После Гроховского сражения князь Радзивилл отказался от командования, а на его место вступил Ян Скшинецкий. Он сразу же начал формировать новую армию. Но меня это не коснулось.
Я выписался из госпиталя и явился в управление за номинацией[31], имея при себе записку генерала Дверницкого. Здесь я узнал, что мой корпус находится в Люблине, где уже утверждена новая
— революционная администрация. Однако меня предупредили, что дорога туда засорена неприятелем и нужно быть поосторожнее.
На одной из станций, где меняли лошадей, я узнал, что часа через два на Козеницы, куда держал путь я, отправляется капитан Генерального штаба Высоцкий и мне надлежит ехать с ним.
Высоцкого я не видел с листопадной ночи и, признаться, давно уже не вспоминал о нем. Очевидно, за это время во мне произошла какая-то перемена. Мне было уже все равно
— доверяет он мне или нет, и я сам себе казался смешным, вспоминая о том, как когда-то расстраивался из-за Высоцкого.
Узнав о предстоящем свидании, я обрадовался исключительно потому, что ехать одному да еще по дурным дорогам далеко не весело.
Я приветствовал Высоцкого по всем правилам, но он махнул рукой:
— Полно, Михал! Мы не в строю. Куда держишь путь?
— В корпус генерала Дверницкого.
— Вот как! Не ожидал я, что придется вместе служить.
— Чего не бывает на свете! Но мне казалось, что пост адъютанта Верховного Главнокомандующего более заманчив.
Высоцкий усмехнулся:
— Думаешь, я еду по своему желанию? Это придумал Скшинецкий, которому я достался по наследству от Радзивилла. Скшинецкий считает, что я подходящий организатор для Волынской операции.
— Что за операция?
— Та самая, о которой запретил думать Хлопицкий, — присоединение забранных земель. Волынский делегат Дениско после отказа Хлопицкого дать помощь для восстания за Бугом
потолкался в Варшаве и дождался заседания военного совета. На этом совете Хлопицкий переругался решительно со всеми и снял с себя диктаторство, а Радзивилл отнесся к Дениско сочувственно
и вынес обращение волынцев на рассмотрение сейма. Тогда предложили направить на Волынь генерала Дверницкого.
— Почему же генерал оказался в Люблине?
— Люблин и все остальное — попутные операции. Генерал, правда, не хотел идти на Волынь. Даже заявил сейму, что он не партизан. Но его уговорили. Надеюсь, ты понимаешь, что значит, когда высокое начальство «уговаривает»…
— Стало быть, скоро мы окажемся в Дубне и Берестечке? — сказал я обрадованно.
— Насчет Дубна не знаю, а в Берестечке будем обязательно. А что, у тебя там есть близкие?
— Да…
— Тебе повезло! Я, между прочим, давно уже по приказу Радзивилла направил на Волынь двух почтенных эмиссаров. Они должны подготовить волынцев к приходу нашего корпуса.
— Вы сказали: «Скшинецкий придумал» вас послать. Как это понять?
— Видишь ли, я пришелся не ко двору главнокомандующему. Не так высоко образован. Спорить было смешно. Действительно, я не так образован, а сражаться мне все равно где, лишь бы за отчизну. Я и сделал вид, что этот перевод как нельзя более отвечает моим желаниям.
Мысль о том, что я с каждой минутой приближаюсь к панне Ядвиге и Эдварду, взволновала меня настолько, что я прекратил разговор и углубился в мечты о встрече. Высоцкий спросил, чему я улыбаюсь.
— Разве? Думаю о Волыни.
Наступала пора серой весны. Дорога была ужасная, и наша лошадь почти все время плелась.
— А ты в госпитале не видел Хлопицкого? Как ему?
— Еще очень тяжело, но теперь есть надежда, что останется в живых, хотя и без ног.
— Удивляюсь, как он уцелел. Мы под Гроховом сражались рядом. Подо мной убило двух лошадей, под ним трех… Я был свидетелем, как Хлопицкий искал смерти: лез в самые опасные места… Странный человек! От командования отказался: «Будь я анафема, если нарушу присягу!» А на битву все-таки пошел как волонтер и в партикулярной одежде. Только когда Жимирскому оторвало руку, принял командование его полком. Как, по-твоему, нарушил он присягу или нет? — спросил Высоцкий с иронической улыбкой.
— Конечно. Пан Хлопицкий просто запутался в споре с самим собой.
— И это не послужило на пользу отчизне! — с горечью сказал Высоцкий.
«Можно ли судить о пользе, стоя вплотную к событиям?» — подумал я, но не стал перечить Высоцкому. Мне казалось: для того, чтобы оценить тот или иной свой поступок, нужно отрешиться от самого себя, а для этого всегда требуется время… Отец не раз говорил, что на все вещи нужно смотреть на некотором расстоянии.
