«…Когда же мы отправимся на поиски души позабытой сестры нашей, которой были мы неверными спутниками? Что стало с нею за время разлуки?..»
Ну, вот Камилла и проводила брата на вокзал. Проводила одна — не было ни друзей, ни родных. Прощаясь, он ограничился беглым взмахом руки. Он не любил сантиментов, открытого проявления чувств. Мать никогда их не обнимала.
Он снова уехал, быть может, еще на три года. Или на пять? Она долго расспрашивала, колебалась. Ей тоже хотелось уплыть на корабле. Возможно, он и согласился бы. Сколько они мечтали об этом вдвоем… Китай! Он собирался в Китай! Поль уезжает в Китай! И вот он уже уехал. Она добралась только до вокзала, а ему еще предстояло сесть на корабль.
Она медлила уходить с вокзала. Поль отправился в ту страну, куда она маленькой девочкой мечтала попасть. Нужно было все бросить и ехать. Вместо этого она возвращалась домой, волоча ноги, словно пленница под конвоем. А вдруг она упустила последний шанс?
Камилла потрясла головой. Что это с ней нынче? Брат уехал, вот и все. Как странно, что ее так тянуло уехать! Она становится знаменитой, на майском Салоне ей выпал большой успех. В конце года ей исполнится тридцать один год. Публика повсюду толкует о «Сплетницах», о «Живописце», о «Маленькой хозяйке замка», собственноручно высеченной ею из мрамора. «Такого не бывало со времен Микеланджело!» Она только пожимала плечами. Ее осыпали множеством комплиментов, но пришлось выслушать также и немало пошлостей. Конечно, приятно, когда тебя хвалят, но поневоле задумаешься: что же такое успех? Непонятно…
Почему она не уехала? Потому что она — скульптор и еще не нашла самого главного и хочет найти? Или потому, что великан ее детства все еще следит за нею ироническим взглядом, бросает вызов, презирая вечность? С малых лет ее преследует странное ощущение, что она не умрет до тех пор, пока не разгадает загадку великана!
И потому она не прекращает усилий. Она хочет глубоко изучить творчество каждого автора, изучить свойства материала. Так ей удалось узнать о способе полировки, который был в ходу во времена Бернини: при помощи бараньей кости. Она упряма, непреклонна, ожесточена. Над нею словно тяготеет некая провинность. А она не верует ни в богов, ни в дьявола, ни в седьмое небо, она — жительница земли.
Успех в майском Салоне стоил дорого. Камилла вдруг забеспокоилась: как провести лето? В ближайшие месяцы клиентов будет мало. Хороших отзывов критики недостаточно; нужно еще что-то есть. А свои работы она и продать не сможет…
С тех пор как она рассталась с Роденом, все ее связи со светским кругом оборвались — с финансистами, с покупателями, со всей этой системой. Они не являются в ее затерянную мастерскую. Она же сама редко где-то бывает. У нее нет платьев, шляпок, нет «покровителей», как это называется, и приглашения вовсе не сыплются на нее градом.
Она так много работала, чтобы представить свои четыре скульптуры, что на все прочее не хватало времени. Деньги уходили на инструменты, на гипс, литье, рабочих, литейщика… К счастью, Леон Лермит заплатил за бронзу и отливку его бюста. Замечательная перспектива на будущее! Но для того чтобы одолеть следующую выставку, нужно подготовить экспонаты, то есть снова добывать где-то деньги, а что касается заказов, то их следовало бы иметь достаточно, чтобы один окупал другой и она могла бы нанимать рабочих и продавать одну вещь, пока другую доводили бы до конца, — не говоря уже о стоимости перевозки.
Поль оставил ей немного денег, но это ничего не решает! Критики никогда не оказывают ей практической помощи. Придет день, и все подлинные проблемы скульптора вновь навалятся на нее. Речь уже не идет о новом искусстве, о моделировании, о возвышенных мыслях про будущее скульптуры, нет. Все куда более банально, трагично и обыденно. Как разжиться столькими-то килограммами глины, глыбой мрамора, сколько берет за работу такой-то литейщик? Идеи не нужно моделировать. А делать модели просто из глины нельзя: нужна печь для обжига, отливки, репродукции. Они с Роденом часто обсуждали жестокий парадокс: говоришь о новых формах, о рабском подражании, об античности и современности, а назавтра сталкиваешься нос к носу с проблемой денег. Ее понимал только Мирбо. Возможно, потому, что он сам писатель.
