Когда в конце ноября под проливным дождем мы вернулись в Ольгинскую, я узнал, что произведен в унтеры. Горегляда из списка вычеркнули. Солдаты меня поздравляли. Радовался и Горегляд, а мне было так стыдно, словно я у него что-то отнял. Я сказал ему это.
— Чудак ты! Я в войске всего три года, а ты только в Кавказском четыре. В тюрьме я сидел всего полгода, а ты почти два, Да перед тем тебя чуть не повесили. И заслуг у тебя больше, чем у меня, — какого важного черкеса в плен взял, а он мировую подписал. Это, брат, очень большое дело! Ну и еще: ты лишен чинов и дворянства, меня же оставили дворянином и отняли всего лишь чин коллежского регистратора. Подумаешь, утрата!
Поздравил меня и поручик Воробьев.
— Вот видишь, — сказал он, — все, слава богу, обошлось. А я ведь получил штабс-капитана.
В тет-де-поне я встретил Бестужева. Он вернулся из Пятигорска и поджидал прибытия нашего отряда.
— Произвели в унтеры и переводят в Тенгинский пехотный полк, — сообщил он.
Вид у Бестужева был ничуть не лучше, чем когда он уезжал из Абина. Узнав о моем производстве, он просветлел, долго тряс мне руку и приговаривал:
— Очень рад, очень рад!
Я спросил, каково ему было в Пятигорске.
— Скучно! За все время развлекался один раз. Знаешь доктора Майера?
— Как же! Он работает, в Прочноокопском госпитале.
— Оттуда его давно перевели. Я жил с ним в Пятигорске. Так вот, представь, не успел я обжиться там, явилась тройка борзых…
— Каких борзых?
— Жандармов. И… объявили обыск. Я сказал: S’il vous plait![74] Перетрясли все, осмотрели каждую нитку и нашли… серую фетровую шляпу! Упорно допрашивали, для чего мне именно такая. Я говорю — не моя, прислали из Москвы по просьбе доктора Майера. Не верят! Но, как ни было им досадно, пришлось согласиться — доктор Майер, известно всему Пятигорску, всегда носит такие шляпы, а солдату Бестужеву может взбрести надеть оную, только разве если он спятит с ума. Ушли борзые несолоно хлебавши и… просили оставить их визит втайне.
— Почему же их так интриговала шляпа?
— Я и сам ломал голову, а потом меня надоумил доктор. Шляпы в этом роде носили или носят какие-то из карбонариев. Мы с доктором посмеялись. Но смех смехом, а вообще-то, Миша, тошнехонько! Как это мерзко, что у нас бьют лежачих. Я люблю письма, но теперь избегаю их
писать. Сознание, что кто-то их читает раньше адресата делает язык суконным. Подумай, как могут подобные люди истолковывать случайные слова, если из серой шляпы сделали феерию?
— У меня было такое же развлечение. И допрос.
— Да что ты? О чем же?
— О дружбе с вами.
Я пожалел, что сказал это, так Бестужев посерел.
— Еще не хватало! И на тебя я бросаю тень! Им нужно, чтобы я абсолютно ни с кем не общался! Что ты сказал, если не секрет?
— Что вы редкостный и… люблю вас.
Мы встретились еще раз вечером. Сидели на его бурке, покрывшись моей. Шел дождь вперемежку со снегом.
— Вы до Пятигорска были веселее, Александр Александрович.
— Может быть… Многое нынче передумал… Устал разбойничать, Миша! Мечтаю о… семье. Может быть, это и есть перемена. Перемена вследствие перерождения души или… положение осаждаемого смертью.
— Доктор Майер сказал бы, что это самовнушение. Бестужев махнул рукой.
— Ну никто, буквально никто не хочет понять! Не самовнушение, а ощущение близящегося события! Я слышу это, я знаю! Я больше не в силах себя обманывать.
Рано утром мы опять разошлись — я в свою Усть-Лабу, он в станицу Ивановскую к тенгинцам.
В Усть-Лабе меня перевели в другой взвод. Воробьев сказал, что этому рад: я перестаю быть его непосредственным подчиненным.
— Теперь свободно заходи ко мне, я тебя прямо прошу об этом. У меня есть газеты, журналы, кое-какие книги.
В третий день пасхи 1836 года мы стояли в Ольгинской на молебне. Было почему-то радостно на душе. Я смотрел на зеленую степь и чувствовал: люблю каждую былинку, каждого мотылька и, конечно, каждого братца!.. Солдаты стояли с обнаженными головами, простые, покорные, доверчивые и искренне верили, что бог слушает их. Пасхальные молитвы у русских очень красивы.
В ярко-синем небе над головами парили орлы. Их собралось в этот день так много, что невольно они привлекали внимание. Один старый солдат сказал соседу:
— Глянь-ка! Орлы нынче с нами! Не иначе как славу пророчат нашему походу.
Молебен кончился, отряд зашумел и смешался с народом, собравшимся на проводы. Тут были и казацкие жены, братья, отцы, старики и малые дети. Мы отправлялись в этот поход, не в пример прошлым годам, рано и, как обычно, до поздней осени, а многие среди нас, может быть, и я, навсегда. Наверное, каждый из провожавших думал об этом, как и каждый воин. Гул толпы смешивался с ревом скота, который отправлялся с нами.
Тенгинцы отказались на этот раз от артельных повозок и погрузили свои вещи вьюком на быков и коров. Я стоял в сторонке, глядел на суматоху и думал, что в моем одиночестве есть нечто хорошее: по крайней мере, никто не заплачет, если я не вернусь, ничье сердце не надорвется от горя… Кто-то ласково взял меня за руку. Вига! В беленьком платье, задрав головенку и щурясь от солнца, она смотрела на меня. А рядом Христинка, милая застенчивая девушка, тоже вся в белом.
— Мы пришли тебя проводить, дядя Михал! — Вига прижалась щекой к моей руке, что-то вложила в нее.
Это было обыкновенное красное яичко.
— Спасибо, девочка! — Я поцеловал ее.
Христинка, покраснев, как кумач, протянула мне тоже яичко и белую розочку.
Разом стало теплей и светлей.
Заиграли генерал-марш. Все заволновалось пуще… И вот команда: «По возам!» Провожающие отделились, мы встали в колонны и двинулись к переправе. Еще раз я увидел Вигу и Христинку в толпе. Обе махали мне руками.
Переправа прошла нынче быстро — на Кубани появился плашкоутный[75] мост, и теперь тет-де-пон оправдывал свое название.
Немного мы отошли от редута и началась перестрелка. Как обычно, всю дорогу до Абина шапсуги не давали нам покоя.
Генерал Вельяминов не любил ходить по одним и тем же дорогам, и опять мы до моря брели целую неделю, прокладывая путь. Тщетно на биваках я искал Бестужева! Он не зимовал в Ивановской. Только было выстроил себе там домик, только начал устраиваться, как вдруг приказ. В самую слякоть ни с того ни с сего перевели его в Геленджик, где люди умирали, как мухи! Кто-то добивал, больного, несчастного человека. Дикая ненависть наполнила мою грудь.
В Геленджике Бестужева тоже не оказалось. Узнать, где он, мне не удалось. Вельяминов спешно повел нас к Суджукской бухте и на мысе Дооб приказал закладывать новое укрепление. После разгрузки обоза оказалось много лишних коней. Держать их на Дообе было трудно, и Вельяминов решил отправить их в Ольгинскую на вольный корм. Конечно уж, конвоировать этих коней назначили и нашу роту. А из Ольгинской нам было велено доставить на Дооб большую партию порционного скота.