Глава 58

В те времена комендантом Абинского укрепления был майор Аблов — широкий, приземистый мужчина, с лицом, словно высеченным топором наспех. Он был «из бурбонов», как называли тогда офицеров, выслужившихся из солдат, еле писал и говорил очень плохо. Это замечал даже я, а не то что русские. Мне всегда казалось, что Аблов препротивный субъект, но пока я был солдатом, мы друг для друга не существовали. На этот же раз, когда я впервые пришел в Абин с очередным транспортом в офицерской форме, Аблов соизволил обратить на меня внимание во время укладки дров, привезенных для Абинского гарнизона. Начал жаловаться, что наш отряд заготовил ему мало дров:

— Сами посудите, господин прапорщик! У меня в укреплении три роты, три благородных семейства, если не считать меня, да тридцать женатых солдат. Всем нужно варить пищу два раза в день. Семейные варят отдельно. Хлеб пекут тоже каждый себе. Я господину полковнику Кашутину говорю, а они и ухом не ведут. Я им, знаете ли, вторично, а они отвечают: «Должно вам дров хватить, если будете их разумно расходовать. Всегда в прежние годы хватало». И даже изволили на меня разгневаться. Вот и думаю пожаловаться на них наказному атаману — господину и кавалеру Завадовскому.

— Что ж, это ваше дело, — сказал я, собираясь уйти.

Но Аблов задержал меня.

— Не хотел бы я, чтобы наши чиновники и писаря знали про мою жалобу. Не напишете ли мне ее вы и не передадите ли, когда будете в Екатеринодаре?

— Я — поляк, по-русски пишу плохо, а когда буду в Екатеринодаре, не знаю, — отговорился я.

На обратном пути из Шадо-Гонэ Аблов опять порывался со мной откровенничать. Я увильнул под каким-то благовидным предлогом.

Зато я познакомился с Подлясом, который недавно попал в Абинский гарнизон. Это оказался в высшей степени смирный и скромный шляхтич, как и Горегляд, разжалованный из коллежских регистраторов за то. что отказался давать показания о своем отце. Рассказывал Под-ляс о себе скупо, но достаточно для того, чтобы хлебнувший польского горя понял его страдания. Прощаясь. Подляс деликатно просил добыть ему маленькое распятие.

— Оно, конечно, пан Наленч, бог везде с нами, а все же я привык с юности молиться перед распятием.

Не успели мы возвратиться в Ольгинскую, как приказали отправляться в Тамань на амбаркацию[86]. Там нас встретил новый командир отряда генерал Раевский — высокий темноволосый красавец. Воробьев сказал по секрету, что у Раевского тоже подмоченная репутация — имел касательство к декабристскому делу и панибратство-вал со ссыльными так откровенно, что получил взыскание.

Уже это одно пробудило во мне симпатию к новому командиру, но кроме того, Раевский принес некоторые перемены в наше бытье.

Упокой боже генерал-лейтенанта Вельяминова в святых селениях! Он был хороший генерал, но предпочитал колесить по горам и ущельям, где мы каждое лето теряли сотни людей. Раевский же именно по этой причине приказал доставлять экспедиции на кораблях, запретил фуражировки и отменил посылку отрядов за порционным скотом. «Пусть солдаты два раза в неделю едят солонину, но не погибают от шапсугов, нападающих на конвой», — сказал он.

И вот тридцатого мая 1838 года я проснулся в долине Туапсе, впервые в офицерской палатке, на походной кровати, с чистым бельем и теплым одеялом — ночи еще очень свежи. Лежал и думал: «Я — русский офицер, командир одного из взводов Тенгинского пехотного полка. Меня называют господином прапорщиком или Михаилом Варфоломеевичем, а солдаты величают благородием. Смешно и горько!

