Полковник Хлюпин предложил мне поехать на целый год в Харьков. Там, при резервной пехоте одного из армейских корпусов, обучались достойные стать офицерами.
— Хотел предложить вам еще в начале года, когда был получен высочайший приказ о комплектовании Кавказского корпуса образованными офицерами, да вы заболели, а потом убыхский поход…
Меня бросило в жар. До сих пор я считал, что образован не хуже других подпоручиков. Хлюпин это заметил.
— Прошу не думать, что считаю вас необразованным офицером. Но более подходящих курсов нет… С тех пор, как вы учились, прошло, как-никак, десять лет, и в военных науках появилось кое-что новое. Кроме того, как иначе вы отдохнете? Хотите вы такую командировку?
— Хочу, господин полковник.
Вот так после нового года я очутился в Харькове и снова начал учиться. Впервые за одиннадцать лет я отдохнул в истинно мирной обстановке. Целый год ел, пил и спал по-человечески и запоем читал! Не видел и не нюхал крови, не слышал стонов и канонады. Но теперь я, русский подпоручик, не жаждал войны и ее приключений, а обучаясь воинственности, ненавидел войну и удивлялся, как много еще разных людей видят поэзию в кровопролитиях!
…Несмотря на то, что прошло столько лет, я продолжал тосковать о брате. В моих воспоминаниях он был тем же мальчиком, а на деле должен быть взрослым… если он жив. А жив ли, счастлив ли, помнит ли меня?
После некоторых колебаний я послал на Волынь к дяде Теодору одно за другим три коротких письма с просьбой ответить на Харьков. Думал, может быть, хоть одно из них дойдет. Ответа я не получил.
…В конце января я возвращался в полк через Керчь, где ожидал больше суток. Вечером зашел в ресторацию поужинать. В зале шум, звон бокалов, даже застольные песни — не то кого-то провожают, не то встречают или чествуют по случаю производства… Прошел вглубь, подыскивая спокойное место. Вдруг слышу из угла:
— Господин Наленч! Ищешь места? Садись!
Оказывается, это сам Григорий Христофорович Засс. Пьет вино, и вид у него какой-то осунувшийся. Я подошел, поздоровался, сел.
Засс подозвал кельнера, приказал принести еще вина и второй стакан.
— Пей! Мы с тобой, кажется, еще никогда не пивали…
— Что вы! А когда украли армян у черкесов… И еще много лет назад, когда я у вас свой первый кавказский Новый год встречал… Ну как, скоро ли поведете нас на каких-нибудь абадзехов?
Багровое лицо Засса изобразило недоумение. Он промычал что-то неопределенное и осушил стакан. Я осведомился, как поживают Нарышкины, и попросил передать им привет.
Засс опять недоумевающе посмотрел на меня. Приподнял брови.
— Постой! Ты сейчас откуда?
Объяснил: возвращаюсь на Черноморию после годичного отсутствия.
— A-а… Ну тогда понятно. — Нервно побарабанив пальцами по бутылке, Засс заявил — Привет Нарышкиным передать не смогу. В Прочный Окоп уже не вернусь.
Я был ошеломлен. Засс уставился на меня красными, как у кролика, глазами.
— Удивлен? Так знай: я не сам ушел из Окопа. Меня ушли. Пей! Может, хочешь спросить, за что ушли Засса Не проворовался ли, как Дадиини и десятки других? —
погрозил мне пальцем. — Э-э, нет, брат! Никогда ни единой копейкой не пользовался Засс! Еще свои докладывал. Помнишь Атарщикова? Вот из-за него и ушли!
Атарщикова я помнил прекрасно. Это был бравый есаул, постоянно сопровождавший Засса. Служил у него переводчиком. Слыл даже любимцем.
Задыхаясь, словно лез в гору с тяжелой ношей, Засс рассказал, как еще позапрошлой осенью Атарщиков убежал к черкесам, а через несколько месяцев возвратился с повинной.
Засс выпросил у императора прощения Атарщикову, поручился за будущую его благонадежность. Но император потребовал перевести беглеца с Кавказа в Финляндию.
И вот Атарщиков, узнав о воле монарха, опять убежал к черкесам, организовал шайку, ходит в набеги на русскую сторону, грабит и жжет наши станицы.
— Десять лет человек служил у меня верой и правдой! Отличался истинно благородными правилами! — Засс взялся за виски и заскрежетал зубами. Уронил голову на стол. Плечи его задрожали.
