Если бы какой-нибудь чудак вздумал ползти к Абину на карачках, он без труда перегнал бы наш отряд, состоявший из трех тысяч фур, трех дюжин верблюдов и одиннадцати тысяч человек. Фуры ломались через каждые пятнадцать минут, и из-за одной останавливались все. При таких темпах мы приползли в Абин через неделю.
Гарнизон нас встретил салютом. Мы принесли ему освобождение от тяжелой неволи: с прошлой осени бедняги сидели в укреплении, не смея высунуть за вал нос. Шапсуги не могли успокоиться — как смела Россия выстроить укрепление на их земле! За это они держали абинцев в осаде день и ночь.
Нам предстояло заготовить для нового гарнизона на весь год топливо, то есть заняться той самой форсированной фуражировкой, которой старательно поучал унтер Сердюк.
Шапсуги кидались как остервенелые, и я сам начал стервенеть. Ведь мы их не обижали, а наоборот, притащили в Абин соль, муку, разные разности. И вот я вошел в азарт вместе с Гореглядом: мы загнали в цепь целый гурт шапсугских овец.
Бестужев был с нами на фуражировке, но мы увиделись только на биваке. Он сидел в шумной компании. Я не решился сам к нему подойти; он окликнул меня и сказал, что с первым же транспортом уезжает, генерал Вельяминов разрешил отпуск. На другой день он уехал на восток, а я с отрядом пошел на запад к Атакуафу, где в прошлом году нас лупил град. Вельяминов решил построить еще укрепление. На это ушел весь остаток осени. Там шапсуги были ничуть не добрее, и вместе с Зассом мы ходили их наказывать.
В этот раз я захватил в плен какого-то важного черкеса.
Он смотрел на меня черными, полными ненависти глазами. Если бы это случилось в прошлом году, я отпустил бы его на волю, но нынче я стал другим. Я решил следовать совету Бестужева и согласился с Плятером — надо стараться выбраться из проклятой солдатчины. Утешал себя тем, что этому черкесу в плену не нужно будет расставаться с жизнью. Я даже сказал ему:
— Не сердись. Ты будешь у русских недолго. Тебя скоро выкупят или обменяют на наших пленных. От голода не умрешь. Поскучаешь недели две в карантине и все! Что стоят для тебя две недели, а для меня — это судьба!
Черкес, конечно, не понял ни слова.
За него я получил от самого Вельяминова: «Спасибо, Наленч!» Поручик Воробьев сказал, что на высочайшее имя отправлен список людей, которые заслуживают награды. Из нашего взвода — я и Горегляд.
Это было приятно слышать, но обольщаться рановато. Ходатайство — ведь только небольшая часть сложного дела. Одним мановением руки какого-нибудь высокого начальника оно может быть уничтожено. Особенно грустная слава шла по Кубани о наказном атамане Завадовском. Рассказывали, что он постоянно вычеркивал не меньше трети фамилий из наградных списков, и чтобы его никто не мог упрекнуть в пристрастии, тыкал пальцем в список, закрыв глаза и приговаривая: «Везе — не везе». Почему он не мог ткнуть в меня или в Горегляда?! Также такие «везе не везе» могли оказаться и в Ставрополе и выше. Кроме того, я и Горегляд — поляки.
…Важного черкеса быстро обработали. Он подписал клятву, что не будет нападать на русских, получил хорошие подарки и поехал в родной аул.
Уже где-то в конце пребывания на Атакуафе появились в нашем лагере приехавшие с попутным транспортом два жандармских офицера — капитан и полковник. Давно не видел я таких голубых пташек. Туда, где люди грудью идут на смерть, они не очень-то залетают. Их арена — застенки.
Мы только что вернулись с фуражировки, начали разгружать дрова. Подходит ко мне унтер Сердюк и говорит — вызывает ротный. Я удивился, что за экстренный случай, когда ротному понадобился рядовой. Пришел, встал на пороге палатки. Рапортую.
— Заходи, рядовой Наленч, — дружелюбно говорит ротный.
Захожу в палатку, присматриваюсь: с ротным сидят поручик Воробьев и голубой полковник. Как гусак, поднял голову и только что не шипит. Засосало у меня сразу под ложечкой. Проснулась старинная привычка — приобрел в тюрьме: от одного вида жандарма со мной такое делалось. Но стою — держусь прямо.
— Это рядовой Наленч, — говорит ротный жандарму
и встает: — Вы меня извините, я на минутку. Нужно от дать одно срочное распоряжение.
— Может быть, я передам? Зачем вам беспокоиться! — предложил Воробьев, вскочив.
— Нет-нет! Я должен сам, а вы посидите. — И юрк из палатки.
Слишком уж ясно было, что ротный не хочет слушать допрос.
Стало обидно, что он своего солдата оставил на съедение жандармской собаке. И «спасибо» Вельяминова, видно, ничего не значит.
У Воробьева глаза бегают туда-сюда. И он рад бы уйти, да нельзя.
— Ты, рядовой Наленч, книжки читаешь? — спрашивает полковник.
