Глава 43

Ядвига порядком выросла и мило лопотала по-российски. Она меня не сразу узнала, так я почернел от солнца. Не отходила ни на шаг и смотрела то на меня, то на красавицу куклу, что я принес. Эту куклу еще ранней весной я попросил одного прапорщика купить в Ставрополе. Целое лето она продремала в Ольгинской, ожидая меня.

Христинке стукнуло четырнадцать лет, и она начала превращаться в девушку. Ей я тоже сделал подарок — пестрый платок и кусок ситца на платье. С Берестовым пришлось выдержать настоящую бурю, когда предлагал деньги за содержание Виги.

— Девчонка — твоя! Не бойсь, не отымем. Забирай свои гроши. Она ест ровно птаха. А забавы-то от нее сколько видим!

Все же я настоял на своем.

— Надо бы выучить ее грамоте…

— Воля твоя, Михал. А если, не дай бог, что случится с тобой, не сумлевайся, на улице Вига твоя не останется.

Берестовы поправили свои дела и жили в полном достатке, но Петра все еще точила прежняя досада: очень ему хотелось иметь собственный клочок земли, а не арендовать его. Для этого нужно было назваться казаком, а казаки и слышать не хотели о том, чтобы в их компанию проникали какие-то «иногородние».

— Видать, мы из другого теста сделаны! — с горечью говорил Петр.

Наступила тоскливая мокрая осень и в сердце моем опять появились ножи: не мог я примириться с полумраком турлучной избы, с запахом скверной махорки, с богатырским храпом и гоготом моих добрых товарищей. Долгие осенние вечера я коротал, глядя в темноту со своих нар, слушая завывание степного ветра в печной трубе и дождевую дробь.

— Что с тобой, Михал? — спросил как-то Горегляд. — Ты такой стал неспокойный и по ночам стонешь…

— Ничего.

— Не сердись, я заметил, что с тех пор, как ты познакомился с этим Бестужевым, стал совсем как больной.

— Больной от знакомства! — взорвался я. — Вот именно теперь я заболел, когда не вижу Бестужева. Каждая встреча с ним была лучше прогулки по свежему воздуху. Скучно без него.

— А ты почаще молись.

— Молись сам. Я не хочу и думать о боге, как он не думает о тех, кто страдает в неволе. И вообще, мечтаю, как бы не думать!

— Не думать нельзя, — спокойно возразил Горегляд. — На то ты и человек. Плохо, что думаешь тяжело, а мне хотелось, чтобы ты думал легко, потому и сказал про молитву. Жаль ксендза нет, он бы тебя успокоил.

— Это Залагодзский-то? Чем бы он меня успокоил?.. А почему его нет?

— Как почему? Убит под Абином, на обратном пути.

И тела его даже не нашли.

— Вот как! — Я перекрестился. Стало неудобно, что шумел. Как ни был неприятен ксендз Залагодзский, жаль его. Тоже ведь человек со своими болячками.

Наконец установился зимний путь и нас отправили конвоировать транспорт в Ольгинскую. Проходя через Екатеринодар, узнали приятную новость: вернулась партия пленных и с ними наш унтер Худобашев.

— Когда будем идти обратно в Усть-Лабу, истечет срок карантина и Худобашев сможет вернуться с нами в полк, — сообщил поручик Воробьев. — А выкупили Худобашева

родители. Казна нынче не отпускает на это денег.

Наша рота пришла встречать Худобашева. На площади, около карантина, собралась толпа. Вышел хромой казачий офицер. Его сейчас же окружили товарищи.

За ним показались женщины, их встречали мужья и дети, а потом вышел полицейский исправник, держа за руку девочку лет шести.

— Это ничья девочка, — сказал исправник толпе. — Свою фамилию она не помнит. Черкесы украли ее три года назад, а мы выкупили на пожертвованные деньги. Может быть, кто-нибудь из добрых людей возьмет ее?

Из толпы вышла пожилая женщина.

— Дайте мне, господин исправник, — сказала она.

Женщина взяла девочку за руку и спустилась с крыльца. Вдруг раздался душераздирающий женский крик:

— Ганечка! Ганечка! Это она, моя Ганечка!

Из толпы вырвалась небольшая худая женщина. Схватила девочку на руки, осыпала ее сумасшедшими поцелуями.

Женщина, которая вела девочку, расстроилась, закричала:

— Врешь! Почему ты молчала до сих пор?

Вмешался исправник:

— Поставь девочку. Чем ты можешь доказать, что она твоя?

Женщина испугалась:

— Как это? Я узнала ее! Это ж моя девочка! Как же мне не узнать, раз она моя!

Толпа загудела, а исправник сказал:

— Я не против, но ты посмотри получше. Может быть, ты ошиблась. Девчонка три года была в плену.

— Это Ганечка! — упрямо отвечала женщина. — Глазки Ганечкины, волосики ее, все, как у моей Ганечки! Только выросла она, и я не сразу ее признала… Родинка у нее, должно, есть на правом плечике…

— А вот это дело другое, — пробасил исправник. — Поищи-ка эту родинку.