Поздно вечером, когда мы укладывались передохнуть на час-другой, Высоцкий сказал:
— Помнится, Михал, в листопадные дни ты пытался выяснить перемену моего к тебе отношения, и я обещал когда-нибудь… Интересует ли это тебя сейчас?
— Пожалуй, скажите, но, признаюсь, я перестал считать это столь важным…
— Не нравились мне твои друзья, вернее, один друг… Рыжий Вацек. Это он донес на меня цесаревичу, и я был арестован.
— Никогда не был его другом. Даже напротив. Весьма грустно, что этого вы не разглядели…
— Часто видел вас вместе, а тогда я должен был соблюдать особую осторожность. Вот и воздержались от приема тебя в военный союз.
Но потом я убедился, что был неправ: во-первых, ты сам пришел в школу с ружьем…
— А во-вторых? — спросил я, саркастически улыбаясь.
— Ты стрелял в цесаревича…
Я перебил его:
— Не хочу, пан Высоцкий, оставлять вас в заблуждении. Может быть, не заслуживаю и сейчас вашего доверия…
Без тени смущения я рассказал Высоцкому, как узнал о заговоре.
Высоцкий был озадачен.
— Но… но ты все-таки пошел с нами разоружать волынских улан. — сказал он, растянувшись на скамье.
— Я был убежден, что это нужно сделать, раз происходит революция. В то же время, убийство часового я считал и считаю жестоким и лишним… И уж, конечно, Новицкого и даже Трембицкого…
Что Трембицкий вам сделал? Он рассуждал, как и многие, и как Хлопицкий. Может быть, вы и Хлопицкого убили бы в тот вечер, попадись он вам навстречу?
Высоцкий внезапно вскочил.
— Непременно! — воскликнул он. — Я рассчитывал, что он возглавит революцию, пришел к нему по-хорошему, а он даже выслушать меня не захотел. Поднял крик: «Я с якобинцами и клятвопреступниками не имею ничего общего! А с вами в особенности — вы повинны в несчастьях, обрушившихся на отчизну!» И уж конечно я не прощу ему Лукасиньского!
— Как Лукасиньского?
— Я его умолял чуть не плача разрешить догнать цесаревича и отнять Лукасиньского и других арестантов, которых этот мерзавец увел в Россию. И он не позволил! Как мог он противиться этому? Ведь сам, говорят, был когда-то в Патриотическом Обществе! Не хотел обострять отношения, которые были уже обострены! А вернее всего, послушался знатных аграриев! Они надеялись, что дорога угодничества приведет их к успеху!
Высоцкий тяжело дышал, схватившись за грудь.
— Впрочем, — продолжал он, — что там Хлопицкий, когда и я сам им раньше верил.
— На вашем месте я самовольно догнал бы цесаревича и отнял Лукасиньского. Семь бед — один ответ…
— Вот именно! Я это понял слишком поздно. В меня так въелась привычка подчиняться начальству, что я не посмел без Хлопицкого, которого уважал чуть ли не больше всех в Польше… При Радзивилле брат Лукасиньского обратился в правительство по поводу Валериана. Я сам принимал его петицию.
— И что же?
— Радзивилл сочувствовал, но все откладывал эту петицию до лучшего времени. А вообще Радзивилл… Стыд и срам вспоминать, как он вел себя во время Гроховской битвы! Стоял у Пражского моста и только крестился и призывал пана бога! Конечно — старик. Кажется, он с тех пор, как сражался под Данцигом, не слышал пушечных выстрелов, а это было четверть века назад…
— Ну, а Скшинецкий?
Высоцкий махнул рукой:
— Не верю в него! На Гроховском поле был молодцом, но там он командовал только полком. Есть у него и смекалка: в прошлой войне спас Наполеона от плена, укрыл его в своем каре…
Но на посту главнокомандующего вряд ли Скшинецкий прославится. Вот, посуди сам: что бы ни случилось, он запрещает будить себя раньше семи утра. Верхом не ездит. Думаешь, чем-нибудь болен? Ничуть!
И разъезжает в коляске даже по позициям! А самое скверное в том, что Скшинецкий не создал среди руководителей единства, и в государственных делах у него меркой являются личные счеты.
Нет у нас настоящего вождя!
Помолчав, Высоцкий добавил:
— Насчет невинно убитых, Михал, ты, может быть, и прав, но не совсем. В минуты, когда решается судьба отчизны, жизнь отдельных людей не имеет значения.
А насчет доверия — я перед тобой виноват… Вацек, кстати, за свой донос получил перевод к чвартакам… И на свою голову. Говорят, погиб на Гроховском поле.
Благодаря рассказам Высоцкого дорога показалась мне не такой уж трудной и длинной. В Козеницах же мы встретили наш батальон, спешивший догнать генерала Дверницкого,
и были очень рады такому попутчику: отпадала необходимость заботиться о средствах передвижения, питании и ночлеге.
