В первый же день моего дежурства в штабе к нам пожаловал гость с Волыни — солидный пан с рыжеватыми пушистыми усами, грудью колесом и сияющей лысиной. Оглядев нас искрящимися глазками, он басом потребовал проводить его к генералу немедленно.
Я исполнил его желание и хотел выйти, но генерал сделал знак подождать.
— Отставной майор Хрощековский, ныне эмиссар Народного Жонда, единственного, кому подчиняюсь, — важно объявил гость.
— Очень рад, — отвечал генерал. — А номинация у вас есть?
— А как же…
Хрощековский извлек из кармана трубку с мундштуком длиною чуть ли не с трость и развинтил ее. Как она помещалась в кармане, загадка! В мундштуке оказалась номинация.
— Здорово это вы придумали! — сказал генерал.
Он пробежал бумагу глазами, передал мне для отметки и приказал позвать капитана Высоцкого.
Они сидели втроем довольно долго. Наконец Высоцкий вышел вместе с Хрощековским, сказал, чтобы я захватил все, что нужно для писания, и шел к генералу, а он отведет гостя обедать.
Генерал диктовал мне часа два разные письма к волынским магнатам. В общем-то эти письма были похожи друг на друга: в каждом говорилось, что генерал собирается на Волынь и в Подолию на помощь повстанцам и просит магнатов помогать пану Хрощековскому в выполнении поручений Народного Жонда и командира специального корпуса. Среди этих писем было одно на имя графа Плятера, жившего в Берестечке. Я решил просить пана Хрощековского вручить небольшое письмо Ядвиге. Он согласился и пообещал непременно передать письмо в собственные руки панны.
— Это мне не будет стоить никакого труда, — сказал он.
Хрощековский ночевал в избе, где я жил с Высоцким. Они оба вечером были у генерала и пришли, когда я уже задремал. Отпустив солдата, который с трудом стянул с него сапоги, пан Хрощековский кряхтя начал раздеваться и при этом жужжал, как майский жук:
— Подчиняюсь только Народному Жонду, а пан генерал дает мне поручения, как будто я служу в его корпусе.
— Пан давно в отставке и, вероятно, забыл, что в местностях, объявленных на военном положении, вся власть принадлежит командиру войсковой части. Кроме того, генерал Дверницкий сам является доверенным Народного Жонда, — спокойно сказал Высоцкий.
— Да я не против. Пусть пан ничего не думает. Я расстроился только потому, что пан генерал слишком ясно показал, что недоволен мной… Откуда я мог знать, что потребуются сведения о количестве российских войск на Волыни и в Подолии и о местах их расположения…
— Пан, вероятно, забыл, как я инструктировал его в Варшаве, — так же тихо и спокойно возразил Высоцкий. — Я как раз говорил, что эти сведения будут нужны. И пану были даны полномочия в январе, а сейчас март. За эти два месяца пан мог раздобыть наилучший материал. Но все еще поправимо. Если пан использует данные ему письма и поторопится объехать пункты, все будет досконально.
Высоцкий лег, и несколько минут спустя я услышал его ровное дыхание. Грузно улегся и Хрощековский. Скоро и он захрапел. Я же не мог раздумывать над их разговором. Мечты о том, как Ядвига получит письмо, овладели мною, и с ними я заснул.
Мы с Высоцким встали на рассвете. Хрощековский еще храпел.
— Ты с ним договорился, Михал, когда ему подавать карету?
— А как же! Он хотел ехать после полудня, чтобы хорошо выспаться перед дорогой, — отвечал я.
Мы уже собирались идти в штаб, когда вбежал доктор Драхный.
— Пан адъютант! Хорошо, что я вас застал. Доложите генералу: вчера вечером два солдата свалились с поносом и рвотой, а сейчас они уже перед престолом всевышнего…
— Что же это такое? — спросил с тревогой Высоцкий.
— Кажется, самая настоящая холера… Недурно было бы, пан капитан, распорядиться, чтобы все тщательно мыли руки и не пили сырую воду.
За разговором проснулся пан Хрощековский.
Матка боска! — воскликнул он приподнявшись. — А где ж моя карета?
— Пан хотел ехать после полудня.
— После полудня? Ничего подобного! Попрошу сейчас же подать карету! Зачем мне ожидать полудня! Я преспокойно высплюсь в дороге.
Холера всполошила не только Хрощековского, а и весь корпус. К полудню в штаб донесли, что еще четырнадцать солдат положили в лазарет с поносом и рвотой, а на следующее утро мы хоронили тринадцать темно-фиолетовых и сморщенных тел. Доктор Драхный только и делал, что пускал больным кровь, поил их мятой и опием. Но это плохо помогало. На следующий день заболело тридцать три человека, и к полудню девятнадцать скончалось.