«Эта молодая женщина работала с такой настойчивостью, с такой страстью и силой воли, каких ты и вообразить себе не можешь… И наконец она достигла вершины!.. Да, но нужно чем-то жить! А она добывает средства к жизни лишь своим искусством, представь себе!.. И вот ее одолевает и пригибает к земле уныние. У страстных натур, у этих пылающих душ отчаяние создает пропасти столь же глубокие, сколь высоки бывают взлеты надежд… Она подумывает о том, чтобы оставить это занятие.
— Что ты такое несешь! — выкрикнул Карист, и лицо его исказилось. — Это просто невозможно!
— Значит, у тебя есть возможность дать ей хлеба, заплатить за натурщиков, за модели, за литье, купить мрамор?
— Давай подумаем. Министр по делам искусств — вот исключительный случай — тоже художник. Невозможно, чтобы это искусство не тронуло его, потому что оно переворачивает душу и нам! С ним можно было бы поговорить… Я знаю, что он доступен для общения и благожелателен. Но тот, кто не сделал всего возможного, чтобы обеспечить столь великой художнице спокойствие духа, необходимое для работы, берет на себя большую ответственность, и он может не захотеть. Ну-ка, друг мой, скажи, возможно ли это?
— Без сомнения, да. Но министр не всегда волен в своих действиях… Кто знает, какова обстановка в его канцеляриях.
— Тогда нужен любитель. Богатый любитель…
— Любители предпочитают только произведения, посвященные им, и художников, уже осыпанных почестями…
И Карист стучал своей тростью по земле, и на все мои замечания восклицал:
— Но она гениальна!»
Скоро ли она кончит разглагольствовать, облизывая мокрые губы? Она похожа на старого Крапитоша, кота ее детства, который смотрел на них с Полем, как старый усатый философ. Они с Полем сидели верхом на низкой садовой ограде и болтали: будущее! путешествия!
Поль… Но что бы она делала там, в Китае? Нашла бы иную жизнь, хорошенько встряхнулась бы от размеренного, как стук часов, существования этого сытого общества. Он говорил, что задыхается здесь, в «…куче влажных тел…»; «среди распухших людей, с нехорошей одутловатостью, напыщенных…» — «А как же милосердие, Поль?»
Она присела, едва не упала на первый попавшийся стул у стола. Нужно браться за работу, и немедленно. Влага липнет к коже, месяц июнь, ханжеская скука, тоскливое безделье. Как можно хотеть хоть чем-нибудь заниматься в этой парилке?
Рядом с красным зонтиком стопка газет, пакет с липкой бумагой для мух; мастерская, оплывшие свечи, насаженные на железные прутья, два грязных стакана, — это они выпили с Полем, когда он уходил; бутылка, она сама, стол, голый пол, окно… Резкий свет. Голый пол. Эскизы, как мумии, запеленутые в грубые покровы. Рыжеватые куски полотна. А вот на полу груда потрескавшейся глины, эскиз, который начинает рассыпаться. Здесь все обгорает. Она сама, и стол, и липучка для мух. Она наклоняется, рассеянно вытаскивает газету, стопка рассыпается с сухим шорохом. Бумага хрустит, когда она разворачивает газету. Газеты. Их можно снова просмотреть. Набраться хоть чуть-чуть мужества. Доставить себе удовольствие, почему бы и нет?
«Мне семьдесят пять лет». Она с гримасой глядит на четырех старух. Четыре ответных гримасы. В мастерской висят зеркала, и Камилла отражается в них.
«— Понимаешь ли ты, что перед нами нечто уникальное, неведомое прежде в природе: гениальная женщина?
— Да, гениальная, дорогой мой Карист. Но зачем говорить об этом так громко? Есть люди, которых это раздражает, и они не простят мадемуазель К., если ее так охарактеризуют…
— Как это понимать?
— В каталоге выставки имена не указываются, и название группы отсутствует, — ответил я. — Видишь, здесь изображена женщина, рассказывающая какую-то историю другим женщинам… Это произведение молодой женщины, мадемуазель Клодель.
— Да, черт побери, я это отлично знаю! — воскликнул Карист. — Теперь я сообразил, что ей же принадлежат „Вальс“, „Парка“, „Голова ребенка“ и бюст Родена. Это просто чудесная, великая художница, а ее новая вещь, хоть и невелика, — лучшее из того, что здесь выставлено».
— Это воистину так, не правда ли, сударыни?
Четыре старухи закивали головами, выпрямились, прислонились усталыми спинами к скамье. Четыре зеркальных отражения.
