Мы встали на бивак версты за две от Люлинской корчмы, по соседству с деревней со странным названием Терпиловка.
Мимо меня, без всякого спроса, к генеральской палатке проскочил полковник австрийской службы. Я преградил ему путь.
— Что вам угодно? — спросил я по-французски.
Полковник прищурился:
— Мне нужен командир польского корпуса. Фамилии я не знаю.
— У польских командиров, господин полковник, тоже есть адъютанты. Командир корпуса отдыхает.
— Тогда разбудите. У меня срочное дело.
— Как прикажете доложить?
— Полковник австрийской службы Фаук.
Генерал не захотел говорить с этим полковником с глазу на глаз.
— Ты скажи ему, что сейчас выйду, а сам пошли за офицерами штаба.
…Разговор состоялся в изысканно-вежливой форме, на французском языке.
— Я приехал выяснить ваши намерения, господин генерал.
— Хочу получить у вас разрешение на проход через ваши земли к себе в Польшу. Силы русских превышают мои более чем в десять раз.
— Вряд ли правительство согласится. Имею приказ немедленно вас разоружить, иначе Австрия будет считать ваш корпус враждебным. Дайте в залог двух генералов и приступите к выполнению нашего требования.
Генерал грустно улыбнулся:
— В моем корпусе всего один генерал, он перед вами. Неужели, господин полковник, вы всерьез думаете, что три с половиной тысячи совершенно измученных поляков могут представлять опасность для Австрии? Польша, между прочим, всегда стремилась поддерживать с вами дружбу.
— Генерал должен понимать: я выполняю приказ правительства. Чем вы можете доказать, что переступили границу без враждебных намерений?
— Словом чести польского генерала. Надеюсь, достаточно?
— Лично мне да, я доложу правительству. Но разоружение обязательно и тотчас.
— Как вы можете это требовать! — воскликнул генерал. — Заклятый враг Польши стоит рядом и уже дважды нарушил границы, стараясь перебить моих людей! Я сложу оружие, только когда Австрия примет меры безопасности нашего корпуса.
— Хорошо… Я сейчас пошлю представителя к Ридигеру, а вы перейдите в Клебановку. Это соседняя деревня.
Фаук откланялся и уехал, оставив для наблюдения за нами полк гусар. Через час мы покинули Терпиловку.
Из Клебановки генерал продолжал высылать патрули
к границе, хотя, вероятно, он сам и все вокруг понимали, что это спектакль. Русские больше не пытались нарушить границу.
С утра до позднего вечера офицеры толклись в штабе и подле. Генерал заперся в избе, что-то писал с Дуниным. Вызвали майора Осиньского и отправили его во Львов к губернатору, потом снова заперлись. Графы Чацкий и Стецкий держались все время вдвоем. Их объединило общее горе — оба расстались с близкими людьми, лишились своих миллионов, а у графа Чацкого, сверх этого, теперь не осталось на Волыни даже крова — Боремльский палац был превращен в развалины.
— Что делать, — говорили они. — Разве мы первые или последние? Вот и генерал сделался нищим. У него ведь тоже имение в Подолии. Как-нибудь постараемся пробраться на родину и продолжать борьбу.
Анастаз Дунин уехал в Вену с письмом к французскому послу, и теперь пришла моя очередь засесть с генералом. Я переписывал рапорт Народному Жонду, этот рапорт должен был отвезти майор Высоцкий.
В вихре последних событий я не имел случая с ним беседовать, как бывало. И только теперь, когда он собирался в путь, я улучил для этого несколько минут.
— Недолго пришлось нам служить вместе, Михал, — сказал он.
— Очень сожалею об этом, пан Высоцкий.
— И я… Как грустно. Делать что-то большое, важное, вложить в него столько сил и… никаких результатов.
— Результаты-то есть, но плохие. Почему? Я все время об этом думаю. Ведь у нашего корпуса была благородная задача, и вы тоже тогда, в Варшаве, задумали благородное дело… Почему же все провалилось?