— Григорий Христофорович! Успокойтесь… Тяжело это, но ведь…
Засс выпрямился. Лицо его было страшно:
— У меня вся жизнь насмарку. Я с четырнадцати лет дышал порохом! Так меня воспитали: для службы России! Мой отец, немец, умер в бою за нее, и я хотел! У меня, сам знаешь, ничего кроме этого дела не было.
Теперь я нищий! Понимаешь ты, нищий! Не могу больше здесь быть. Пойдем, проводи меня в номер.
Я проводил. Зашел к нему и сидел всю ночь, слушая его исповедь. Я понимал: генерал глубоко уязвлен, и ему необходимо высказаться. Не все ли равно кому!
Засс и вправду стал нищим. Как иначе можно назвать человека, у которого отнято дело, которым он жил.
…Иван выкладывал мне новости.
Есаул Животовский, слава о котором катилась по Кубани еще три года назад, засек насмерть крепостную девушку, привязав ее к столбу.
Тогда же он был отдан под суд, но дело почему-то затянулось. Теперь оказалось, что преступление "не доказано", и есаула приговорили только к церковному покаянию.
— Никто, ваше благородие, в это не верит, потому как многие мужики видели сами… Но разве мужика слухают? Самое главное — их превосходительство Завадовский велели оправдать. Значит, помалкивай… У господ проверяют документы, имеют ли они право держать крестьян. Как только документа нетути, либо плохо документ справлен, отпущают крестьян на волю… Саранча прошлым летом сожрала все посевы. По станицам ходит Максим-Фоменко — молодой парень, лечит скот от бешенства заговорами.
— И что же скот?
— Выздоравливает, ваше благородие. Артельщик хочет вам доложить, не позвать ли Фоменко полечить ротных коней… В роту поступил новичок — поляк… Тихий такой, богомольный человек. Пешком пришел из тобольской ссылки.
Разумеется, я постарался сблизиться с этим новичком, и он начал меня посещать. Подполковник Левкович, наш батальонный командир, с глазу на глаз предупредил, что лучше мне с этим разжалованным не общаться. За последнее время из Ставрополя опять повалили приказы и письма, касающиеся поляков.
— А что за приказы?
— Говорить с вами на такую тему не должен… Но не хотел бы вам неприятностей. Есть приказ — воспретить полякам бывать с поляками.
— Значит, хотя я и русский офицер, мне все еще не доверяют?
— Вы же должны понимать, что всякие бывают поляки. Недавно, например, в Анапе поймали польских шпионов. Проникли под видом маркитантов. Англия и Турция по-прежнему, а может быть, и ретивее, стараются возмутить горцев.
— А я вне подозрений! — отвечал я. — Ни для кого из начальников не тайна, что я мог присоединиться к Беллю, и отказался по собственному усмотрению.
После этого разговора Левкович частенько со мной беседовал. Раза два-три даже заглянул в мою избушку будто по службе, а на самом деле поговорить. Это был очень образованный офицер. И было в нем что-то для меня притягательное, но это совсем не походило на мое преклонение перед Бестужевым или Одоевским. Те двое были крылатыми, а Левкович — разумный земной житель. После бесед с ним я чувствовал себя все же всегда приподнято.
В первый раз, когда Левкович зашел ко мне, на столе была раскрыта российская история. Он взглянул на заголовок.
— Историей интересуетесь?
— А как же! Правда, здесь пишут главным образом о царях, а не о народах, но можно найти отблески истины.
— За истиной гоняетесь? Разве вам мало ротных дел? Или мечтаете исправлять народные бедствия?
— Исправлять! Не такие, как я, пытались… Мне хотя бы все понимать.
— А что понимать? — Левкович полистал историю. — Вот глава о Петре. Великий был государь. До сих пор его руку чувствуем… Устав о рекрутах… Воинские артикулы…
— А наш император велик?
Левкович искоса посмотрел на меня и улыбнулся:
— Величина — понятие относительное. Петр был незаурядным человеком, и все же он был велик, главным образом потому, что Россия его времени была невелика. Интересно, как бы он поступил, если бы царствовал в наше время?.. При нем в России было всего десять миллионов населения, а сейчас семьдесят. Войско при Петре составляло шестьдесят тысяч, а сейчас у нас столько в одном Кавказском корпусе. Чиновников при Петре было мало. Он все успевал сам… Теперь же чиновники наводняют Россию… Увы, наш император не велик по сравнению с полем своей деятельности. Часто жалуются на третье отделение. Вы думаете, вокруг него мало атарщиковых?
— Надо уметь выбирать помощников!
