Глава 5

1829 год пришел с новостью: император Николай в конце марта приедет в Варшаву короноваться на польский престол. Вместе с ним собирался прибыть и его младший брат Михаил Павлович — начальник всех военных школ, по слухам, неимоверно строгий.

Несмотря на то, что наши солдаты по выучке и внешнему лоску не имели равных в мире, экзерциции на Саксонском плацу продолжались с возросшим усердием. Сами генералы чуть ли не на коленях проверяли равнение носков марширующей пехоты, чистоту лошадиных копыт, заставляли солдат развинчивать ружья, чтобы послушать, достаточно ли мелодично их бряцанье на марше, зорче обычного проверяли, ровно ли пришиты пуговицы на мундирах. То же было и в военных школах.

Март начался грустным событием — скончался старый сенатор Петр Белиньский, тот самый, что навлек августейший гнев на суд, отменивший обвинение членов Патриотического Общества в тягчайшем государственном преступлении, тот самый Белиньский, кто возглавлял суд над Северином Кшижановским и приговорил его вместо казни к трем годам тюрьмы… Воспоминания об этом были еще свежи, и неудивительно, что на похороны благородного старика стеклась вся Варшава.

Весна выдалась поздняя, в марте Лазенки еще утопали в снегу. Я гулял там почти ежедневно и после похорон Белиньского тоже собрался туда. На пороге школы меня догнал Высоцкий. Он, надо сказать, после моего выхода из лазарета ни разу не беседовал со мной отдельно, а сейчас приветливо кивнул и спросил, куда я иду. Я объяснил.

— Пожалуй, и я с тобой прогуляюсь.

Прогулка с Высоцким была мне приятна, но сам я не нарушал молчания. Как всегда, я держал путь к моему сатиру.

— Вот и не стало у нас еще одного благородного человека, — со вздохом сказал Высоцкий.

— Да, — отозвался я. — А вы были на том суде?

— Ну что ты! — Высоцкий усмехнулся. — Я пташка маленькая и попасть туда не мог. Но мне рассказывали очевидцы. А вот на казни Лукасиньского я был и никогда ее не забуду.

— Я тоже, — сказал я.

Высоцкий удивленно взглянул на меня:

— А ты как мог там присутствовать?

— Разве обязательно присутствовать? Я видел ее мысленно. Это одно из самых значительных воспоминаний моего отрочества… Лукасиньский и эти… пятеро россиян… А вы про Лукасиньского ничего не знаете?

— Ходят разные слухи. Говорят даже, будто он где-то в Варшаве. В костеле Босых Кармелитов есть катакомбы. Может быть, там?

Постамент моего каменного друга был наполовину занесен снегом, а сам он сидел словно в мехах: на коленях его, на плечах и руках лежал снег, а на голове образовалась настоящая шапка, и от этого сатир казался еще загадочнее. Пространство вокруг было испещрено крестиками; какие-то птички, наверное, приходили развлекать его. Я начал протаптывать тропинку к сатиру, решив стряхнуть с него снег. Как-никак, приближалась весна, и если это не сделаешь, будет он мокнуть и леденеть… Какую еще заботу мог я проявить о моем молчаливом друге?

— Ты никогда не думал, почему я с тобой не беседую, как бывало? — спросил вдруг Высоцкий.

— Про «почему» не думал, а просто это заметил и…

— Покорно принимал? — Высоцкий улыбнулся. — Да, ты такой… А я не хотел… Боялся тебя потревожить после того случая… Но сейчас ты, кажется, стал совсем спокойным?

— Да.

— А как ты теперь относишься к виновнику смерти Владислава?

— Как вы можете спрашивать! Я буду помнить случившееся до смерти. И потом, разве Владислав был первым или последним?..

Я уже протоптал тропку к сатиру и, сломав ветку начал стряхивать снег.

— Чтобы поляки не ходили больше по дороге Скавроньского,

нужно проложить новую, — тихо сказал Высоцкий и, указав на крестики, добавил — Хорошо вон пташкам… Ходят себе где хотят и не проваливаются.

— Да, хорошо пташкам! — отозвался я и взглянул на небо: оно было пасмурным.

— А ты хотел бы проложить такую дорогу?

Я в упор посмотрел на Высоцкого:

— Но такую дорогу прокладывают пулями…

— Конечно… А ты ведь не только любил Скавроньского,

но и отличный стрелок.

— Согласен! — сказал я.

В этот момент из-за облака выплыло солнце, и Лазенковский парк засверкал разноцветными искрами.