— Если говорить о восстании — план был хорош, а исполнители сплоховали. Так и с этим походом.
— Нет. И планы были плохие, пан Высоцкий. Они были рассчитаны только на военных и шляхту. Эти люди в Колодно — они правду сказали генералу, и я столько раз слышал от крестьян и холопов, что им все равно.
— Но это было дело отцов государства. Я знал только военный переворот.
— А кто же отцы?
Высоцкий махнул рукой:
— Не нам с тобой разбирать. Близко пока все — хорошо не видно. Вот когда-нибудь после нас, может быть, найдется новый Плутарх, он разберет что и как… Ну, обниму на прощанье. Я ведь, Михал, не вернусь, так что, может быть, мы с тобой и навеки… Не поминай лихом зато,
слышишь?
— Что вы! Зачем о том говорить!
Мы поцеловались.
Теперь я остался у генерала единственным адъютантом…
Через два дня после отъезда Высоцкого приехал пан Малиновский, отрекомендовавшийся одним из руководителей восстания на Волыни и членом подольской повстанческой Юнты.
— Что ему нужно? — сказал генерал, когда я доложил. —Предложить новую авантюру? Ну ладно, пусть войдет.
Он встретил Малиновского словами:
— Волынские поляки уничтожили мой корпус.
— Пан генерал говорит справедливо… И все же прошу меня выслушать, — сказал Малиновский.
Вот что он рассказал.
В Кременце Малиновский ожидал сигнала к восстанию. Пятнадцатого апреля он получил странное письмо: неизвестный, чья подпись была сделана цифрами, приглашал Малиновского на свидание. Малиновский поехал. Его встретил пожилой пан, который, проверив личность Малиновского, спросил, знает ли, чья подпись на письме.
— Откуда же я могу знать подпись, сделанную цифрами!
— Ну, а меня пан Малиновский знает?
— Не могу знать и пана.
— Предали меня! — вдруг воскликнул неизвестный. Малиновский успокоил его и попросил, не теряя драгоценного времени, объяснить, зачем он приглашен. Неизвестный вытащил трубку с длиннейшим мундштуком и начал ее развинчивать.
— Это, конечно, был пан Хрощековский, — догадался генерал.
— Да. Он показал документ, подписанный Радзивиллом.
Тогда я спросил, что он хочет предпринять, и посоветовал ускорить восстание. По тревоге русских можно понять, что генерал Дверницкий уже находится на Волыни.
— Генерал не только прибыл, он уже стоит со своим корпусом над Стырью, — сообщил Хрощековский.
И тут он вытащил кинжал и закричал, что отомстит всем, кто парализовал его деятельность.
Малиновский спросил эмиссара, силен ли корпус.
— Это секрет… А как думает пан, силен или нет?
— Откуда же я могу знать!
— Вижу в пане большое желание деятельности, — сказал Хрощековский. — Поэтому решаюсь сообщить ему тайну: у генерала пять тысяч наилучшей пехоты, три тысячи отборной кавалерии и еще две тысячи пехоты ему отрядили из Замосцья.
— Безобразие! — воскликнул Дверницкий. — Зачем ему понадобилась такая ложь?!
— Не знаю. Откровенно говоря, узнав, что у вас такой корпус, я решил, что он может долго держаться, и предложил Хрощековскому написать вам письмо с назначением срока восстания. Нам нужно было всего десять дней, чтобы собрать силы. Вы получили это письмо?
— Ничего не получал, а Хрощековский знал, что восстание было назначено на десятое апреля. И что же дальше? — спросил генерал гостя, ошеломленного такими сведениями.
— На следующий день я с Хрощековским поехал в Каменец на Подолию повидаться с начальником повстанцев графом Тышкевичем. Но мы его не застали. Он уехал на тайный съезд, и мы пять суток мотались по разным поветам, стараясь его отыскать, И вот здесь мы узнали, что войска Рота идут к верховьям Збруча и ваш корпус в трагическом положении. Я напал на Хрощековского, зачем он скрыл от меня, как у вас мало сил.