Какая разница между поручиком Наленчем, адъютантом генерала Дверницкого, и этим тенгинским прапорщиком? Я родился благородным шляхтичем, а потом объявили, что я не благороден и вовсе не шляхтич. Кто же я теперь? Снова шляхтич, или, как говорят по-российски — дворянин? Благороден ли я снова? И что такое благородство от рождения? Разве у меня руки и ноги сделаны из другого материала, нежели у моего Ивана — денщика, который заботится о том, чтобы я был сыт и чист?»

Какое-то крылатое существо с грозным жужжанием влетело в палатку и так билось о брезент, что спугнуло мысли. Мне пришлось встать и выгнать его полотенцем. Затем я снова улегся и предался размышлениям. До общего подъема было еще далеко. Нахлынули воспоминания о вчерашнем десанте.

Это был подлинный ад. Двести пятьдесят чугунных глоток в течение пятнадцати минут изрыгали гранаты и ядра на берег, где шапсуги притаились за многорядными завалами.

Завалы мы превратили в развалы, и шапсугские трупы усеяли берег. Да что там завалы! Вековые дубы и чинары с треском падали с гор, увлекая камни и песок! Под огнем судовой артиллерии отряд в шлюпках отправился к берегу. С громовым «ура» мы прыгали прямо в воду и спешили за Раевским, на приступ…

Взбираясь на гору, я заметил одного рядового. С видом гуляющего он лез по склону, опираясь на палку. За ним шествовал огромный усач с ружьем и предостерегал рядового от опасностей. На биваке я спросил у Воробьева, не знает ли он, что это за чудак. Воробьев засмеялся и сказал, что это, наверное, Лорер!

— Он недавно рассказывал, что не имеет намерения убивать людей, которые ему ровно ничего дурного не сделали. А усач, по-видимому, его слуга и телохранитель. Но как ты до сих пор не знаешь Лорера? Ведь он зимовал в Ивановской.

— Мало ли нас там зимовало, — отвечал я. — Да и попал я туда весной.

— Здравия желаю, ваше благородие! Прикажете воду подать в палатку, либо пойдете на море? — спросил Иван, заходя в палатку.

— А ты купался?

— Так точно. Вода нынче теплая, а на море окромя того сейчас очень интересно. Кораблей тьма! Видать, ночью прибыли.

Я пошел к морю. В лагере уже кое-где копошились. Дымились костры. Из палаток вылезали заспанные солдаты. В долине еще висел туман, но вершины гор уже золотились.

На берегу стоял мой командир, полковник Кашутин, и изо всех сил растирал грудь мохнатым полотенцем.

Окликнул меня:

— Куда вы, господин прапорщик? Берег здесь неважный. Занимайте мое место.

Саженей за четыреста стояли на рейде бриги «Язон» и «Фемистокл». Паруса их румянились от зари. В стороне покачивались еще два тендера[133] и около десятка разной мелюзги.

Я спросил Кашутина, для чего так много судов. Он ответил, что Раевский собирается сегодня на «Язоне» осматривать берег дальше на юг, а «Фемистокл» прикомандирован к нашему отряду. У остальных же, вероятно, почтовые функции.

Полковник ушел, а я разделся и бросился в море. Но долго наслаждаться было нельзя. Раевский требовал, чтобы в дни, свободные от строительства, офицеры занимались обучением солдат.

В полдень я возвращался к себе на обед и повстречал капитана Хомутова. С тех пор, как я побывал у него в гостях, Хомутов был очень приветлив со мной и всегда останавливался перемолвиться. Так и сейчас:

— Соскучились ноги по земле, вот и решил погулять по вашему лагерю. Но, кажется, не очень погуляешь. Что-то уж слишком гладенькое оно сегодня, ни морщинки! Надо возвращаться да увести «Язона» подальше…

Не успел я доесть обед, как в палатку потянул ветерок. Я вспомнил подозрения капитана и выглянул. По морю бегали густые стада барашков. Баркас Хомутова уже приблизился к «Язону».

— Быть, верно, буре, — сказал Иван, заходя в палатку. — Ишь как затягивает небеса…

Я пошел на берег. Волны поднимались уже так высоко, что захлестывали палубу «Язона».