Женщина не ошиблась. Толпа ликовала, а некоторые женщины ревмя ревели от умиления. Окруженная казачками, счастливая мать удалилась вместе со своим сокровищем.

На крыльце показался и наш Яким Степанович, худой и загорелый, как черкес. Он попал прямо в объятья поручика Воробьева, а от него — к своим старикам, оказавшимся тут как тут. Оба худые, изможденные, бедно, но чисто одетые, они, как рассказывали люди, продали все, что имели, лишь бы вернуть сына. Яким Степанович встал перед ними на колени, поклонился до земли и сказал:

— Спасибо, дорогие родители, за свободу, — и заплакал.

Когда первое волнение улеглось, Яким Степанович переобнимался со всеми нами. В наш круг протиснулась бабушка Руденко из Прочного Окопа. Прослышав, что в Екатеринодар прибыла партия выкупленных, она приехала расспросить бывших пленников, не встречал ли кто в черкесских аулах девочку Маринку. Два года назад ее украли черкесы.

— Хорошо помню — отвечал Худобашев, — Не встречал и ничего о ней в черкесской стороне не слышал.

И видно было по лицу Якима Степановича, что он очень жалеет об этом.

На каждом привале мы окружали Худобашева и слушали его рассказы про жизнь у черкесов. В яме он не сидел. Черкесы садят туда дворян, зная, что они будут плохо работать. Плетьми его тоже не били, а голодом морили изрядно.

— Да ведь они и сами не каждый день едят досыта. До чего бедный, до чего нищий народ. Ну а князья их — дело иное… Плохо в плену, братцы! А пуще всего заела меня тоска по роте. Ведь она — рота — как большой человек!

Яким Степанович недолго пробыл в Усть-Лабе. Дня через два его вызвали в штаб, где он узнал, что произведен в прапорщики с момента отправки в абинскую экспедицию и должен отправляться в резерв для обучения. Значит, ему предстояло получить порядочную сумму офицерского жалованья. Теперь он мог сторицей отблагодарить своих стариков.

Это была единственная радость за всю зиму, а потом на меня опять навалилась тоска, и я не знал куда деваться. Был рождественский пост и многие солдаты говели.

Горегляд сетовал, что лишен удовольствия покаяния и причастия, потому что нет в войске ксендза, а мне было все равно.

В нашей избе, кроме нас, не говел еще русский солдат — молчальник Матюшкин. И я спросил его — почему?

— Я духобор, — отвечал он. — Духборы не признают попов. Зачем выкладывать им грехи? Попы такие же грешные люди. Выдумка это, что бог дал им право прощать. Ежели я в чем согрешил, должен сам в себе покаяться, вот и все. Один есть поп — то Иисус Христос.

— Вот видишь, — сказал я Горегляду. — Такие рассуждения мне по душе.

— Что сказал бы ксендз Залагодзский! — Горегляд вздохнул.

— Упокой боже его душу в святых селениях, но твой ксендз на апостола был мало похож.

После нового года родственники моей Виги — абадзехи — разгромили Боргустанскую станицу. Как всегда после такого поступка, Засс собрал карательный отряд. Этот поход несколько отвлек меня от тяжелых дум.

При четырехградусном морозе мы переходили вброд реки, а затем шальная пуля продырявила левый мускул на моей руке. Я потерял стакана два крови. Телесная боль заглушила душевную. В лазарет я лечь отказался.

Когда рана едва затянулась, выпросил, чтобы меня взяли конвоировать транспорт. Я боялся сидеть без дела — тоска заглодала бы меня беспощадно. Не один раз я ловил себя на мысли — а неплохо было бы напиться пьяным.

И однажды напился. Еле добрался до нар. Если бы не Горегляд, попал бы в неприятности. Как потом он меня бранил!

— Бог послал тебе испытание, и ты не можешь его выдержать! Нет ничего отвратительней пьяного человека! Пока не втянулся, опомнись!

Мне и без этого было стыдно.

— Больше не буду, Анджей. Я думал, что напьюсь и хоть на минуту забуду, что впереди ничего нет, кроме солдатчины. Давит меня тоска. Даже не имею права узнать, жив ли брат!

— Ты, что ли, один в таком положении. Посмотри, сколько нас — и поляков, и русских. Вспомни твоего любимого Бестужева. Его видел ты хоть раз пьяным?

— Никогда!

— Ну вот, коли его любишь, возьми себя в руки. Ты из поручика попал в рядовые, а Бестужев имел большей чин, да и старше тебя в полтора раза. Легко ли ему?

В третий раз для меня на Кубани задули теплые ветры, зазеленела степь и запели жаворонки. Мы ушли из осточертевшей Усть-Лабы в Ольгинскую и построили полотняный город.

— К черту, — сказал я себе. — К черту всякие думы! Надо жить по-евангельски — не сеять, не жать, не собирать в житницу. Достаточно для каждого дня своих забот.

Загрузка...