— Так мне было приказано! — закричал Хрощековский. Он бросился на колени и завопил: — Спасите генерала Дверницкого и братьев, проливающих кровь.
— Перестаньте кривляться, — осадил его Малиновский. — Садитесь лучше и пишите воззвание, если думаете быть полезным Дверницкому.
Они назначили восстание на двадцать седьмое. Так как графа Тышкевича не нашли, Малиновский подписал воззвание сам.
— Двадцать седьмого! — воскликнул генерал. — Если бы я это знал, я, может быть, смог продержаться у Люлинской корчмы еще сутки! — и Дверницкий закрыл лицо руками.
— Не горюйте, генерал, — сказал Малиновский. — Вы
все равно не получили бы помощь. Хрощековским овладел сам дьявол: как только я уехал собирать повстанцев, он самовольно разослал второе воззвание, в котором назначил срок на третье мая — на сегодня! Этого мало. На другой день он созвал руководителей ближних поветов и перенес срок еще раз на десятое число! Надеюсь, вы теперь понимаете, что наделал этот человек. И откуда Народный Жонд выкопал такое чудовище?! Что было с теми, кто искренне хотел вам помочь, говорить излишне.
— Это все? — спросил Дверницкий после длительной паузы.
— Почти. Через несколько дней Хрощековский примчался ко мне, рвал на себе волосы, уговаривал ехать к вам, но… Рот уже преградил все пути. Пришлось переправляться в Галицию, и это совершилось всего на два часа раньше вашего корпуса. Теперь я кончил, пан генерал. Если считаете, что я бесчестен, плюньте мне в лицо.
— Где же этот остолоп? — спросил генерал.
— В соседнем селе. Я звал его к вам, но он заявил, что он — посол Народного Жонда и не обязан Дверницкому отчитываться. Я сказал: чей бы он ни был посол — он порядочная сволочь, и я сам поеду к Дверницкому и все расскажу. Это было вчера вечером. Потом я ушел спать, но не пришлось: Хрощековский ночью устроил такую истерику, что я не знал, куда деваться. Он прибежал ко мне в одном белье и умолял: «Спаси меня! Ты же видел, я работал для отчизны. Теперь меня расстреляют! Не могу ехать к Дверницкому! Поедем в Народный Жонд!»
— И что же вы?
— Сказать откровенно, пан генерал, я изменил на этот раз хорошим манерам. Плюнул ему в рожу и вытолкал из комнаты. Когда сегодня я уезжал, он спал, как младенец.
— Я бы убил его! — воскликнул я, дрожа от негодования.
— И я… — тихо сказал генерал. — Кажется, теперь начинаю понимать, почему так страдает наша несчастная родина! Хрощековский — это образчик докосцюшковской шляхты, которая ничему не научилась за эти страшные годы. Где же и как бороться с внешними врагами, если мы не умеем навести порядок в собственном доме.
— В защиту Хрощековского можно выставить одно, — сказал Малиновский, — за чинами он не гонялся, власти не искал, а заливался горючими слезами над долей отчизны…
— …которую сам предавал, — добавил Дверницкий. — Чего же стоит раскаяние умалишенного! Мелкая вошь может заесть человека до смерти. Хрощековские губят родину… И хотел бы я знать, каким местом думали «отцы», выбирая подобных послов!
Малиновский оставался с нами до утра, а затем уехал в Каменец на Подолии.
— Восстание все-таки будет! — сказал он на прощанье.
Тщетно мы ожидали возвращения Осиньского и Дунина, с которыми генерал послал австрийскому правительству просьбы о разрешении вернуться в Польшу. Вместо ответа на эти письма поступило сообщение полковника Фаука.
Генерал Серавский, на помощь которого когда-то рассчитывал Дверницкий, разбит наголову под Вроновом. На правой стороне Буга нет ни одного польского солдата. На Волыни нет никакого восстания.