Генерал приказал через каждые шесть часов докладывать о количестве заболевших и умерших. Он вызвал повара и велел ему отдать в лазарет весь свой провиант, а денщику отнести туда белье, оставив генералу только три смены.
Каждое утро начиналось с похорон. Но не только холера одолевала наш корпус. Мы жили в деревеньке, как на острове, отрезанные от родины болотами и талыми водами. Пехота почти не выходила из хат, а кавалеристы целыми днями рыскали по окрестным селениям в поисках провианта и фуража. Сколько раз они увязали в болотах около Топорницы и возвращались мокрые до нитки из-за проливных дождей, зарядивших с утра до ночи. Но кавалеристы могли хоть за ночь просохнуть и согреться, а несчастные лошади, измученные и перемокшие за день, ночевали под дырявыми навесами.
Генерал был внешне спокоен. Он вставал раньше всех и ложился последним. Несмотря на погоду, он каждое утро отправлялся проведать солдат, беседовал с ними, ободрял, обещал поход, как только весенние ветры продуют дороги.
Лучше всего в корпусе чувствовал себя ксендз, еще не старый, благообразной наружности и хорошей упитанности человек. Он славился красноречием, и генерал поручил ему составить и размножить воззвания для волынцев и подольцев. Как только рассветало, в хате, которую занимал ксендз, закипала работа, и пачки прокламаций умножались с каждым днем.
Свободные вечера я коротал с капитаном Высоцким. Из окна нашей избы открывался вид на крепость. Она казалась неприступным островом. Из-за ее высоких валов виднелась башня костела и крыша старинного замка.
Капитан Высоцкий в часы досуга рассказывал об осадах, выдержанных этой крепостью за сто лет ее существования, и как она устояла против напора Тимофея Хмельницкого, шведов, Мазепы, и как в 1811 году почти год находилась в блокаде, и как семь лет назад ворота ее раскрылись перед Валерианом Лукасиньским.
— Наверное, и сейчас за валами ее найдутся люди, которые это помнят, — сказал Высоцкий. — Где-то он сейчас?! Видно, заточили в Шлиссельбург или Петропавловскую крепость, а это хуже могилы! Зачем, зачем я послушался Хлопицкого и не напал на цесаревича.
Вокруг простиралась темная пуща, наполненная диким зверем. Часто я не мог уснуть, слушая свист ветра и вой волков, подходивших к деревне. Но эту тоску скрашивала надежда на скорое свидание с Ядвигой.
Однажды Высоцкий шутливо спросил:
— Ты, Михал, не влюблен ли? Частенько я слышу, как ты во сне зовешь какую-то панну Ядвигу.
— Это моя невеста, пан Высоцкий, — признался я. — Может быть, вы ее знаете, если бывали у Скавроньских. Сестра пана Владислава…
— Ах, вот оно что… Видел ее несколько раз, но очень давно. Красивая панна… Я позавидовал бы тебе, если бы умел… Мне пан бог не привел влюбиться. Я всегда был занят военными делами, подготовкой восстания. Да и вообще мы живем в такое время, что думать о семье не стоит. Каждую минуту можешь умереть.
В последний день марта в Замосцье опять появился пан Хрощековский. Первое, о чем он спросил, переступая порог штаба, как дела с холерой. Она не унималась, но мы его успокоили. Хрощековский доложил генералу, что на Волыни нашего корпуса ждут не дождутся, что он везде побывал и передал все письма. Но сведений о силах русских он все-таки не привез, и это опять огорчило генерала. Мне Хрощековский сказал, что видел панну Ядвигу и передал письмо ей в руки.
Выглядит панна здоровой и веселой, письму была рада, но написать ответ у нее не было времени. Просила на словах приветствовать вас. Ждет, когда вы прибудете в Берестечко, — сказал он.
Я немного обиделся. Как это Ядвига не нашла времени написать хоть два слова? «Но мало ли что может быть, — тотчас подумал я. — Рассердиться всерьез я смогу, только когда узнаю, заслуживает ли она это. Нужно быть благодарным судьбе и за то, что я получил возможность подать голос и узнать, что Ядвига жива и здорова».
Генерал разговаривал с паном Хрощековским на этот раз не слишком долго. Он предложил ему снова отправиться на Волынь и предупредить повстанцев, что корпус перейдет границу десятого апреля. Я написал под диктовку генерала памятную записку для пана Хрощековского. В числе других поручений было подать к Бугу под Кжечув[34]тридцать коней-тяжеловозов для нашей артиллерии, а к пятнадцатому пригласить всех эмиссаров Волыни в Дружкополь[35]. Пан Хрощековский на этот раз из штаба не выходил, от обеда отказался и уехал в Волынь на ночь глядя— боялся холеры.
Вскоре я вместе с Высоцким был послан в крепость отобрать для корпуса кое-какой инвентарь и амуницию. Крепостной интендант привел нас в полутемное и такое сырое помещение, что мы то и дело поеживались.