— Эх, не успеет, видно, уйти на дальний рейд! — сказал кто-то из стоявших на берегу. — Кабы не вышло беды!

И только он сказал это, налетел шквал. Оба брига сорвались с мест. «Фемистокл» двинулся в сторону Туапсе, где стояли два тендера, а «Язон» помчался прямо на нас.

С берега было отчетливо видно, что часть палубы «Язона» сорвана. Матросы выкачивали воду. Внезапно «Язон» остановился — вероятно, сел на мель. Новый вал скрыл его, а потом мы увидели, что палуба опустела, а люди гроздьями висят на мачтах…

Новый шквал — и «Язон» лег набок, как подстреленная птица…

От Туапсе мчалось суденышко. Его швыряло из стороны в сторону, как коробку, а шквал подхватил и бросил на грот-мачту «Язона». Секунду-другую ничего не было видно, а потом… ни грот-мачты с людьми, ни вант, ни суденышка не стало!

На берег сбегались солдаты. Бросали в море доски и бочки, старались спустить лодки… Все возвращалось! Небо почернело, грянул гром. Часовой, стоявший в стороне, упал, сраженный молнией. На склонах загорелись деревья. Вихрем сорвало палатки. Они пролетели над нами, словно бумажки. Начался ливень. Переполненная потоками с гор, Туапсе вздулась. С ужасающим ревом она стремилась к морю, а море запирало ее валами. В эту схватку попался один из тендеров, и его валяло с боку на бок. На палубе еще были люди… «Фемистокл» дрейфовал к берегу и поминутно сталкивался с другим тендером. И все это совершалось в каких-то пяти саженях от нас!

— Братцы! Да что же мы стоим! — крикнул кто-то среди солдат.

Выбежал рядовой, перевязанный толстым канатом, широко перекрестился по-польски и бросился в пучину. Следом появился другой, третий, а потом я перестал считать… Не верилось, что они вернутся, но случилось чудо — вернулся первый смельчак, Феликс Моравский из Навагинского полка. Принес полумертвого матроса, отдал его товарищам и снова бросился в воду.

Когда-то я мог шесть раз подряд переплыть Вислу. Имел ли я право стоять? Я разыскал канат… прыгнул в воду.

Мне удалось спасти двоих, Феликсу Моравскому — четверых, другим — по одному, а тенгинский солдат Архип Осипов спас шесть человек.

Море пригнало второй тендер к устью Туапсе и вышвырнуло на вражескую сторону. Команда успела высадиться, но на соседнем гребне с ликующими гиками появились шапсуги. Обнажив шашки, они настигали команду, остановившуюся у берега. Переправиться к нам было невозможно. Казаки спустили лодку, в нее прыгнуло человек восемь. Проплыв сажени две, лодка пошла ко дну.

Ночная пелена скрыла конец этой трагедии. Потрясенные до глубины души, насквозь мокрые, мы пробирались в лагерь. Это была самая длинная ночь в моей жизни! Море ревело не переставая. Вряд ли кто в нашем отряде мог уснуть! Когда занимался рассвет, все вернулись на берег. Напряженно смотрели в серую мглу, искали «Язона». Наконец он открылся… Медленно погружался… Команда стояла на палубе по пояс в воде, махала нам руками… Исступленный ветер принес их прощальное «ура», и над беснующимся морем остались лишь мачты «Язона» и несколько силуэтов на них. Не знаю, кто из нас не рыдал в этот час у берегов Туапсе!

Какой-то капитан с совершенно белыми губами бежал сквозь толпу, заглядывая в глаза солдатам:

— Братцы, кто возьмется доплыть до «Язона»! Есть же между вами лихие пловцы… Мы никого не неволим, братцы! Но может быть, можно еще спасти тех, кто на мачтах…

Это было почти бессмысленно. И все же готовые рискнуть нашлись. Обвязавшись канатами, они бросились в волны, но их выкидывало обратно. Целых полдня прошло, пока наконец кое-кому удалось доплыть до «Язона» и подхватить спрыгнувших к ним матросов.

