не поборол соблазна поучаствовать в фаршировке суонси.
Оставшись один, под аккомпанемент воплей пса и гогот палачей, Кутялкин заставлял себя вспоминать о том, что ждет его впереди. Он брал бинокль и впивался в горизонт.
Первый взрыв хохота раздавался, когда пёс снимал с себя последние одежды. В этот момент Кутялкин уже мысленно плыл через Ла–Манш к берегам Бельгии.
Побросав в пленника чем–нибудь тяжелым, несмертельно потыкав в него ножом, вволю наслушавшись его пронзительных воплей и завываний, насмотревшись на струйки крови по голому, покрытому синяками и мурашками телу, хранители рыбы связывали жертву.
Григорий Александрович в это время шел, шел, шел сквозь дождь, сквозь ноябрьские порывы ветра, сквозь декабрьскую пургу, обернувшись тряпьем, собранным на своем пути, отбиваясь от всевозможных уродов, решивших прервать его движение.
Хранители рыбы неосознанно выполняли ритуал так, чтобы кровь суонси осталась на каждом из участвующих. Если пленного жарили, дрова в костер подбрасывали все. Если отдавали на съедение собакам, сообща решали, сколько четвероногих требуется, чтобы мучения продлились дольше, сообща науськивали, спускали с поводка собак. «Псы поедают псов».
Если привязывали к столбу, чтобы бросать, стрелять, плевать в истязаемого, по кускам отрезать от него куски плоти, это делали все.
И вот она незримая граница его страны. Кутялкин видел бесконечное безлюдное поле. Утопая в снегу, он пройдет его, и там, наконец, все станет хорошо.
Иногда, Суонси отвечали на вопли своего бойца залпами минометов – трижды за две недели казнь заканчивалась тем, что поблизости от собравшихся падала мина, и трупов оказывалось несколько больше, чем после глумления над телом врага.
Кутялкин готов был чем угодно заглушить прорывающееся из–под коросты: «Неужели подобная междоусобица происходит в России?! Тула идет на Алексин, Тверь – на Торжок?!».
Когда часовой возвращался в окоп, по его глазам Гриша читал терапевтический эффект живодерства. Сегодня валлийцу не страшен ни черт, ни бог. Хранитель рыбы зубами будет рвать любого суонси, будет сражаться, пока его не пристрелят как бешеную собаку.
Кутялкин последний раз смотрел в бинокль – там у Кембрийских предгорий[96], за пределами досягаемости выстрела М–16, он до следующей встречи оставлял загадочную территорию вне конфликта Фишгарда и Суонси. До следующей встречи, до следующего воспоминания о будущем.
Каким бы мерзким ни был тот кусочек земли, какой бы зыбкой его реальность, какой бы скупой ни оставалась вера Гриши добраться до него – только существование большой заснеженной земли впереди сдерживало Кутялкина от окончательного погружения в местное кровавое взаимоистребление.