Генерал созвал офицеров и прочитал письмо Фаука. В нем говорилось, что корпус должен быть немедленно разоружен. Ни один человек из наших не будет выдан России, а оружие нужно сдать в депозит Львова. Офицеры корпуса могут остаться при оружии, они не будут считаться австрийскими пленниками. Для проверки исполнения в Клебановку направляются австрийские военные части…
— Я рад, Панове, что вы получили какие-то льготы, и убежден, что каждый из вас найдет возможность пробраться на родину… К сожалению, я останусь здесь… единственным заложником. Приступим же к исполнению…
Он был внешне спокоен, как всегда, мой дорогой генерал. Вместе с ним я потрудился над последним приказом о разоружении и сборе корпуса для прощания. В последний раз я повез этот печальный приказ по частям.
Офицеры заходили в штаб на носках, говорили вполголоса, старались не звенеть шпорами. Точно в этом последнем нашем штабе лежал покойник. Оно, в сущности, так и было — умирал корпус.
…Ранним утром в поле под Клебановкой выросла роща знамен. Ветер трепал полотнища с изображениями белого орла.
Генерал обратился к солдатам в последний раз:
— Дети, вы знаете все, что случилось с нами, из вчерашнего приказа. Я позвал вас сюда, чтобы поблагодарить за честную, трудную службу и… проститься… я…
Он беспомощно махнул рукой и отошел в сторону.
— Да здравствует генерал! Спасибо за ласку! — закричали солдаты.
Вытянувшись гуськом, они подходили прощаться со знаменами.
Генерал стоял с неподвижным лицом, только глаза его были печальны, как никогда, да бриллиантами сверкали слезинки в седых усах.
Уже в полдень наши пушки и амуниция были отправлены на Тарнополь. Офицеры тремя колоннами пошли на Моравию. Третью колонну, где были я и сам генерал, назначили в Штадштейер. Но я не дошел до Штадштейера.
В Стрые к генералу прибыл австрийский офицер и предупредил, что все бумаги, касающиеся корпуса, будут отобраны.
Ночью генерал вручил мне объемистый пакет для передачи одному верному человеку в Галиции.
— Там есть и письмо к нему, — сказал генерал. — Если сможешь оттуда пробраться на родину — в добрый час…
Я хотел проститься с ним по-военному, но он остановил меня.
— Не надо. Я теперь отставной, да и ты, Михал, особенно в последнее время, был для меня сыном. Немало мы с тобой говорили, но только о военных делах… На прощанье хочу тебе дать совет… Становясь начальником, думай, что среди подчиненных есть люди, достойные более тебя. Заслужи уважение и любовь подчиненных, и тогда добьешься самого трудного. Для приобретения этой любви, Михал, не нужно ослаблять дисциплину или угождать чужим желаниям. Научись отличать скромность от недостатка способностей, уверенность в своих силах от самонадеянности, стремление к порядку от недоброжелательства и любовь к справедливости от доноса, зависти или чрезмерного честолюбия. Не употребляй с подчиненными суровых выражений, позорных прозвищ, не произноси низких и презрительных слов, они тебя унизят.
Помни: человеком должно руководить чувство чести. Подчиняй храбрость благоразумию. Никогда не следуй внушениям гнева. Я много хотел тебе сказать еще, но не довелось. Это же самое главное, до остального доберешься собственным умом. Храни тебя Езус и Мария. Послужи еще родине. Не выйдет — возвращайся и знай: Дверницкий, где бы он ни был, всегда рад принять тебя.
Мы обнялись и поцеловались.
— Кто знает, может быть, времена изменятся к лучшему, пан генерал, — сказал я, но Дверницкий махнул рукой.
— Для Польши, для всех людей, конечно, настанут, потому что все на земле стремится к лучшему. Но для нас, для меня собственно, — вряд ли. Хрощековских вокруг еще так много… Я, понимаешь, последнее время все думаю — неужели Хлопицкий был прав?.. И те шляхтичи, что в Колодне… Видно, мы еще не доросли!