Милый Мирбо, какой он страстный энтузиаст! Камилла вспомнила, как он жестикулировал, весь встрепанный, увлекая своих друзей к ее маленьким «Сплетницам». Кое-кто верит в нее, но как объяснить им, что главные трудности заключаются вовсе не в состоянии души? Только Октав Мирбо понял: это тупик. Мирбо скрылся под маской Кариста — в своей области он тоже горазд на выдумки!
«Побродив по залам, мы спустились в сад, чтобы выкурить по сигарете. Кариста, увидевшего эту замечательную группу, переполняли радость и энтузиазм, настолько абсолютна была ее красота; ничто не могло быть чище и сильнее, ни в Танагре, ни в Помпеях, во времена, когда там в изобилии водились божественные мастера, преклоняющиеся перед природой и жизнью… Эта группа, с ее восхитительно задуманной композицией, с чудесным преображением натуры, исполненная искусно, со знанием дела, завораживала его, как открытие. Он не мог оторвать от нее взгляд и находил все новые красоты».
А Жеффруа! Потрясенный, он не отходил от Камиллы. «Эти четыре женщины, собравшиеся в уголке! Одна что-то рассказывает, другие слушают. Вы так молоды — и вдруг старухи! Это — поэзия старости и сумрака. Явление сокровенной истины… Жалкие тела соприкасаются, головы сближены, все вместе создает тайну! Чудо понимания, проникновения в человеческие чувства». Это у нее-то, которую с детства считали бессердечной эгоисткой, — он попал в цель. Послушала бы его маменька! «Но скажите же, между нами, что натолкнуло вас на эту идею? Что за тайну они творят, эти четверо?» Она ласково улыбалась. Этого не узнает никто. Это — секрет. Четыре старухи — это была ее загадка.
А Роже Маркс сказал: «…сосредоточение всего существа, поглощенного внимательным слушанием…»
Любопытно, что кое-кто опасливо отходил в сторонку: что автор хотел сказать? И откуда вдруг эта старость? Людям казалось, что их задели, подвергли исследованию.
Ее четыре старушки, «сплетницы», безразличные ко всему, продолжали болтать, сплетая нить истории. Заговорили даже о гениальности! Роже Маркс держался рядом с нею. Гениальность! О Родене уже не вспоминали. Их больше никогда не видели вместе, никто не связывал их имена. Камилла поднималась теперь, как прилив, единственная в своем веке. Она создавала новое искусство. Матиас Морхардт недавно сказал как-то: «Маркс, поглядите, вон там „Живописец“, а там наш друг Лермит, и эта фигурка, исполненная ею. Это — начало нового искусства. А „Сплетницы“! Потрясающий шедевр! Ни одно из современных произведений не дотягивает до уровня „Сплетниц“. „Сплетницы“ — необъяснимое и непредвиденное волеизъявление гения: они существуют, и все тут».
Стоя неподалеку, Камилла услышала их разговор. О мэтре Родене более не говорил никто, имя не произносилось. Однако она чуяла его дух повсюду. Во взглядах, рассуждениях, умолчаниях. Он не явился, не явился вовсе. Выставка закрылась, а Роден так и не показался. Несколько раз ей хотелось написать ему, но потом она откладывала перо и бумагу.
«Бальзак» не продвигался вперед, памятник Виктору Гюго тоже. Говорили, что он нездоров. Однако мастерские работали, заказы продолжали поступать, рабочие воспроизводили давние эскизы, тесали, обжигали камень. Где был он сам? Что делал? Говорили, будто он безвылазно сидит в Турени. Он отправился вновь на поиски своего «Бальзака» — в одиночку.
Камилла молчала. Она только рассердилась, когда кто-то пришел предупредить, что заказ на «Бальзака» у господина Родена собираются отобрать. И что Марке Левассело предложил быстро выполнить его! Он готов предоставить товар в сорок восемь часов. Быть может, ей следовало бы… Она жестко прервала своего собеседника: эти люди омерзительны! Сегодня они готовы лить елей, а завтра убивать. Именно это они и собирались сделать! Статуя требует столько времени, сколько надо, чтобы она получилась. Сколько бы минут на это не ушло, они превратятся впоследствии в века.
Матиас был старым другом их обоих. Однажды кто-то издевался над нею: так она ничего не добьется, формовка по готовым муляжам пошла бы скорее! Что за выдумка — самой резать камень! Матиас Морхардт ответил резко, и их приняли за пару сумасшедших! Потом они еще долго смеялись, вспоминая ошарашенное лицо насмешника.
