На другой день после скандала на Медовой улице я опять ходил на Новый Свет, 45. Напрасно!
Грустно, что прошло столько дней зря, но ведь Эдвард и в мыслях не мог иметь, что я живой да еще вздумаю приехать в Варшаву. Я взял Яна Дуклана Охотского и пошел в Саксонский сад, где когда-то гулял со Скавроньскими. Погода была солнечная и теплая.
Усевшись недалеко от фонтана, я наблюдал за гуляющими. Провезли в коляске больного старика, поставили коляску на солнышке. Старик дремал. У него было восковое лицо. Кажется, он видел во сне что-то хорошее — улыбался и даже причмокивал. Может быть, грезилось прошлое? И все же нехорошо заживаться до такого возраста, если сам уже ничего не можешь… Прошли какие-то элеганты в измятых шляпах с паннами в траурных платьях. Это мне показалось странным. Архиепископа уже похоронили и можно было бы снять траур. Пробежали дети, гоня черные обручи. Около фонтана появилась красивая пани с крошечным мальчиком, оба в трауре тоже… Мальчик отбежал от матери, и она окликнула его:
— Конрадек!
Но его что-то привлекло, и он не послушался, подбежал ко мне. Ага, его интересовал Ян Дуклан.
— Хочешь посмотреть? — я подал ему книгу.
Он начал ее листать. Это был прехорошенький темноглазый мальчик, с длинными волосами, но личико у него было не слишком веселое, бледненькое.
Пани подошла, взяла за руку и повела, выговаривая, зачем он подходит к дядям, которые отдыхают. Очень красивая пани, но красота ее какая-то невеселая!
Они обошли вокруг фонтана и удалились, а ко мне подбежал еще один мальчик, уже побольше, и спрятался за скамейку.
— От кого ты прячешься? — спросил я.
— Я разведчик. Мы воюем.
— А с кем? — Я вспомнил своего Василька.
— С москалями…
Да, и в Польше дети повторяют то, что делают взрослые… Неужели опять будет русско-польская драка? Немыслимо! Не хочу! Не могу! Ни с Россией против Польши, ни с Польшей против России! Не мо-гу!
Мальчик убежал, старичка увезли, а я все сидел, и сидел, не раскрывая книгу… У всех здесь была своя жизнь, а я — давно вычеркнут. Мне оставались в Варшаве пока одни воспоминания. Фонтан искрился на солнце, как и в те далекие годы. Здесь я гулял с Ядвигой и все боялся сказать о своем чувстве… Когда-то здесь я впервые увидел Фредерику Стрыеньскую… Я закрыл глаза. Спал я или не спал?
У фонтана стояла женщина в черном и подставляла руку под брызги, совсем как пани Стрыеньская. Я засмеялся сам над собой; как это может быть? Все ходят в трауре и подходят к фонтану. Женщина стояла ко мне спиной; потом повернулась и пошла… Голову держала неестественно высоко и словно кого-то высматривала. Опять-таки ничего удивительного. Она высмотрела меня, подошла.
— Здравствуйте, пан.
— Здравствуйте, — ответил я вставая.
— Пан свободен?
Что я мог ответить на такой странный вопрос? О какой свободе она спрашивала? Но женщина не заботилась об ответе.
— Не окажет ли пан мне услугу?
— Отчего же, пани, если я в силах…
— Я панна, а не пани, — сказала она присев и приглашая сесть и меня.
Я вздрогнул. Она была уже очень старая и бела как лунь. Но чем дольше я смотрел на нее, тем больше мне становилось не по себе. Через морщины и седину просвечивал далекий, но так хорошо знакомый облик!
— Мне нужно пройти в цитадель. Прошу пана меня проводить.
— Но разве туда так просто пускают?
— Конечно. Каждый, кому нужно, может пройти.
Придвинувшись, она сказала мне на ухо:
— У меня в цитадели жених.
— Как звать вашего жениха, панна?
— Валериан. Пан Валериан Лукасиньский. Пойдемте же. Он ждет.
Она схватила меня за руку. Ее пальцы впивались в меня, а глаза утратили осмысленное выражение. Я не знал, что делать. Вокруг никого!
— А где панна живет? — тихо спросил я.
Она истерически засмеялась:
— Я не живу. Я только жду. Идем же!
Она встала и потянула меня за руку. На мое счастье, появились женщина и юноша. Юноша подбежал к нам.
— Куда же вы убежали, тетя Фреда! — с легкой укоризной сказал он. — Мы с мамой по всему саду вас ищем. Пора домой.
Он хотел взять ее под руку, но она вывернулась.
— Иду в цитадель. Этот пан меня проводит.
Подошла и женщина — тоже седая и немолодая. Сокрушенно посмотрела добрыми и умными глазами. Юноша опять попытался взять панну Фредерику, но она, как девочка, побежала к фонтану крича:
— В цитадель! В цитадель!
Как на грех, опять появились гуляющие, и мы привлекли их внимание. Что было делать? Не бегать же за несчастной! Я решительно направился к ней:
— Пойдемте, панна, я провожу вас в цитадель.