Но радость наша длилась недолго. С батальоном мы дошли до Завихоста, а там оказался корпус генерала Серавского
и еще какие-то части нашего корпуса. Все они направлялись было на соединение с генералом Дверницким, как вдруг поступил приказ остановиться и ожидать дальнейших распоряжений.
Ожидать пришлось два дня, а на третий узнали неприятную новость: под натиском русских генерал Дверницкий покинул Люблин. Теперь он находится на пути в Замосцье. Из-за этих событий генералу Серавскому
запретили идти на соединение с Дверницким, обязали перейти Вислу и на левом ее берегу снова ожидать распоряжений…
Нечего и говорить, как мы с Высоцким были раздосадованы! Да и не только мы. Большая часть офицеров из корпуса Дверницкого столпилась в штабе и настаивала, чтобы генерал Серавский отправил их в Замосцье.
Серавский был неумолим:
— Не думаете же вы, Панове, что я собираюсь отнять У Дверницкого его части? Я выполняю приказание Верховного Главнокомандующего!
Изо всех вас могут действовать по своему усмотрению только капитан Высоцкий со своим спутником да майор Осиньский. У них самостоятельные задания.
Обескураженные, мы с Высоцким стояли у штаба, обсуждая создавшееся положение, когда к нам подошел майор Осиньский.
— Вот ведь, Панове, какая штука! — сказал он. — Ума не приложу, как быть! Ездил по поручению генерала в Варшаву, обязан вернуться поскорей…
— Так поедемте вместе! — предложил Высоцкий.
— Что вы! Замосцьский тракт кишит россиянами, а у меня двести тысяч злотых для корпуса, инструкции Народного Жонда, награды за битву при Сточеке да еще доктор Крысиньский с лекарствами и инструментами.
Как рисковать?
— Между нами говоря, — сказал Высоцкий, — меня изумляет, что части Дверницкого остаются с Серавским…
— И я думаю то же, капитан!.. — воскликнул майор Осиньский и спохватился. — Впрочем, с горы виднее, а я на горе не бывал… Так вы все же едете?
— Обязательно и тотчас, — отвечал Высоцкий.
— Прямо завидую! Если бы не мой особый багаж, я бы с вами… Но что говорить! Попрошу передать генералу рапорт, а я, пожалуй, постараюсь проникнуть в Галицию, а оттуда вынырну уже где-нибудь за Бугом и догоню вас или встречу…
— Он на горах не бывал… — проворчал Высоцкий, глядя вслед удаляющемуся Осиньскому. — Чтобы понять Скшинецкого, не обязательно лезть на гору. Послал Дверницкого, одного из лучших генералов, без гроша денег, с ничтожными силами на полный отрыв от армии!
С вечера начался дождь и лил почти беспрестанно. Высоцкий был доволен. Он считал, что в такую погоду меньше русских шатается по дорогам. Но все же мы соблюдали предосторожности — ехали главным образом по ночам. Я говорю «ехали»! Далеко не везде это было возможно. Большей частью мы шли пешком, кое-где нам давали верховых, кое-где повозки, а однажды путешествовали на возу с сеном. Последний переход мы совершили в обществе пожилого крестьянина, который взялся проводить нас до Здановской плотины[32].
— Из-за чего война с русскими? — спросил крестьянин Высоцкого.
— А разве ты не знаешь? Отчизна должна быть свободна, как и раньше.
— Откуда нам знать, — отвечал крестьянин. — Мы ведь панскими делами не занимаемся.
— Как так? И почему панскими? Свобода отчизны — это народное дело.
— Пусть пан не гневается, — спокойно возразил крестьянин. — Нашему брату все равно под какими панами сидеть — под российскими или под польскими. Как с восемьсот седьмого нас освободили, так живем и будем жить без земли. Потому это война панская, а не народная. Правда, на постой мы своих солдат пускаем, от москалей утекаем, помогаем панам чем можем — где по приказу, а где по своему разуму и хотению… А всевать нам незачем.
Он довел нас до плотины, объяснил дорогу, пожелал удачи и свернул в сторону.
— Что ты скажешь на это? — спросил меня Высоцкий. — Панская война!
— А что ж! — Я вспомнил своего старика Яна. — По-своему он прав. У наших крестьян нет ничего, кроме голой свободы. Как же им жить? Да и вообще у нас только магнатам живется привольно, а если вспомнить рабочих, мелкую шляхту…
— Уж не делишь ли ты народ на классы, как профессор Лелевель?
— Не знал, что это так называется… Конечно, народ состоит из разных групп… в зависимости от того, сколько имеет богатств…
— Народ состоит из людей, — перебил Высоцкий. — И у каждого человека, если он порядочен, должно быть развито патриотическое чувство. А классы — это все ерунда!