Теперь на снастях оставалось всего двое. Полковник Кашутин, без кровинки в лице, смотрел в подзорную трубу.

— Братцы! — обратился он к солдатам. — Там капитан Хомутов… Вряд ли усидит… Немолодой человек…

Вызвались двое рядовых. Им удалось снять капитана. Волна доставила их на берег. Хомутов был в глубоком обмороке или захлебнулся. Его унесли в лазарет.

Я решил попытать счастья еще раз. И я доплыл до «Язона». Сумел закинуть канат к лейтенанту, оставшемуся на мачте. Лейтенант поймал его, обвязался, перекрестился… Но я не видел, как лейтенант прыгнул, — волна захлестнула меня. Когда же я стал способен смотреть, он висел, зацепившись за ванту ногой. Качался, как маятник, ударяясь головой о мачту! Был ли он еще жив? Шквал схватил меня и понес, как песчинку…

Очнулся я в госпитальной палатке. Подле стоял Иван.

— Слава богу, живы, ваше благородие!

Я был очень слаб и почти все время лежал в забытьи. Иван сидел при мне неотлучно, и как только я открывал глаза, сообщал новости:

— Нынче, слава богу, спасли «Фемистокла». Его привалило к берегу на шапсугской стороне, недалеко от тендера. Так и лежал сколько суток. Шапсуги все норовили его ограбить и сжечь. А сегодня полковник Полтинин под туманом прокрался туда и взял окаянных в окружение.

Донеслись выстрелы.

— Салют? — спросил я.

— Так точно, ваше благородие. Закладывают укрепление. В память его превосходительства генерал-лейтенанта назовут Вельяминовским.

Раевский с Кашутиным приходили в лазарет. Посетил меня Воробьев. Рассказал интересные новости. Из Ставрополя так и сыплются письма к Раевскому насчет польских шпионов. В штабе сидит сейчас некто Траскин. Он уверен, что наш отряд прямо кишит польскими шпионами, а начальство не замечает… Феликса Моравского нынче в наградной список записали. Хотят произвести в унтеры. Раевский его вызывал, благодарил и сказал, что еще раз убедился, что поляки нам братья. Собираются хорошо наградить и Архипа Осипова. Очень хороший солдат.

Через несколько дней пришла новая эскадра, и наш отряд отправился в долину Шапсухо, а меня в обществе Ивана повезли в Геленджикский госпиталь. Я был весь в кровоподтеках и не мог пальцем шевельнуть без боли. Расшибло меня море, выкидывая на берег. Лекарь опасался, не повреждены ли внутренности. На борт поднимали так осторожно, словно я был стеклянный. На корабле мне снились сладкие сны об отчизне, снилась Ядвига, Дверницкий и уж, конечно, Бестужев. О нем я так часто думал. Один сон был необыкновенный. Иду я через густой самшитовый лес, а навстречу — Бестужев. Мы бросаемся друг другу в объятья, и я спрашиваю:

— Зачем вы здесь?

— Потерял колечко, — отвечает Бестужев. — И вот все хожу и ищу.

Я начинаю ему помогать: наклоняюсь, раздвигаю траву, смотрю во все глаза и вдруг вижу — колечко висит рядом, на сучке.

— Вот это и есть мое колечко! — восклицает Бестужев. — Теперь подарю его моей Геленджик.

— Где вы теперь квартируете? — спрашиваю я.

— Да здесь же, в лесу. Целыми днями брожу, а ночью сижу на берегу, слушаю море.

— А мне можно с вами?

— Нет! — отвечает Бестужев, насупившись. — Придет Саша!..

Утром корабельный лекарь сказал, что, должно быть, морской воздух сотворил со мной чудо: еще вчера опасался, довезет ли меня, а сегодня он в этом уверен.

Я рассказал свой сон Ивану. А он:

— Вот вы и поправляетесь, ваше благородие. Друг вас не взял с собой на тот свет!

Загрузка...