— Когда же читать? Времени для этого не бывает. Да и откуда книжки? Кроме устава, я за четыре года ничего
не читал.
— А политикой интересуешься?
— Что приказал командир — исполняю. Вот и вся солдатская политика.
— Д-да… — полковник сверлит меня глазами. — Ты. говорят, с Бестужевым подружился, часто с ним время проводишь, хоть он и не в твоем полку.
Меня бросило в жар.
— Бываю, ваше высокоблагородие, но редко. Времени нет.
— Что же ты в нем нашел?
— Редкие качества, ваше высокоблагородие. Ум и большое сердце.
Полковник поморщился. Воробьев вытаращил на меня глаза.
— Ну что он умный, это, пожалуй, и так. А какое может быть сердце у преступника?
— Про преступника, ваше высокоблагородие, я не знаю.
— Вот ты, говорят, на хорошем счету… А знаешь ли ты пословицу: «С кем поведешься, от того и наберешься»?.
— Есмь поляком, ваше высокоблагородие. Российских пословиц не изучал. А ежели Бестужев в армию допущен и по воле ходит, значит, дозволено всякому рядовому с ним словом перемолвиться и братцем положено его величать, я так разумею.
— Научить он тебя может чему-нибудь, понимаешь? Ты молодой.
— Очень даже может, ваше высокоблагородие. Рядовой Бестужев очень образованный человек, сам вирши пишет, черкесский язык понимает, не только французский, английский и польский. Его про что ни спросишь, все-то он знает, и не то что больших людей, но всякого жука, травинку и даже камни по именам называет и все умеет. Поискать надо такого человека не только на Кавказе, но, думаю, и в целой России.
Полковник опять поморщился:
— Т-так… Ну, а молодые офицеры его часто навещают?
— Не могу знать. Вы сами изволили сказать — мы в разных полках. Вижусь я с рядовым Бестужевым только на биваках.
— Т-так… Советую все же тебе поменьше якшаться с такими, как Бестужев, иначе не скоро доберешься ты до офицера… А если что заметишь за ним, сейчас же доложи командиру…
— Так точно! Я и сейчас доложу… Два раза кровь горлом шла у Бестужева, сам видел…
— Да я не про то! — полковник махнул на меня. — На это есть лазарет. Я насчет поведения.
Я стоял и думал: «А не дать ли ему сейчас в морду? Мне все равно пропадать!» И до чего же чесались руки! Но я вспомнил покойного отца, которому давал слово терпеть до последней возможности.
— Можешь идти. Второй раз тебе говорю! Задремал ты, что ли? — недовольно сказал полковник.
Я взял налево кругом, взглянул на Воробьева. Тот был красен, точно рак.
Не помню, как я добежал до своей палатки. Откинул полу и… шарахнулся. В глубине, где было мое место, стояли унтер Сердюк, фельдфебель и жандармский капитан. Последний копошился в моем ранце.
— A-а… Это ты, Наленч?.. — сказал Сердюк, когда я подошел. — А мы тут без тебя…
Капитан поспешно вытряхнул из ранца оставшиеся вещи, не глядя на меня, направился к выходу.
— Убирай вещи в ранец, Наленч, — сказал фельдфебель, почему-то потрепав меня по плечу.
Я почувствовал удушье.
— Наленч, а Наленч! Чего стоишь?
Фельдфебель протянул ко мне руку, но я отпрянул, с силой рванул ворот, оторвал пуговицу. Мне не хватало воздуха!
— Не сумлевайся, Наленч! Ну поискали и не нашли. Теперь, по крайности, знают, что ничего крамольного у тебя нет. Только ты не сказывай, мотри, никому. Не велено сказывать про обыск.
Фельдфебель и Сердюк ушли, а я все еще задыхался.
В палатку начали собираться солдаты. Первым появился ефрейтор.
— Эх ты, раскидался-то как! С чего бы это? — спросил он.
— Пуговица оторвалась, ищу иголку, — ответил я, отворачиваясь.
В этот же вечер ко мне подошел поручик Воробьев, позвал к себе в палатку. Приказал сесть.
— Слышал я… обыскали тебя…
Я уронил голову на колени. Конвульсивно сжались кулаки. Воробьев положил руку мне на голову:
— Полно, мальчик. То ли еще бывает!
— Я люблю Бестужева, — сказал я задыхаясь. — Люблю и буду любить! И разговаривать с ним все равно буду!
— Ну и люби. И мы его любим… Успокойся. Пустое это у них. Гоняются за мухой с обухом, бьют лежачих… Но, понимаешь ли, служба… Они, конечно, не сами это придумали. Их тоже кто-нибудь, наверное Розен, послал, а Розену еще кто-нибудь приказал… Успокойся же…
— Виновных, значит, нет? Все потерпевшие?
— Успокойся. Ты лучше меня знаешь, в какое время живем… Эти люди уедут, а рота — большой человек, останется. Тебя она крепко любит… считает честным, своим. И я… я тоже, Наленч, тебя давно люблю.