— Я согласен, — повторил я и посмотрел на сатира. Он загадочно улыбался из-под снеговой шапки.

— Значит, готовься… В конце марта, когда…

— …приедет новый король?

Высоцкий три раза кивнул, не спуская с меня глаз, положил мне на плечо руку и сказал:

— А ведь правду говорил пан Владислав: ты вдохновенный… Теперь прощай, нам не следует бывать вместе.

И он пошел по дороге к Белому Домику. Когда его стройная фигура исчезла за деревьями, я повернулся к сатиру.

«Ты слышал, мой друг? — сказал я ему. — Отчизна поручает мне такое важное дело… Значит, она доверяет мне, и я должен выполнить или умереть! Но может быть, и то и другое вместе… Что ж! Разве не для того отдал меня отец в Войско, чтобы я любил ее больше себя!»

Как во сне я вернулся в школу, долго сидел, уставившись в одну точку, и думал все об одном. Ночь я не спал — метался точно в лихорадке, представляя, как это все должно совершиться.

«А присяга? — вдруг пронеслось в голове. — Имеешь ли ты право поднять оружие против своего главнокомандующего?»

«О каком праве ты говоришь? — отвечал я себе. — Если это даже и грешно, то во имя неизмеримо большей правды пан бог простит эту крупицу греха».

«А вдруг дрогнет рука? Мало ли что может случиться?» — «Не случится! Не может, не смеет случиться!».

За ночь я перегорел, утром встал спокойный и твердый и с этого дня все свободное время тратил на стрельбу в цель. Высоцкий как будто меня не замечал.

Только однажды, проходя по стрельбищу, улыбнулся и сказал: —Молодец!

Март прошел, Николай не приехал. Экзерциции, в том числе и мои, продолжались.

В начале мая в Варшаву поступила эстафета — император проехал границу. Четвертого он показался в Пражском предместье, и вся Варшава всколыхнулась и ринулась навстречу высочайшему гостю.

Под гром пушечных выстрелов, под колокольный звон и шум приветственных возгласов, сквозь двойные шпалеры солдат, сдерживавших толпу, проследовал царский поезд от заставы к Королевскому замку — обширному зданию с острой башней и террасами, обращенными к Праге[16] и Висле. Император ехал верхом рядом с наследником; императрица следом в карете, откуда любезно раскланивалась и расточала улыбки.

Вечером Варшава горела огнями иллюминации. Краковское предместье и Новый Свет были опоясаны огненными гирляндами и транспарантами с вензелями царской четы.

Три последующих дня император присутствовал при разводе войск на Саксонском плацу, а на четвертый принял блестящий парад на Мокотовом поле под командой цесаревича. Он явился туда верхом, в ленте Белого Орла; императрица с камер-фрейлинами ехала за ним в коляске, окруженной жокеями[17]. Когда они приблизились к конным егерям, император приказал своему одиннадцатилетнему сыну — шефу этого полка — стать во главе и парадировать. Это было красивое зрелище. Солдаты кричали ура, а у наследника было важное личико. Еще бы! Вряд ли какому-нибудь мальчику доводилось командовать настоящими и такими бравыми солдатами!

После объезда войск начался церемониальный марш во главе с цесаревичем, и в полдень все было уже кончено. Войско угощали обильной мясной пищей, дали повышенную порцию водки и каждому по рублю. Говорили, что Николай остался очень доволен парадом.

После полудня, когда отгремела музыка и солдаты разошлись по казармам, на площадь к Брюллевскому дворцу — зимней ставке цесаревича — поспешили конные егеря, чтобы взять под охрану царских герольдов[18].

Герольды выехали на белых конях с малиновыми бархатными седлами и раззолоченной сбруей, все, как один, в золотых парчовых далматиках[19], с двуглавыми орлами на спине и груди, в широкополых малиновых бархатных шляпах, украшенных перьями государственных цветов.

В сопровождении егерей, под начальством графа Красиньского, того самого, который в единственном лице голосовал на сенатском суде за казнь Северина Кшижановского,

герольды поехали по столице и в течение трех дней, высоко поднимая жезлы, увенчанные золотыми орлами, читали на всех площадях и перекрестках указ о предстоящем короновании Николая на польский престол и разбрасывали печатные листовки.

После парада, когда я стоял на плацу возле школы, меня подозвал Высоцкий и предупредил, что мои услуги понадобятся двенадцатого, в момент выхода императора из замка, и что в это утро я найду на своем столике в камере боевые патроны.

— Мишень — Нерон, — сказал он.