— Вот и Засс выбирал тоже и десять лет управлялся.
Я прикусил язык. Но сдаваться не хотелось:
— Вы заступаетесь за…
— А вы хотите все беды России свалить на одного. Он же человек, а не бог!
— Именно не бог! И я не нападаю! Допускаю даже, что в нем есть и достоинства, только достоинства эти имеют всегда показной характер, а недостатки превращаются в народные бедствия…
Мы так расспорились, что не заметили, как наступила полночь. Кончился разговор кубанскими пиявками. Я возмущался, что казаки считают даже их своей собственностью и не позволяют ловить бесплатно. Левкович хохотал, как мальчик. Он, оказывается, не знал об этом порядке.
— Чего вы смеетесь? — сказал я. — Ведь это страшно! Скоро казаки будут требовать плату за кубанский воздух!
— Чем хуже, тем лучше. Постоянно жить в страхе нельзя. Значит, кубанские пиявки — начало хорошего конца!
…Однажды в небольшой компании какой-то офицер рассказал, как одна институтка проявила бурную радость, получив известие о гибели брата, так как он погиб за веру, царя и отечество. Об ее восторге было доложено императору.
— Показной патриотизм! — выпалил я.
— Император воспринял это иначе — он наградил сию институтку подарками и обеспечил великолепное приданое.
Левкович потом сделал мне замечание — зачем я высказался.
— Меня возмутила оная девушка и поощрение бездушного отношения. Убежден, что и все были согласны со мной. И вы согласны!
— Откровенно говоря, да. Много у нас показного. Но я не об этом, а о вашем стремлении все исследовать. Это же. философия. А философствовать офицеру пока предосудительно. Наше дело слушать приказы и исполнять. Вот услышал бы вас сегодня какой-нибудь правоверный, назвал бы опасным вольнодумцем и кончилась бы спокойная жизнь. Особенно же вам советую не мудрствовать при полковнике Хлюпине. Он хороший человек, но не мыслитель и мыслителей не понимает. Я, знаете ли, сам его спросил однажды, видит ли он разницу между высказываниями двух императоров — нашего и господина Людовика, и он, кажется, подумал, не шучу ли я с ним или не выпил ли я лишнее.
— А что за высказывания?
— Людовик говорил: «Государство — это я», а наш император: «Я — это государство». Это одно и то же? — Левкович хитро смотрел на меня.
— Русская фраза справедливей. Если, например, уподобить государство дереву, а императора, скажем, осине—
получается, по Людовику, что только осина настоящее дерево, а наш император допускает, что кроме осины существуют и дуб и береза, но… определить эти породы способен только он сам или его третье отделение.
Подполковник захохотал и похлопал меня по плечу.
— Но полковнику Хлюпину вы об этом не говорите Он признает одного философа — отца благочинного. Конечно, может быть, я ошибаюсь. Чужая душа, говорят, потемки, а жить спокойно хочет каждый, особенно наш брат — военный.
Конечно я беседовал так только с Левковичем. Но в эту пору я не был уже таким нелюдимым, как раньше. Я охотно бывал с товарищами, говорил с ними о службе, погоде и иногда принимал участие в кутежах.
Вскоре полковник Хлюпин созвал в штаб офицеров и обратился к нам так:
— Господа офицеры! За последнее время в нашем полку опять наблюдается бегство солдат. Предупреждаю: каждый ротный теперь будет отвечать за это. Три побега в течение двух месяцев — и ротный идет на неделю на гауптвахту. Если в течение года побегов не будет, командиру полка — орден, ротному — чин. Пойманным беглецам — шпицрутены, сажать за отдельные столы, поперек погон серые нашивки, и за каждый побег увеличивается срок выслуги непорочной службы на два года. Всем ясно?
— Ясно-то ясно. — пробормотал один подпоручик. — Но что мы сделаем? В основном убегают поляки.
Я почувствовал, что покраснел. Хлюпин это опять заметил.
— Что уж там валить на одних поляков. — сказал он. глядя на меня в упор. — Есть и русские беглецы. Заниматься надо с солдатом, господин подпоручик, вникать в его думы и нужды. Дружить с солдатом нужно и помнить, что он рыцарь. Не улыбайтесь, господин подпоручик! Повторяю: русский солдат — рыцарь без страха и упрека. Он всю жизнь отдает России. Так вот, прошу запомнить, господа офицеры! Ну-с. неприятное я закончил, а приятное вот!
Хлюпин взял у священника Романовского, сидевшего рядом, сверток.