Она доверчиво взяла меня под руку, и мы вернулись к скамейке.
— Мы сейчас все вчетвером пойдем в цитадель, — объяснил я юноше и его матери. — Дорогу туда я не знаю, вы идите вперед, а я поведу панну.
Так мы и вышли на Жобью улицу и вскоре остановились перед небольшим особняком.
— Вот и пришли, — сказал я панне Фредерике.
Она не спорила. Взошла на крыльцо. Я поклонился моим проводникам, собираясь уйти, но старушка задержала меня:
— Благодарю пана. Не согласится ли пан разделить с нами обед, правда, очень скромный. Я была бы очень рада…
— Проше пана! — пригласил и юноша.
Я не мог им отказать.
Мы вошли в дом, и старушка протянула мне руку,
— Я — Тэкла Лэмпипкая. Это мой сын — Валериан. Я назвала его так в честь брата…
— Пана Лукасиньского?!
— Тсс… — старушка приложила палец к губам, указывая глазами на панну Фредерику. — При ней мы избегаем упоминать о нем…
На счастье, панна Фредерика была поглощена разглядыванием собственных пальцев.
За обедом она сидела как здоровая, ела сама, аккуратно, но ничего не говорила. Поев, положила на стол голову и закрыла глаза. Ее подняли и увели.
— Теперь можно поговорить на свободе, — сказала пани Тэкла. — Вот ведь какие причуды устраивает иной раз судьба. Кто мог подумать, что на старости лет у меня появится такая большая дочка. Она на шесть лет старше меня.
Пани Тэкла рассказала, что панна Фредерика начала проявлять признаки душевного расстройства еще в листопадную ночь в 1830 году: бежала из дома с секирой, и ее привели на рассвете в ужасном состоянии.
— Участвовала во взломе тюрьмы. Кто знает, если бы Валериан оказался среди освобожденных, она, может быть, осталась бы здоровой. Правда, позже она пришла в себя, ходила к Хлопицкому, Радзивиллу, Скшинецкому — все просила помочь освободить Валериана, но напрасно. Ведь цесаревич увел его с собой в Россию. А осенью тысяча восемьсот тридцать первого года, после взятия Варшавы, Фредерика помешалась окончательно. Родные ее умерли два года назад. Она осталась одна. Пришлось взять ее к себе. Как-никак — невеста брата. Они очень любили друг друга.
— А знает ли пани хоть что-нибудь о нем? — спросил я.
— Да… Говорят, он жив… Но первая за тридцать лет новость относится к прошлому… Мне следовало сказать: семь лет назад Валериан еще жил.
По лицу пани Тэклы потекли крупные слезы.
— Простите, пани, своим вопросом я причинил вам боль…
— Нет, ничего, — отвечала старушка, утирая лицо. — Я даже рада поговорить с паном о брате. А это моя болезнь. Не думайте, что я плаксива, но стоит мне заговорить о Валериане, как слезы текут и текут. Ничего не могу с ними поделать! Старая и вечная рана.
— Как же пани удалось узнать эту запоздалую новость?
— О, свет не без добрых людей. Получила письмо из Лондона от эмигранта. Разумеется, не почтой. Написано по просьбе российского каторжника, который бежал из Сибири к своему другу Герцену. Вы о таком слышали?
— К сожалению, нет, пани.
— О, вы обязательно поинтересуйтесь. Этот Герцен, говорят, горой стоит за независимость Польши. А тот каторжник перед Сибирью сидел в Шлиссельбурге, и ему удалось повидаться с братом и даже перемолвиться. Валерик, как фамилия этого каторжника, я всегда забываю?..
— Бакунин, — отвечал юноша.
Пани Тэкла попросила его принести письмо эмигранта, и я прочел его.
«Дорогая и глубокоуважаемая пани Тэкла!