— Безразлично, как называть, классы или по-другому… Но ведь и вы знаете, что у нас немало людей, которые почему-то думают, что они лучше остальных. Они слуг своих считают по душам, а относятся к ним, как к рабочему скоту, у которого души нет!
Ничего подобного! — воскликнул Высоцкий. — Народ — это люди, а не классы.
Но ведь вы сами слышали, что сказал крестьянин..
Мы в этот момент переходили плотину и так расспорились, что дружно ухнули в яму с талой водой.
Вымокшие выше чем по пояс, синие, грязные и жалкие, вылезли мы на дорогу.
Слава пану богу, она подходила к концу, и мы окончательно не замерзли лишь потому, что завидели крепостные валы, а в стороне деревеньку.
Пошли прямо на нее, зная, что в крепость нас не пустят, а в деревеньке дадут обогреться и высохнуть.
Перед вечером дошли до первой избы, а там оказался караул нашего корпуса. Приведя себя в приличный вид, мы отправились в штаб.
Нас встретил адъютант Анастаз Дунин, очень живой и изысканно вежливый пан. Он сейчас же доложил генералу и пригласил зайти к нему.
Генерал Дверницкий сидел в жарко натопленной избе над бумагами.
— Какими судьбами?! — удивленно спросил он Высоцкого и кивнул мне.
Высоцкий отрапортовал и подал ему пакет. Дверницкий тотчас вскрыл его и, читая, нахмурился.
— Мне, пан капитан, непонятно, зачем пишут подобные письма из Народного Жонда. — Генерал помахал письмом. — Вы знаете его содержание?
— Так есть, экселленция… — И Высоцкий покраснел до ушей.
— Вот!.. — генерал пробежал письмо глазами и ткнул пальцем. — Народный Жонд, видите ли, посылает вас ко мне «для контроля за деятельностью корпуса и регулярной отчетности об его состоянии». Как я должен это понимать? Как подрыв дисциплины в корпусе? Как недоверие лично мне? Я спрашиваю вас, как я должен это понимать?
У Высоцкого раздулись ноздри.
— Я очень рад видеть в своем корпусе одного из организаторов листопадного восстания, капитан! Я горжусь этим, но… могу принять вас в штаб только для строго определенных обязанностей, и первая из них — безоговорочное подчинение командиру корпуса! Если пана капитана это не устраивает, он может хоть сейчас ехать обратно. Я дам пану охрану. Считаю: пускать такого видного революционера одного по столь опасным дорогам более чем неприлично. Это преступно!
Тяжело дыша, генерал смотрел на Высоцкого.
— Экселленция. — тихо сказал Высоцкий. — Я предъявил вам письмо, подписанное вождем. Пан Скшинецкий волен писать что ему хочется. Но прошу пана генерала выслушать.
Волнуясь, с пылающими щеками, Высоцкий рассказал историю своего перевода в корпус.
— В таком случае, забудем все это. Милости прошу. Я рад вам, искренне рад. — И Дверницкий пожал Высоцкому руку.
— Ну а ты? — обратился генерал ко мне. — Подойди! Что ты прилип к стенке! Дай посмотрю, как тебя починили в госпитале, — и, потрепав меня по левому плечу, Дверницкий спросил: — Не болит?
— Нет, экселленция.
— Ну ладно, ладно. Голодный желудок ушей не имеет[33]. Наверное, вы в пути забыли, что такое обед, а у нас уже ужин прошел. Анастаз! — крикнул генерал.
Вошел адъютант.
— Напиши-ка приказ о прибытии в распоряжение штаба капитана Высоцкого и подпоручика Наленча.
Генерал забыл, что я всего-навсего подофицер… Я разинул рот, и Дверницкий это заметил.
— Тебе разве не сказали? Ты подпоручик с самого Сточека. Правда, приказ об этом утвержден недавно. Так вот, Анастаз, — один приказ о прибытии капитана Высоцкого и подпоручика Наленча, второй о зачислении пана подпоручика моим адъютантом. И потом скажи повару, пусть накормит панов офицеров.
Пожелав хорошо отдохнуть, генерал отпустил нас.
Я не чувствовал под собой ног.
— Что же ты, плут, молчал? — сказал Высоцкий. — Двести шестьдесят верст плыли от Варшавы, ели, пили, мокли вместе, переговорили черт знает сколько, и ты ни разу не заикнулся, что отличился под Сточеком!
— Да я и сам про это забыл, — отвечал я
— Ты шутишь?!
— Нет, пан Высоцкий. С тех пор произошло столько! Да и потом, что особенного? Ну — бомба упала, и я ее схватил… Я был уверен, что она не взорвется сразу. Ведь совсем недавно об этом учил в школе.