— Митрополит всея Руси Филарет, прослышав о доблестях Тенгинского полка, прислал в подарок двести иконок Николая чудотворца и столько же крестов от мощей святого Сергия. Господа батальонные командиры, подели-
те и раздайте ротам, ротные — нижним чинам. Можете быть свободны, а вы, поручик Наленч, останьтесь. У меня к вам частное дело.
Офицеры разошлись.
— Я вот о чем, господин Наленч… Садитесь, садитесь! Дело у нас с отцом Григорием…. не служебное… Вы уже одиннадцать лет на Кавказе, русский офицер, герой, на отличном счету… Говорите-ка лучше вы, отец Григорий. — И Хлюпин откинулся на спинку стула.
Священник Романовский, или, как его называли, отец благочинный, среднего роста, плотного телосложения, с пышной рыжеватой бородкой и такими же волосами, встал и, придерживая левой рукой наперсный крест, приблизился ко мне:
— Я того… господин Наленч… Господин полковник сказал уже, что вы давно в Кавказском корпусе… Сроднились со всеми нами… Так вот, — он Покашлял в кулак, пригладил усы и бороду. — Думаем с господином полковником — хорошо бы вам принять православие.
Отец благочинный снова закашлял в кулак и отошел к прежнему месту. Наступило неприятное молчание. И полковник, и Романовский не смотрели мне в глаза…
— Я… — тут у меня разом пересохло в горле, и я не узнал собственного голоса. Сердце заколотилось, точно я бежал в гору… Но я овладел собой. — Вы, отец благочинный, знаете, что католики признают того же бога, что православные. Они равно почитают ангелов и святых, почитаемых русскими, и при молитве осеняют себя крестом. Я крещен…
— Не совсем оно так, — перебил Романовский. — Креститесь вы пятью перстами и слева направо, а мы. в честь святой троицы, тремя перстами и справа налево. Первородный грех, по-вашему, совершили только предки, а по-нашему, совершается из поколения в поколение; причащаетесь облатками, сидите при богослужении. И святые у вас есть такие, что мы и не слыхивали — Ян Непомучек там, или, простите, святой Винцент, Лойола…
— Не в этом дело, — зевнув, вмешался полковник. — У каждого народа свои особенности. Дело лишь в том, что лично мне, а также всем, я уверен, хотелось бы видеть вас до конца русским. Что вы на это скажете?
Опять наступила тяжелая пауза.
— Государю угодно было… — сказал я, сдерживая волнение. — Государю угодно было уничтожить польскую конституцию... многие польские учреждения.
Но он не уничтожил и не мог бы уничтожить обычаи и верования поляков и их самих. Поляки были, есть и будут, пока существует земля.
Знаю многих поляков в Кавказском корпусе которые, как я, правдой служат России, и вероисповедание не влияет на их службу. Да и меня русские солдаты не
считают антихристом.
— Конечно, конечно! — Хлюпин засуетился. — Принуждения здесь нет и не может быть… И на службе вашей это никак не отразится… И генерал Анреп, как известно, неправославный; так ведь, отец Григорий?
— Так-то так. А предложить принять православие тоже не оскорбление. Я же вам по-хорошему, господин Наленч, не обижайтесь. За столько лет вы, поди, без исповеди и причастия соскучились… Вот я и предложил… Я многих обращаю в православную веру — и молокан, и иконоборцев, а черкесам уже счет потерял.
— Не будем больше об этом, — прервал Хлюпин. — Вы свободны, господин поручик. Извините, если нечаянно задели ваши национальные чувства… — и он протянул руку.
Я вышел пылающий и пошел домой. На повороте встретился с подполковником Левковичем.
— Кажется, нам по пути… Eh bien! — продолжал он Qu’ont ils dit a vous, les superieurs de l’ame et du corps?[96] Если, конечно, это не секрет?..
— От вас, во всяком случае, у меня пока секретов нет. Предложили перейти в православную веру, и я не согласился. Почему не предлагают это другим? Даже джигетам, которые поклоняются дикой груше, нося офицерский мундир.
— Но чем же будет гордиться отец благочинный? Подумайте, какая была бы для него радость, если бы он обратил на истинный путь фанатичного католика! Вы, конечно, не будете отрицать, что вы не лишены фанатизма.
— Смотря что вы понимаете под фанатизмом. Я выстрадал свои убеждения и глубоко им предан. Одно из них — терпимость к национальным особенностям.
— Ох уж эти поляки! До чего принципиальный и горячий народ! Впечатлительны, нервически щекотливы, раздражительны… А в общем, вы молодец!