Пятые сутки мы шли по глубокой долине Текоса. Бок о бок с нами бежал холодный бурлящий поток. Зато сухари у нас кончились. Уходя из Пшада, мы имели трехдневный запас.
Как и все, я подтягивал туже ремень, но. как ни подтягивай, голод давал себя знать. Штабс-капитан Воробьев тоже был голоден. Он лежал во время привала под кустом и жевал какую-то траву. К нему подошел вестовой Вельяминова и доложил, что генерал приглашает обедать.
— Я обедал, — отвечал Воробьев.
Некоторое время спустя появился ротный:
— Владимир Александрович, пошли к Вельяминову.
— Обедал.
— Полно выдумывать! Я знаю, как вы обедали!
— Ну и что же? — угрюмо ответил Воробьев. — Я не могу есть, когда мои солдаты голодны.
Ротный помолчал.
— Конечно, я вас понимаю… Но Алексей Александрович говорит, что без офицеров он есть не будет.
— Вот и ступайте к нему.
Рядовой Кузьмин вытряс из мешка горсть сухарных крошек и половину принес штабс-капитану:
— Разрешите, ваше благородие… у вас хлеба нет, а у меня есть. На двоих хватит. Только уж не серчайте, что голыми руками принес.
Воробьев стал пунцовым. Перевернулся и сел.
— Спасибо тебе, Кузьмин. Большое спасибо. Я ел, честное слово!
Покраснел вдруг и Кузьмин.
— А то, может, не побрезгуете. Я, как говорится, от сердца.
— Нет-нет! Я, конечно, не брезгую, Кузьмин… А ты ешь… Ешь, говорю… Правда, я ел!
Кузьмин вздохнул, покачал головой и пошел к себе, слегка наклонившись над крошками.
— Что за штука русский солдат? Ведь у самого-то ничего нет, сам изнемог, а пришел поделиться последним, — сказал Воробьев задумчиво.
Мне тоже пришлось покраснеть. Кто мог бы подумать— унтер Савченко принес мне целый сухарь!
— Господину старшему унтеру, — сказал он.
— Спасибо, Савченко, не хочу. Сыт.
— Полно, господин Наленч. Не серчайте уж на меня.
— С чего ты взял? Я давно на тебя не серчаю. За что мне серчать? Ты уже никого не бьешь по мордасам и не ругаешься.
— А ежели не серчаете, возьмите сухарь. Небольшой он, а все червячка маленько заморит.
Я удивился мягкому выражению его лица. Право же,
передо мной стоял совсем другой, новорожденный Савченко.
— А ежели не серчаете, возьмите сухарь! — повторил он.
Я взял, и когда Савченко ушел, поднес половину Воробьеву.
Он замотал было головой, но… махнул рукой и взял.
— Что сделалось с Савченко?
— Я и сам думаю, — отвечал, я. — Наверное, в каждом человеке скрывается что-то хорошее.
— А знаешь, почему Савченко был таким грубым? Воспитание! Ведь Савченко солдатский ребенок, бывший кантонист[81], а с ними очень жестоко обращаются.
Веселый Текос повстречался с новой рекой. И вместе они побежали по широкой долине к синему морю. Его еще не было видно, но солоноватый ветер подсказал скорую встречу. И вот оно рядом. Солдаты, как мальчишки, помчались на берег. Бросился туда и я, сбросил одежду и окунулся. Волна подхватила и закачала.
Фуражировка на правом берегу Вулана[82] была роковой для нашего ротного. Он шел во главе цепи стрелков и упал, сраженный пулей. Унтер Савченко и трое солдат подхватили его тело, но новый залп уложил всех на месте. Цепь пришла в замешательство. Шапсуги с гиком обнажили шашки и бросились на нас. Двое накинули аркан на ротного и поволокли наверх. Я был в прикрытии, не вытерпел и выскочил за цепь крича:
— Слушать мою команду! Стрелки, за мной! Не дадим посрамить ротного!
Сомкнутым строем, наклонив штыки, мы пошли в атаку. Шапсуги боялись такого наступления больше всего. Через каких-нибудь двести саженей показался на Флангах противника и наш резерв. Пошла потасовка. Кто из шапсугов уцелел — уносил ноги. Я скомандовал преследование. Больше версты мы бежали в гору как одержимые. Я настиг надругателей, тащивших тело ротного, и пронзил одного из них. Другой замахнулся было на меня, но два рядовых подоспели на помощь.
Тело нашего ротного положили на ружья и понесли на бивак. Там уже лежали погибшие солдаты и унтер Анисим Савченко. Он был еще жив.
— Отбили ротного? — спросил он меня слабым голосом.
— Отбили. А тебе каково?
— Спасибо за ласку, — едва слышно ответил он, силился улыбнуться, глубоко вздохнул и вытянулся.
Мне стало вдруг неимоверно жалко Савченко. Я чувствовал себя виноватым перед ним за то, что был резок, когда он зимой вдруг зашел в мою избушку… Он и тогда, наверное, был другим человеком, а я не заметил. Он искал общения со мной и получал отказ. Позднее осознание своей ошибки — трудно излечимая рана.