Матиас, старый друг! Это он явился в начале года спросить, согласна ли она выполнить «Клото» в мраморе? Она была вне себя от радости: он еще спрашивает! Как будто она могла не согласиться! А он стоял, смущенно теребя в руках шляпу. Чего-то он не договаривал. Она настаивала: пусть расскажет, кто заказчик? Для какого музея, как это вышло?
Наконец она засомневалась — что-то тут было нечисто. Она заставила посланца сесть:
— Итак, господин Морхардт, признавайтесь!
Совсем смутившись, он наконец все выложил. Дело в том, что Пюви де Шаванн собрался отпраздновать свое семидесятилетие. Для него организуют банкет. Ну, а он, Матиас Морхардт… На самом деле, это для Родена…
— При чем тут Роден? Объяснитесь!
Да-да, Роден здесь при том, что он будет председательствовать на банкете. На семидесятилетии Пюви де Шаванна.
— Но что он собирается там делать?
Оказалось, что составлен некий заговор.
— Заговор! Да вы там все окончательно рехнулись! Что вы такое несете!
Он объяснил: заговор с целью вернуть Родену заказ на «Бальзака».
— И что же дальше?
— Ну, понимаете, по случаю юбилея Пюви…
— Ага, понимаю!
В общем, решили, что для этого банкета Роден сделает бронзовую плакетку с профилем Пюви де Шаванна. И каждый сотрапезник получит по такой плакетке. Короче говоря…
— Короче, приглашенные будут подкуплены, так? Этим актом художники намерены выразить свои симпатии к Родену, и каждый не только наестся до отвала, но и унесет с собой эту штучку, как свидетельство о соучастии! Вы хотите предложить это мне? Увы! У меня нет денег даже на тиражирование «Клото», а уж тем более на покупку такой плакетки. Это слишком дорого!
Она подсмеивалась, но тут же выяснилось, что она заблуждалась. Матиас Морхардт просто предложил, чтобы по такому случаю мраморный вариант «Клото» был заказан Камилле Клодель.
«Ученица Родена!» В ней нуждались для того, чтобы воздать хвалу ее учителю! Однако заказ она приняла.
— Я хочу видеть «Клото» в мраморе. Это — мой единственный шанс оплатить необходимый материал. Поэтому я согласна. Но делать ее буду я сама. Я сама изображу при помощи резца длинные нити сети, окружающей ее. Никто другой не прикоснется к ней. Это требование времени. Но я сделаю из нее драгоценность — своими руками.
Он ничего не сказал, предоставляя ей полную свободу действий. Встал, подошел к двери, обернулся:
— Что?
— Нет, ничего.
Он стоял, держась за ручку двери, она — опираясь руками о стол, и они обменялись взглядами… Он хотел поговорить об Огюсте. И ей хотелось спросить: «Ну, а как он? Что с ним происходит?» Но оба так и не нарушили молчания.
Завтрак вышел смехотворный. Роден произнес речь. Никто его не слушал.
Камилла взялась за «Клото». Мрамор уже доставили. Работы было на многие месяцы. Некогда предаваться праздным мечтаниям. Этот заказ никак не обогатит ее. Мрамор ей подарили, но поскольку работать она собиралась сама, денег на прочие расходы дали совсем немного.
Она поднялась. Скорее за работу!
Она могла наплевать на обед у Пюви де Шаванна. В то же время, почти в тот же день, у нее был собственный обед. Сущая катастрофа! Похороны по первому разряду. Поль возвратился из Бостона и явился к Камилле с приятелями. Со своими приятелями!
Вскоре после полудня в дверь позвонили. Камилла открыла. Вот так неожиданность! На пороге стояла маменька. Она пришла приготовить обед! Камилла ведь сама не справилась бы, не так ли? Камилла была потрясена и этими ее словами, и потом… Она до смерти будет вспоминать лицо матери!
Японец был голый. Он созерцал гостью, словно погруженный в молитву, с непроницаемым лицом, ни один его мускул не дрогнул. Госпожа Клодель отпрянула. Камилла, стоявшая у нее за спиною, ожидала, что она упадет в обморок, но мать повернулась к ней, разом и зеленея, и багровея, и подтолкнула к выходу. Внезапно она развернулась на каблуках, шагнула к медитирующему идолу и протянула ему руку. Тот поклонился так, словно был одет в наилучший церемониальный костюм. Через две минуты они стали лучшими друзьями. Чрезвычайная учтивость японца, после того как он оделся, окончательно завоевала сердце госпожи Клодель, бывшей деревенской барышни.