Как забилось мое сердце!.. Я хотел спросить у Высоцкого, что послужит сигналом, но в это время к нам подошел Вацек и сказал, что пана Высоцкого срочно вызывает сенатор Густав Малаховский.

Высоцкий удивился и сейчас же ушел, а вернулся только к вечеру и сильно не в духе. Я подошел к нему, но он почти раздраженно отмахнулся.

— Чуть не забыл… Иди сейчас с Вацеком в Королевский замок. Там найдете церемониймейстера. Он вас обучит всему, чему следует.

— А как же… — начал было я. — И Вацек тоже?..

— Все отменяется. Паны сенаторы изменили настроение. Забудь о том, что я тебе говорил. А Вацек здесь ни при чем. Это запомни.

Около двух месяцев я жил в постоянном напряжении. Я стал хладнокровным. Каждую минуту я мог бы убить цесаревича без малейшего волнения. Теперь, услышав слова Высоцкого, я страшно ослаб, и в то же время у меня появилось ощущение, словно с плеч свалилась гора…

Церемониймейстеру понадобились два миловидных молодых человека для дежурства у дверей зала сената, где будет коронация. Об этом сказал мне по дороге Вацек. Всегда-то он все знал.

— Почему выбрали именно нас? — спросил я. — Разве мы с тобой миловидны? Я вовсе не желаю называться миловидным. Так говорят о панночках и детях.

— Не дури, — отвечал Вацек. — Мы миловидны. Я не так уж давно начал бриться, а у тебя вместо усов еще по три пушинки. Если хочешь знать, я устроил все через тетку. Такие вещи, как коронация, случаются не каждый день. Неужели тебе не интересно ее увидеть?

Нельзя было не согласиться с такими доводами.

В течение трех дней мы добросовестно репетировали почетные роли без слов, а в день коронации чуть свет явились в замок. Там нас заставили надеть мокрые лосины и сушиться перед печкой, строго-настрого запретив садиться: на лосинах могли появиться морщины. Это была весьма неприятная процедура, но ради редкостного зрелища стоило перетерпеть.

В зал мы явились к девяти утра, когда император со свитой отправился в примыкавшую к замку греко-российскую церковь слушать обедню. В глубине колонного зала сената был приготовлен трон — два кресла на возвышении, под балдахином, украшенным гербами Польши с российским государственным гербом в середине. Мало того, на груди у российского орла был изображен польский белый орел. Я смотрел на эту эмблему с раздражением: наш орел выглядел как ничтожный цыпленок, прячущийся на груди у двуглавого исполина.

Посередине зала возвышался крест, а вдоль стен собирались группы сенаторов, нунциев[116], депутатов царства. Здесь были все выдающиеся граждане Польши. Наверху, на балконах, откуда струилось благоухание тонких духов, оказался целый цветник знатнейших женщин. На них указал мне, конечно, Вацек. Он был величайшим охотником до женского общества и постоянно хвастался победами на сердечном фронте. Он так и шарил по балконам веселыми глазами и точно спрашивал: «А ну, панны и пани, посмотрите-ка сюда! Нравлюсь ли я вам?»

Хотя все говорили вполголоса, зал был наполнен рокотом и шуршаньем. Я разглядывал гостей. Среди них не должно было оказаться моих знакомых. Впрочем, я заметил Хлопицкого. Он был поглощен разговором с каким-то стариком и, конечно, не заметил меня, а может быть не узнал. Я был в таком необычном костюме, что пожалуй, и отец прошел бы мимо.

И вдруг я увидел напротив на балконе панну в нежно-розовом платье. Слегка опершись на перила, она глядела вниз, и глаза ее были печальны. Наши взгляды встретились, оба мы вздрогнули… И панна исчезла в потоке света, хлынувшего из ее глаз. Я видел это! И из моих глаз хлынул такой же поток, оба помчались навстречу друг другу и слились в реку. Река эта заполнила все вокруг и заставила мое сердце трепетать от таинственной, не испытанной доселе радости… Я не смог бы сказать, сколько это длилось. Колокольный звон, донесшийся сквозь раскрытые окна, остановил и рассеял этот поток. Я словно упал с головокружительной высоты в шуршанье и рокот зала. Панна стояла все так же опершись на перила, и глаза ее, синие-синие, смотрели на меня. Губы ее были полуоткрыты… Удивительно, она напоминала мне кого-то знакомого, любимого и близкого. Меня неудержимо влекло к ней. И она улыбалась мне как родному. Солнечные лучи, врывавшиеся в окно, золотили ее светлые волосы, перехваченные тонким серебряным обручем. Как же она была похожа на мадонну!