Полковник Ольшевский подошел к нашей осиротевшей роте.
— Кто командовал атакой, выйди вперед!
Я вышел.
— Кто отбил тело ротного?
Я сделал второй шаг. Вышли и два рядовых.
— Благодарю, братцы.
Я командовал ротой до конца работ, и только Трофим Третьяков меня не послушался. С пробитой рукой, истекая кровью, в полной боевой амуниции да еще с патронной сумкой, снятой с убитого товарища, он отказался идти на перевязку.
— Ничего, господин старший унтер. Постою до конца.
Тут опять появился Ольшевский и приказал ему идти на перевязку.
Пришлось Третьякову подчиниться. Да что Третьяков! Разве таких, как он, было мало?! Федор Кузьмин, тот самый, что хотел накормить взводного хлебными крошками, потерял в потасовке с шапсугами два пальца. Наскоро замотав руку какой-то тряпицей, он встал на караул. Не покинул поста Конон Забуга, раненный пулей в плечо.
— Раз стою, значит могу, господин старший унтер.
Только в лагере я обнаружил, что ранен в место, на котором людям положено сидеть. Пуля вырвала кусок мяса. Не очень-то приятно было раздеваться в госпитальной палатке, и повязка на таком месте держится плохо. Приклеили каким-то клеем заплату и велели несколько суток лежать вниз лицом или на левом боку.
…Как-то, в конце июля, я сидел на берегу и с завистью смотрел на купающихся. Наш корабль «Язон» стоял напротив на рейде. Как это часто бывало, оттуда пришла шлюпка с приглашением свободным господам офицерам побывать в гостях у капитана Хомутова. К моему удивлению, ко мне подошел матрос и подал записку. Оказывается, и меня — унтера — капитан приглашал нынче к себе.
— Поезжай, раз зовет, — сказал Воробьев, бывший рядом. — И спрашиваться нечего. Ты еще числишься больным.
Капитан Хомутов, старый, загорелый, веселый, встретил меня на борту и, обняв, повел к себе в каюту.
— Слышал про ваш подвиг на фуражировке. Сам Вельяминов рассказывал. Лично знал вашего ротного, знаю его семью. Вот и хотелось послушать от очевидца, как он погиб.
Я рассказал что мог.
— Что поделать! — Капитан Хомутов вздохнул. — Такова наша судьба! Пуля, она дура, а шашка шапсужья и того дурее… Вот и Бестужев…
— Что Бестужев?! — спросил я вздрогнув.
— Нет уж больше Бестужева. Изрублен на куски. А вы что, знали его лично?
Не сразу я смог ответить капитану. Сердце заныло знакомой язвенной болью. Да! Проклятие тяготело над всеми, кого я любил!
Как живой стоял Бестужев перед глазами, со стаканом в руке и со странным блеском в глазах…
«Помяни меня, полячок!»…
Я всю ночь протосковал у моря.
Солнце встало ненадолго. Налетел короткий дождь, а в полдень над Вуланом нависла туча с медным отливом. В лагере стало темно, наступила зловещая тишина.
Море, казавшееся застывшим, внезапно взбесилось. Волны вставали стеной, обрушивались на берег. Вихрь взметнул палатки, повалил несколько шалашей. В воздухе затрещало, золотые змеи прорвали небо. Громовые удары, нагоняя друг друга, мчались над лагерем и замирали в ущельях.
Я стоял у палатки, и мне казалось, что это не гром, а тоска гремит в моей душе — гремит и завывает над всеми, кого я любил и неизбежно терял! Потом начался ливень. И мне было все равно, что обе реки вышли из берегов,
встретились в нашем лагере, а я стоял по колена в воде… Мне было все равно, что вихрь сорвал и унес в море палатку. Я был бы рад, если бы и меня унесло! Нет на земле Бестужева! Нет на земле никого из моих друзей!
Через пятнадцать минут, как ни в чем не бывало, выглянуло солнце и море превратилось в кроткую овечку. Зато лагерь еще долго казался архипелагом да издали доносился глухой шум иссякавших потоков с гор. Вулан и Тешебс вошли в берега. Наступила безмятежная тишина.
Солнце быстро высушило лагерь. Люди забегали, разыскивая уплывшие вещи. Многие солдаты даже были довольны: буря наломала множество дров, и теперь оставалось их распилить и сложить в запас будущему гарнизону. Были довольны и кашевары — не нужно мыть котлы, за них постарался ливень!
Несмотря на жару, мне сделалось так холодно, что я залязгал зубами. Надел шинель, но согреться не мог. И все мне казалось, что я раздетый стою на трескучем морозе.
— Что с тобой, Наленч?. — спросил Воробьев. — Э-э…. Плохо, брат, твое дело… Не иначе как лихорадка… Ложись-ка скорей! Сейчас пошлю кого-нибудь к лекарю. Пусть принесут тебе рубанец[83].
Я улегся, закутавшись в бурку, но и это не помогало. Вдруг в палатку зашел Бестужев и сел рядом… И сразу мне стало тепло и уютно.