Напротив, фонари, подвешенные на веревках к потолочному крюку, свечи, насаженные на железные стержни, подсвечники, сымпровизированные из чего попало, вызвали гнев госпожи Луизы. А еще Камилла, начав пудриться, вынуждена была выслушать весь обширный набор вильневских нотаций: она выглядела, как клоун, как… нет, вслух произнести это слово мать не могла. Камилла, не отвечая, продолжала пудриться.
С некоторых пор она стала скрывать черты своего лица под белой маской, — во всяком случае, когда предстояло общаться с посторонними. В собственной внешности ей нравились только рот и глаза. Все остальное она делала белым, неподвижным, неживым. Все-таки она уже перешагнула через порог тридцатилетия.
Обед! С братом явился некто, больше всего похожий на бродягу, невероятный молодой человек в брюках, подпоясанных веревкой. Он оказался скрипачом, почитателем Дебюсси. Камилла вздрогнула, когда он произнес это имя, ей пришлось сделать усилие, чтобы успокоиться.
Мать неутомимо комментировала все, что говорилось за столом, отвечала на каждое слово, делала некие замечание про себя, вздыхала: «Японец в одетом виде — еще куда ни шло. Но этот, второй, с дырявыми карманами — просто невозможен! Как его бишь? Кристиан де Ларапиди? Дурацкое имя… А Камилла бездельничала. Во всяком случае, скульптурой при мне явно не занималась…»
Последний из сотрапезников был хуже всех. Камилла его возненавидела. Он не упускал случая подтрунить над нею: «Правда ли, мадемуазель, что на острове Гернси все скалы, где сиживал Виктор Гюго, помечены зелеными крестами?» Этого грубияна, Жюля Ренара, Камилла не удостоила ответом.
Поль был вне себя, не поднимал носа от тарелки, похрустывал пальцами от еле сдерживаемого бешенства. Он находил, что сестра его смешна в таком виде, напудренная, словно лежалое пирожное.
Только Кристиан де Ларапиди, по-видимому, развлекался от души — много пил, разгорячился. Он стремился обаять Камиллу, со своими дырявыми карманами и латаными брюками, болтал бог весть о чем, мешал правдивые истории с ложью. Кто мог отличить одно от другого? Он якобы жил в одной комнате с Полем! В том же самом пансионе, boarding-house! Но как они могли ужиться друг с другом? Еще одна противоречивая черта Поля! Камилле казалось, что она уже давно знакома с юнцом — богемный, мутный тип… Луи Лэн! Господи, она внезапно вспомнила про Луи Лэна. Поль прислал ей две новые пьесы, «Обмен» и «Юная девица Виолена». Конечно же, это — Луи Лэн! «Юная девица Виолена» ей не понравилась. Ее ужаснула судьба девушки. Виолену одолела проказа, выгнала из дому мать, ее опозорили, бросили все. Одна из сестер совершила убийство. Сколько воспоминаний из деревенской жизни… Виолена принесена в жертву. На нее легло бремя проступка, в котором она не повинна. Нет, эта пьеса слишком жестокая, горькая, как ветер в Вильневе. Ах, конечно, в самом начале можно и посмеяться над старичком-маразматиком: «Старик с ушами, мохнатыми, как сердцевина артишока»! Легко узнается их давний сосед. Одно время Камилла хотела присматривать за его тремя детьми, но это оказалось невозможно. Что с ними сталось потом?
— А что поделывает маркиз?
— Его наконец-то отправили в лечебницу. Нужно было намного раньше! — ответила мать. — Все подписали прошение. Но на это понадобилось так много времени. Насилу избавились!
Бедный маркиз! Его заточили. Он в приюте. А был когда-то такой забавный чудак. Камилла однажды играла с ним целый день в классы, как с маленьким… Поль тоже собирался замкнуться в тесной келье. Нет, она бы этого не вынесла! Он признался ей перед отъездом в Китай, что не в силах долго ждать. Призыв, таинственный голос, изгнание, «мучение, жестокость любви». Не видя иного выхода, он решил вступить в монашеский орден! Стать монахом!
— Во мне живет кто-то, кто более меня самого выражает мою сущность, — так он сказал, чтобы покончить с разговором; он сидел напротив нее, погруженный в свои мысли, наморщив лоб.
Что он видел? Что слышал? Куда он шел? К кому? И в глазах его сиял свет…
Мой маленький Поль!