Пишет из далеких краев незнакомый вам поляк по просьбе русского человека Бакунина и по собственному горячему желанию. В 1854 году упомянутый русский был посажен в Шлиссельбургскую крепость, где провел три года в секретном замке. В первый год он однажды увидел вашего брата и получил возможность с ним поговорить. Брат ваш находился тогда в одиночном заключении в подвале секретного замка, а на прогулку его вывели только по случаю болезни. Разговаривать с ним строго запрещено. Его содержат без света и в мертвой тишине. Он все время в полусонном состоянии, слепнет и глохнет, и у него каменная болезнь. Сказать, что он жив, невозможно, он только не умирает. Да и как может человек чувствовать себя иначе, когда он лишен возможности слышать и видеть что бы то ни было! Нашему русскому другу удалось подойти к нему на прогулке. Когда он его окликнул, брат ваш вздрогнул с головы до ног. Оправившись, он спросил: «Кто?» Русский назвал себя. «Который теперь год? — спросил ваш брат, — кто в Польше, что в Польше, и где Константин?» Бакунин сказал, что в Польше скоро все будет хорошо. Он хотел поддержать дух вашего брата вымышленной доброй вестью. Позже он просил одного верного человека как-нибудь облегчить участь несчастного, но ему ответили, что и без просьбы это сделали бы, если бы была такая возможность. Дикого Константина и его брата, слава богу, нет. Просите милости у нового императора. Может быть, сердце его не так черство. С глубоким уважением и сочувствием…»
Я не сразу смог дочитать это письмо. Все страдания детства и юности проснулись во мне; с возросшей силой они сжимали мое сердце…
— Я уже давно подала прошение на высочайшее имя. Просила ответить, жив ли брат, если жив — возвратить его семье и отчизне. Ведь он уже никому не опасен… Ответа все нет и нет. И ссыльные возвратились, а на него, видно, и амнистия не распространяется. За что? И без закона! Ему приговорили когда-то семь лет, а если Валериан жив, то пошел уже сорок первый год, как он заточен. Такой человек! Всегда думал о благополучии других. Предпочел быть заживо погребенным, но не выдал товарищей, а они, наверное, забыли о нем! Новый император уже два раза приезжал в Варшаву, разговаривал с делегатами, и никому не пришло в голову спросить, почему Валериан продолжает томиться в тюрьме! Ведь он не замышлял убийство императора. Конечно, многие умерли, многие забыли, а новые люди имеют другие мысли, а может быть, и не знают, кто такой Лукасиньский.
Пан Высоцкий когда-то хотел напасть на цесаревича и отнять брата, да Хлопицкий не позволил: «Из-за одного человека подвергнуть опасности войны всю страну немыслимо!» Вот что он ему когда-то сказал… Не правда ли, пан Наленч это очень глупая честность?
— А я бы знаете что сделал?! — воскликнул до сих пор молчавший Валерик. — Я бы, пан Наленч, отнял дядю Валериана, напал бы на цесаревича и спрятал его в катакомбы! Тогда Николай, может быть, иначе говорил бы с Польшей! Убийцы! Знаете что рассказывают — будто Александр Первый и Константин помогали душить своего отца…
— Валерик, что ты говоришь! — ужаснулась пани Тэкла. — Я тебе сто раз сказала, чтобы ты о царях не заикался!..
Она послала его посмотреть, как спит панна Фредерика, и, когда Валерик вышел, сказала:
— Если бы вы знали, как я за него боюсь…
— Вы, пани Тэкла, упомянули Высоцкого. Слышно о нем что-либо?
— А как же! Вернулся с каторги четыре года назад. Живет сейчас в Варке, на берегу Пилицы. У него там уцелел кров и есть кто-то из близких. Пан мог бы съездить к нему в гости…
Это была единственная радостная новость.
Я ушел от Лэмпицких глубоко потрясенный. Покойный отец говорил, что у Валериана Лукасиньского был железный характер и огромная совесть. И у сестры его — тоже была огромная совесть. А Константин с Николаем не имели ее вовсе. И такие уроды стояли во главе славян! Спрятали Лукасиньского за десять лет до революции, полагая, что в нем кроется главное зло, а революция все равно совершилась. Лукасиньский сидит сорок лет под замками, отрезанный от всяческой жизни, а Варшава снова закипает… И она закипит!
На следующее утро я опять пошел на Новый Свет, 45. Мне открыла молодая пани. Из-за нее выглядывал темноглазый мальчик.
— Мне хотелось видеть пана Эдварда Наленча, — сказал я.
— К сожалению, его нет. А что вы хотите? Я его жена…
— Жена? — Кажется, мне начинало везти, — Я очень рад. А где пан?
— Он будет дома только завтра, после панихиды по Косцюшке, — отвечала пани Наленч. — Приходите во второй половине дня.
— Вот не везет! — я потоптался… — Ну хорошо, я завтра приду.
— А кто вы, пан? Я пана не знаю…
Мне так хотелось встретиться с Эдвардом неожиданно!
— Я его старинный-старинный друг…
— О, это хорошо! — она виновато улыбнулась. — Пусть пан извинит, что не приглашаю войти. Спешная работа. Шью для завтрашних панихид траурные банты. А завтра… мы оба встретим пана с радостью! Я так и скажу ему — старинный друг! Пусть-ка он погадает!
Я поклонился и пошел. Удивительно прямо! Ничего в жизни мне не давалось легко!
На улицах висели объявления о закрытии общественных мест, а также о том, что на улицах запрещается собираться больше чем по три человека. Наместник просил граждан Варшавы подействовать на молодежь, которая ведет себя непозволительно. В конце объявления было написано: «Поляки! Исполнением своих обязанностей к монарху, доверием к благим его начертаниям и повиновением установленным от него властям приблизьте время, когда можно будет ходатайствовать у государя о дозволении снять военное положение и снова приступить к правильному развитию всемилостивейше дарованных царству польскому учреждений.
Наместник Царства Польского — Ламберт».
Что осталось делать? Я пошел с театральной площади по Вежбовой улице в отель читать Яна Дуклана Охотского. Когда пересекал Саксонскую площадь, там возились солдаты, разбивая полотняный город.
«Дело плохо, — думал я, — как бы не застрять в Варшаве и не опоздать с явкой в полк».