Колокола продолжали благовестить. Это означало, что месса кончилась и император выходит из церкви. С минуты на минуту он должен был появиться. Я повернулся к Вацеку, который смотрел на меня с явным изумлением.

Тишина, словно ветер, влетела в зал. Двери распахнулись, и мы превратились в изваяния. В зал медленно вплывала процессия. Впереди шел седой сановник. Он нес на бархатной подушке корону, усыпанную сотнями драгоценных камней, с бриллиантовым крестом и огромным рубином, испускавшим красные лучи. За короной следовали порфира, держава, скипетр, государственный меч, знамя, еще какие-то регалии, а за ними, с леденящим взглядом и надменным лицом — император. Да! Я не мог не признаться, что не видел подобных красавцев. Но что это была за красота! От нее веяло зимней стужей!

Император шел ни на кого не глядя, за ним императрица и остальная семья. Среди них, конечно, дикий цесаревич в зеленом мундире конных стрелков. Вот когда я смог рассмотреть его низкий морщинистый лоб, необычайно широкие, сросшиеся брови, наполовину затенявшие маленькие карие глаза, курносый нос и сложенный бантиком девичий рот. Рядом с императором он казался отвратительным пугалом.

Шествие замыкали епископы во главе с примасом[20] Вороничем.

Процессия приблизилась к трону, примас прочел молитву, закончив ее троекратным восклицанием «Vivat aeternam!»[21], и тотчас грянул салют. Затем примас передал порфиру первым сановникам, а те облачили императора. Корону он взял и надел сам, и тотчас Михаил и цесаревич подвели к Николаю императрицу. Она опустилась на колени, и Николай надел на нее цепь Белого Орла и корону. Тогда императрица заняла место рядом с мужем…

По старинным польским обычаям короли ложились плашмя во время молитвы примаса, а при миропомазании становились перед ним на колени. Николай пренебрег обычаями Польши — не лег плашмя и встал на колени только перед богом.

Он молился вслух по-французски:

«Господи боже мой! Царь царствующий, сотворивший все словом и мудростью твоей создавший человека, чтобы он управлял миром в преподобии и правде! Ты избрал меня царем и судьей людям твоим. Поклоняюсь твоему величию. Наставь меня в деле, на которое посылаешь. Вразуми на это великое дело! Пусть сердце мое будет в руках твоих, чтобы устроить все к пользе людей!»

Голос его, красивый и громкий, несколько раз дрогнул и прервался. Может быть, ой волновался, обращаясь к богу? Все же он — всего-навсего человек, а бог — единственное существо в мире, которого он иногда побаивается…

Явное волнение императора передалось присутствующим. У многих блеснули слезы. Закончив молитву, Николай вступил на трон и повернулся к тем, кто олицетворял польский народ. Они упали перед ним на колени. Примас начал молиться о благоденствии польского короля.

Розовая панна стояла на балконе, широко раскрыв глаза и скрестив на груди руки. Как и все, она смотрела на своего короля. И она тоже не могла не видеть, что он красив и велик. За девятьсот лет существования Польши не было такого красивого короля. И один пан бог знал, что в этот момент я хотел от души преклониться перед величием этого таинства, но со мной опять случилось что-то странное — я вдруг перестал видеть Николая, а балдахин мне представился виселицей, на которой качаются пятеро…

Через площадь Королевского замка был проложен деревянный помост, устланный кармазиновым сукном. По бокам его стояли двойные шпалеры кавалеристов. Люди усеяли крыши прилегающих домов, гроздьями висели на окнах, оградах, балконах. Николай вышел из замка, за ним императрица с его братьями, под балдахином, который несли шестнадцать генералов, удостоенных чести придерживать пышные золотые кисти… Показалась Иоанна Грудзиньская с наследником и прочая свита. Знамена склонились, грянули пушки, и народная масса воскликнула единым голосом, заглушившим и пушки и колокольный звон.

В короне и порфире, со скипетром и державой Николай отправился по кармазиновой дороге в собор Святого Яна на католический молебен среди гробниц великих мужей Польши с гордыми губами и властными глазами…

Император шел медленно, и в лучах майского солнца рубин на его короне горел зловещим огнем. А наверху, на мраморной колонне, в широко развевающемся плаще, с мечом и крестом, парил король Сигизмунд. Мне казалось, что он не прочь отрубить голову убийце декабристов, народу же чудилось, что Сигизмунд благословляет нового короля.

— Vivat aeternam! Hex жийе круль[22], — гудело и перекатывалось в воздухе.

Загрузка...