— Холодновато, — сказал интендант. — А как себя чувствовали арестанты, жившие здесь годами? Вон сколько их было! — И он осветил фонарем часть стены, испещренной надписями. Мы начали их читать.
— Знакомых ищете? — спросил интендант.
— Да… Лукасиньский, наверное, тоже здесь сидел, — ответил Высоцкий.
— Нет, рядом. — Интендант открыл дверь в небольшое совершенно темное помещение, откуда пахнуло еще большей сыростью и холодом. — Здесь их было десять, и Лукасиньский в этом погребе скрашивал их жизнь рассказами историй из Плутарха…
— Интересно, как он мог замыслить бежать из этой могилы?.. — задумчиво произнес Высоцкий озираясь.
— Он и не собирался бежать. Это было бы невозможно, — ответил интендант. — А так называемый побег — грязная история, выдуманная по указке Константина. Бывший комендант устроил ее талантливо: он договорился с заключенными об инсценировке побега, вывел их за линию форта якобы для работ, с конвоем без единого офицера. Тут и произошел спектакль. Когда заключенных для вида похватали, они все объявили, что состояли в заговоре, который создал Лукасиньский.
Заметив, как ошеломлены мы с Высоцким, комендант заявил:
— Все истинная правда. После революции были найдены документы об этом постыдном деле.
Комендант рассказывал еще многое о крепостном житье-бытье, и мы с Высоцким пригорюнились. Вечером эти впечатления лишили меня сна. Вертелся на своем ложе и вздыхал Высоцкий.
— Ты, Михал, почему не спишь? — сказал наконец он.
— О Лукасиньском думаю… Хотел облегчить жизнь народа, поднять его дух, направить умы на единую цель. А вместо этого заживо погребен…
— Нам грозит то же, если не победим.
— Вы боитесь?
— Как сказать… Пожалуй, это не страх, а чувство неизбежности. И оно угнетает, не скрою. Но не бороться невозможно.
На другой день мы пошли в крепость снова — вывезти отобранные вещи. Проходя с тем же интендантом через плац, мы заметили отряд рекрутов. Их обучал странный капитан: вместо носа у него чуть ниже уровня глаз были две дырки. Высоцкий тоже обратил на него внимание.
— Вы, конечно, Панове, пришли в ужас, — заговорил интендант, отойдя на почтительное расстояние от рекрутов. — Этот безносый командир — капитан Гедроиц. Он ходил когда-то в Испанию с легионом Домбровского и получил ранение в нос. До революции был в отставке, жил в небольшом имении в окрестностях Замосцья, а как только началась война, явился, предлагая отчизне свои услуги. Может быть, паны думают, что личные радости обошли нашего замечательного капитана? Смею уверить, он счастлив: у него прелестная молодая жена, которая его без памяти любит.
— Редкая жена! — сказал Высоцкий. — Насколько я знаю, наши панны и пани прежде всего обращают внимание на внешность.
Я ничего не ответил. У меня еще не было на этот счет никаких представлений. Все же я пожелал лучше быть убитым наповал, чем остаться без носа.
Приближался праздник змартвыхвстания[36] пана Езуса и генерал поручил ксендзу позаботиться о приготовлении крашенок для солдат и офицеров. Мы отрядили людей для закупки яиц в окрестных деревнях.
С приближением дня выступления люди почувствовали себя веселей, и даже холерных больных стало несколько меньше. Все думали, что пора тяжелых испытаний кончается и за Бугом встанет новая заря. По ночам, слушая вой ветра, я испытывал такую сладкую тоску по Волыни, что не мог спать.
Вода уже заметно убывала, и река Топорница отделилась от озер и болот. Крепость больше не казалась островом. Валы ее покрылись нежным зеленым пухом. Крестьянские дети начали наведываться в поле и лес, и две девчурки принесли генералу в подарок первые анемоны и вербу. Генерал с нежной улыбкой осторожно погладил их головки и каждой дал по денежке. Украдкой я поглядывал, как он, отрываясь от дела, придвигал анемоны и задумчиво нюхал их. У генерала было имение в Подолии. Может быть, там жил кто-нибудь из его близких. Спросить я не решался.
Пасхальное набоженьство[37] состоялось под открытым небом. Ветра в святую заутреню не было, и наши факелы горели ровно. Торжественно звучал среди леса хор, и ему вторило эхо. После заутрени генерал поздравил корпус с праздником и походом, а ксендз сказал чувствительную проповедь, закончив призывом бороться с российским царем до последней капли крови.
Утром третьего апреля из ворот крепости выехала наша артиллерия. Первой шла пушка под названием «Пани Гейсмар». На ней была наша гордая надпись: «Я одна из одиннадцати, взятых под Сточеком».